Текст книги "Песнь о Перемышле (Повести)"
Автор книги: Александр Васильев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Комиссар Ильин
Не могу назвать его иначе, как комиссаром, хотя звание генерал-майора он получил будучи на командной должности и вообще любил именовать себя строевиком. Но известно, что командиры и политработники шагали в одном боевом строю, одинаково рисковали жизнью и часто, если кто-то из них выбывал из строя, командир заменял политрука, или, наоборот, политрук брал на себя командование в бою… Словом, всякое бывало. Но речь пока не о том.
В Москве в Центральном Доме Советской Армии шло торжественное заседание, посвященное двадцатилетию Победы. Было оно весьма представительным: с докладом выступал заместитель Министра обороны, в президиуме – известные военачальники, Герои Советского Союза, партизанские вожаки. Ветераны войны – их здесь было большинство – надели все свои ордена и медали, и зал, где горела огромная люстра, прямо-таки сверкал золотом.
После доклада председательствующий объявил перерыв, и люди вышли в вестибюль. Тщетно всматриваюсь в лица, пытаясь увидеть кого-нибудь из бывших однополчан. И вдруг где-то рядом прозвучало слово «Перемышль».
В стороне полускрытые малиновой бархатной шторой сидели двое: один генерал-лейтенант, другой – в гражданском костюме с неестественно отставленной негнущейся ногой.
Они разговаривали, как разговаривают старые друзья – доверительно, на равных, понимая друг друга с полуслова.
– Хорошо маршал о Перемышле сказал! – произнес человек в гражданском. – Давно пора! Наши воины совершили там бессмертный подвиг!
– Ты прав, – откликнулся его собеседник. – Еще бы, выбить фашистов из города на второй день войны и восстановить границу… Мы все, вся армия, воодушевились, когда узнали об этом. Но ведь ты был тогда не там?
– Не там, но рядом, во Львове.
– В части?
Человек в гражданском усмехается.
– В резерве… Но все же выбил себе назначение именно к ним, в корпус Снегова.
– О, я Михаила Георгиевича знал! Замечательный был человек.
– Мне пришлось повоевать под его началом. Недолго, с месяц…
– Тогда, брат, месяц равнялся иному году. И кем же тебя назначили?
– Начальником отдела политпропаганды девяносто девятой…
– Первой орденоносной дивизии с начала войны?
– Так точно. Горжусь этим по сей день.
– Да… А ты награждение застал?
– Застал. Но практически оно тогда не состоялось: дивизия была все время в боях, почти без отдыха. После получили ордена… кто остался жив.
– Значит, и твоя капелька крови на том знамени есть?
Генерал-лейтенант дружески обнимает гражданского за плечо.
– Пойдем, пора. Слышишь – звонок?
Они направились снова в зал.
– Ты не знаешь, кто эти двое? – спрашиваю у знакомого журналиста из военной газеты.
– Генерал-лейтенанта знаю. – Он называет имя довольно известного военачальника. – А второй… Кажется, его фамилия Ильин. Он тоже генерал.
И вот я у него в гостях.
Мы сидим за столиком в саду, насквозь пронизанном солнцем.
– Да, было, было… – говорит Петр Сысоевич. – С этой дивизией я прошел почти от старой границы, а выбыл по ранению… – Генерал недавно перенес инфаркт, и говорить ему пока трудно. – Знаете, я лучше покажу вам еще одну статью, побольше.
Генерал встает, поскрипывая протезом, идет в дом и возвращается с пачечкой листков отпечатанной на машинке статьи.
– Это я давно, вскоре после войны, написал. Читайте отсюда, с середины.
«Дивизию я догнал 18 июля к вечеру, когда она приближалась с запада к городу Виннице. Командовал ею полковник Опякин, начальником отдела политпропаганды был полковой комиссар Харитонов…» Это о 99-й! И я читаю дальше.
От Миколаева до старой границы дивизия пробивалась с боями. Враг нажимал на нее со всех сторон, пытаясь взять в клещи, беспрерывно клевал с воздуха, но она шла, яростно обороняясь и одновременно ища любую, иногда почти неуловимую брешь во вражеском кольце. Два или три раза генералу Снегову удалось связаться со штабом фронта. Оттуда обещали подкрепление. Но оно не пришло. А строй редел, в степях и перелесках оставались убитые. Крестьяне говорили, что впереди немцы, советовали одеться в гражданское и идти скрытно, лесами. Но бойцы 99-й отвечали на это лишь усмешкой.
Мужество всегда находит приверженцев: почти в каждом селе к походному строю присоединялись местные парубки, еще не достигшие призывного возраста. Как их ни гнали командиры назад в родные хаты, они не уходили. «Мы же здесь любую тропинку знаем!» – клялись они. И командиры смирялись и приказывали дать им оружие.
За Проскуровом 99-ю догнал на машине новый начальник политотдела Ильин. Его представление командованию было коротким. «Прибыли!» – «Прибыл!» – «Но у нас здесь не мед, знаете?» – «Знаю». – «Ну и отлично». Снегов и Петрин пожали новичку руку и направили дальше – к Опякину и Харитонову. Те тоже были немногословны. Харитонов на ходу посвятил в события, предупредил, что будет трудно. Но Ильин и сам видел… От дивизии осталось едва ли больше половины. В строю шагали раненые: кто с повязкой на голове, кто с перевязанной рукой. Эти люди уже не боялись ни бога, ни черта. Начальник политотдела понял: здесь не надо агитировать. Надо драться с врагом, не думая о себе, и завоевывать уважение только личным примером.
…А вскоре он увидел дивизию в бою. Ночью головная колонна подошла к Виннице. Разведчики доложили: восточная часть города уже занята немцами, их охранение, вооруженное пулеметами и минометами, контролирует все дороги, ведущие на восток.
Командиры снова склонились над картой. Но все было ясно и так. Обойти город нельзя ни с севера, ни с юга. Дорога на север, к Житомиру, перерезана немецкой танковой группой – об этом сообщили все еще прикрывающие дивизию с фланга остатки погранотряда. На юге, у Жмеринки, немцы тоже вбили мощный танковый клин, который может задержать лишь естественный рубеж – река Южный Буг, и то, если сосед справа успеет взорвать мосты… Остается одно – пробиваться здесь, у Винницы. Снегов с Опякиным переглянулись, поняли друг друга без слов. Тактика должна быть прежняя, уже проверенная: стремительный штурм с захватом переправочных средств.
Полковник Опякин приказал командиру разведбата смять вражеское охранение. По большаку проскрипели гусеницы – это прошли вперед три маленьких танка.
О начале боя догадались сразу, по первым же взрывам. Била вражеская артиллерия, пытаясь преградить путь. Но танки прорвались. Вернулся на трофейном мотоцикле связной, доложил, что первый мост через Буг взят. Тогда Опякин двинул пехоту.
Уже светало. В розовой от солнца пыли промчался на лошади командир одного из полков – майор Хмельницкий, невысокий, плотный, в распахнутой черной кожаной куртке. Он на рысях взлетел на холм, откуда был виден город с двумя мостами, соскочил с седла, отдал ординарцу лошадь и подбежал к НП. «Этот сейчас даст им пить!» – сказал, не отрывая от бинокля глаз, Харитонов. Ильин кивнул головой, хотя видел командира 197-го полка только мельком на совещании. Но Харитонов не стал бы хвалить человека зря.
Немецкая артиллерия свирепствовала вовсю, била фугасными и осколочными снарядами, стараясь прижать пехоту к земле и отрезать ее от ворвавшихся в город танков. Однако наступление развивалось. Хмельницкий ракетами поднимал роту за ротой и бросал их в узкое горло прорыва. Сквозь дым, окутавший НП, Ильин увидал майора. Командир полка вскочил на лошадь и умчался по направлению к городу. «Пора и нам», – сказал Харитонов, пригласив Ильина в машину. Он словно знал, что теперь путь свободен.
Так оно и было. За эти несколько часов наши танки успели занять и второй мост через Буг. Тут им на помощь подошла пехота. Хмельницкий поставил задачу: очистить от противника прилегающие к мостам улицы, пройти дальше, пробить коридор для штабов и обозов. Неудержимой атакой – где огнем, а где штыками – бойцы очищали квартал за кварталом. Следом за ними почти впритык двигались остальные. По булыжной мостовой неслись, разбрызгивая пену, лошади, грохотали повозки… Бой шел где-то рядом, на флангах. А здесь, в центре города, лишь свистели осколки, сыпавшиеся с неба, как град.
Это был первый бой, в котором Ильин увидел грозный почерк 99-й.
На восточном берегу Буга дивизию ожидали новые испытания. Немецкие танки снова были справа. Но пока они шли параллельно дивизии, видимо выжидая удобный момент для атаки.
Снегов снова связался со штабом фронта. В рации что-то шипело и трещало, генерал с трудом уловил приказ: выйти на участок железной дороги Умань – Тальное, не пропустить противника к этой важной линии, которая питает чуть ли не две наши армии. И уже в конце генералу сказали, что его и 99-ю дивизию вскоре ожидает радостная весть. «Какая?» – спросил он. Ему ответили: «Следите за сообщениями!» Он только пожал плечами.
Начальник политотдела ходил вместе с пехотинцами Хмельницкого в атаку под Дашевом, учился прокладывать путь штыком, не забывая, однако, что он политический руководитель. Подбадривая других, он подбадривал и себя, ведь ему было тогда уже за сорок. О своих подвигах генерал не пишет. Пишет, что воевал, «как и все». Как все в 99-й. Но силы иссякали. Нашему командованию план врага был ясен. Противопоставить ему оно могло лишь свою отработанную за месяц боев тактику, ну и, конечно, отчаянную, безоглядную храбрость своих бойцов.
Бои, прорывы и снова бои. Какой из них выделить?
Ильин пишет, что один особенно ему запомнился.
«Этот бой начался рано утром. Я находился в роте пограничников, имевшей задачу обойти слева противника, занимавшего село. Мы по лощине вышли к водяной мельнице, расположенной на окраине села. Надо было проскочить по мельничной плотине, которую немцы держали под огнем ручных пулеметов. Наши бойцы бесстрашно бросились вперед. По узкому мостику они пробегали парами, некоторые падали в воду. И все-таки мы преодолели плотину. Накопившись на другом берегу пруда, рота, несмотря на численное превосходство врага, атаковала фашистов. Дело дошло до рукопашной схватки. На каждого из нас приходилось по два-три гитлеровца. Дрались зло – и те, и другие. В ход пошли гранаты, приклады, ножи. Хотя у меня был уже некоторый опыт, но такое я наблюдал впервые».
Это село называлось Краснополка. Оно на карте даже не обозначено, и генерал не знает, осталось ли от него что-нибудь, поскольку тогда все горело, рушилось.
– Краснополка?.. Краснополка?.. – повторяет генерал, вдруг оживлясь. И с досадой машет рукой.
– Чертова старость! А все-таки вспомнил. Да ведь там же, в Краснополке, мы услышали по радио сообщение, что наша дивизия награждена орденом Красного Знамени?
Он берет у меня статью, близоруко приблизив листки к глазам, лихорадочно листает.
– Я же писал… Ага, смотрите здесь!
«Такое забыть нельзя! – читаю я. – В тяжелой обстановке отступления люди, измотанные непрерывными боями и походами, были взволнованы, потрясены этим известием и благодарили за признание их ратного труда. Многие плакали от радости».
Бывший начальник политотдела вспоминает, что он написал тогда обращение к бойцам. «Слова сами шли из души. Тут были и боль за погибших товарищей, и гнев на проклятых фашистов, и радость от того, что не посрамили знамя, и гордость за наше прекрасное, молодецкое воинство… Представьте, я тоже тогда плакал – такой был накал чувств. Писал – и плакал».
Он обещает поискать эту листовку в своих бумагах и показать ее мне.
– Что у вас еще сохранилось от тех дней?
Петр Сысоевич, усмехнувшись, стучит себя по протезу.
– Значит, вы тогда выбыли из армии?
Генерал упрямо качает головой.
– Шиш, да маленько! – так я сказал тем, кто предложил меня комиссовать. Не таков, мол, Ильин, чтобы выбыть из строя в самом начале войны. «Я сказал, – он грозит кулаком, – должен с фрицами рассчитаться за все мои раны, за все передряги!»
– И вас послушали?
– Не могли не послушать. – Он подмигивает. – Я ведь ни в огне не горю, ни в воде не тону…
И чтобы его слова не приняли за бахвальство, поясняет:
– Вот мои приключения только за первый год войны. – Он кладет на стол большую красивую совсем не старческую руку и начинает загибать пальцы. – Окружений – три, ранений – три легких и одно тяжелое, побегов – два: один – удачный – от немецкой стражи и еще один – неудачный– из нашего тылового госпиталя. Три раза тонул, раз пять меня зачисляли в списки пропавших без вести, однажды даже успели домой повестку послать, ан нет, оказался жив курилка! – Он смеется.
– И как же вы справлялись?..
Ильин, видя, что я замялся, подхватывает:
– Как я комиссарил на одной ноге? – Он смеется. – Так же, как и на двух. Мало того, решил попробовать свои силы в качестве командира. Пришлось опять добиваться. Добился. Послали меня на высшие командные курсы. Закончил их и получил полк. Потом бригаду. Потом дивизию… Дошел, можно сказать, на своей деревяшке до самого фашистского логова.
Глаза его задорно блестят.
– В сорок третьем, когда мне дали генерала, немцы каким-то образом дознались про мой протез и объявили через репродукторы бойцам нашего переднего края, что дела, мол, у вас «швах», если над вами одноногих генералов ставят. А бойцы – те по-своему эту весть переиначили. «„Швах“-то у вас, – сказали, – если наши одноногие ваших двуногих бьют!»
Я смотрю на генерала. Куда делась его недавняя болезненная усталость? Он говорит живо, шутит, лицо разрумянилось.
Но теперь я вспоминаю о его недуге и поднимаюсь, чтобы уйти.
– Надеюсь, что мы еще встретимся?
– Почему – «надеюсь»? – Рукопожатие у генерала неожиданно крепкое. – Обязательно встретимся!
Он загадочно поднимает палец.
– У нас есть о чем поговорить!
Наша следующая встреча произошла года через два, зимой.
– Хочу показать вам кое-что, – сказал Петр Сысоевич и достал с полки, видимо, заранее приготовленную толстую стопку листков с машинописным текстом. – Вот рукопись, – с гордостью сказал он. – Решил написать, так сказать, книгу жизни. Здесь будет вся война, какой я ее видел, – от старой границы до Одера и Эльбы. Путь в три тысячи километров!
Он хочет показать мне рукопись. Но прикинув, что времени до отхода моего поезда осталось мало, машет рукой и берет из рукописи несколько листочков.
– Ладно, всю прочтете как-нибудь в другой раз. А вот это может вам пригодиться.
Беру страницы, читаю: «К перемышльцам я попал, когда они уже были на марше. Сам попросился к ним. Наслышался об их лихости, вот и добился назначения в корпус генерала Снегова».
– Дальше, – подсказывает Ильин, – обратите внимание на одну смешную деталь, как я чуть не опростоволосился! И о Снегове заодно узнаете.
«Помню, было начало июля. Жаркий полдень. Зеленое, в садочках украинское село, а в небе белые облачка разрывов – немцы лупят шрапнелью. Наши отвечают. Где-то за селом идет бой.
Машина останавливается возле хатки. Выскакиваю. У дверей стоит часовой. Показываю удостоверение, вхожу. В горнице вокруг стола над картой склонились командиры, спорят, шумят. Самый старший – генерал, сидит спокойно, постукивает по столу карандашиком, иногда что-то помечает на карте. На меня никакого внимания, так, взглянул мельком. Я присел на лавку, жду, прислушиваюсь. Сначала решил, что генерал – начальник штаба. Потом слышу кто-то назвал его комкором. Тогда я вскакиваю и докладываю: „Товарищ командир корпуса! Полковой комиссар Ильин прибыл в ваше распоряжение!“ Снегов слегка улыбнулся, поднялся, подал руку: „Очень рад, что вы к нам прибыли“».
Спрашиваю генерала, тоже больше в шутку:
– И комкор на вас не обиделся, что вы поначалу «понизили» его в должности?
Ильин задумчиво смотрит перед собой.
– Что вы! Это был человек большого ума… А мелочное самолюбие удел мелких людей.
– Вы подружились?
– Как вам сказать, скорее, понимали друг друга, мы ведь с ним по характеру разные: он – само спокойствие, выдержка, а я, видите ли, завожусь, как говорят шоферы, с полоборота.
Снегов мне понравился именно теми качествами, которых не было у меня. И я ему, вероятно, тоже. Так сказать, сработал закон диалектики о единстве противоположностей.
– Долго вы были вместе?
– До того дня, когда меня ранило.
– Да… тогда вы, наверное, не знаете.
Петр Сысоевич вопросительно смотрит на меня.
– Где вас ранило?
– В селе Подвысокое, у реки Синюхи.
– Там у вас была какая-нибудь связь с Москвой… или с Киевом?
– Вот уж не помню. – Генерал морщит лоб. – Помню, имелся у нас такой домик на колесах – «онегинская кибитка» мы его звали, – это была наша главная радиостанция. Но она утонула в этой проклятой Синюхе… А что?
Протягиваю генералу небольшую вырезку с заметкой из газеты «Красная звезда». Там написано: «Героическая оборона штаба. Действующая армия (по телеграфу от спец. корр.). Штаб соединения, которым командует тов. Снегов, находился в селе X. Неожиданно сюда подошли вражеская колонна в 25 танков и около батальона пехоты. Фашисты сломя голову ринулись к селу. Немецкое командование поставило задачу: во что бы то ни стало захватить штаб соединения, уже не раз наносившего сокрушительные удары по немцам. И неприятель лез сейчас из кожи вон, чтобы добиться этой цели.
Но фашистские изверги жестоко просчитались. Тов. Снегов подготовил врагу крепкий отпор. Он бросил в бой комендантский взвод и всех штабных работников, направил часть сил на борьбу с танками. Пользуясь бутылками с горючей смесью и гранатами, бойцы и командиры подорвали и зажгли 9 машин. Остальные поспешили ретироваться. Тем временем другая группа штабных работников вела ожесточенный уличный бой с пехотой врага.
После полуторачасовой схватки немцы отступили. Задуманное ими окружение штаба сорвалось. Штаб тов. Снегова остался в селе и продолжал бесперебойно управлять частями».
– Ну и что? – спрашивает Петр Сысоевич, снимая очки и протирая платком запотевшие стекла. – Корреспонденций о нас было много.
– Да, но эта последняя! Больше уже не писали…
– А что это за село «X», где произошел бой?
Генерал открывает атлас.
– Где это было? – с досадой бормочет он. – Вот она, военная тайна, – село «Эс», река «бе»… Теперь, ищи свищи…
Вижу, что он снова загорелся. И вдруг спохватываюсь: да ведь надо же, наверное, ехать?
Часы показывают четверть двенадцатого. И через пять минут мы уже мчимся по ночному городу.
Я забираюсь в вагон и облегченно вздыхаю.
Поезд медленно трогается.
– Эту шараду мы решим… насчет села, – кричит, идя по перрону, Ильин и машет рукой. – До встречи! У нас еще много…
Его слова заглушает стук колес.
Потом было несколько лет переписки.
Радовался, когда видел в почтовом ящике письмо или открытку с плотным, убористым почерком. «Хочу вам сказать следующее…» – обычно начинал Ильин. И дальше излагал очередную идею. То присылал мне адрес какого-нибудь «замечательного человека» и говорил, что о нем обязательно надо написать, то предлагал поехать вместе с ним в какое-нибудь «увлекательное путешествие» по местам боевой славы…
Вспоминал он иногда и о героях Перемышля. О них он, конечно, говорил только в превосходных степенях. Снегов, Петрин, Харитонов, Опякин, Горохов, пограничники – сколько интересных подробностей об этих действительно замечательных людях сохранилось в его памяти. А он еще ругал свою старость!
Часто думая о нем, я спрашивал себя: «Почему один человек, который всю жизнь дрожит над своим здоровьем, оберегая себя от малейших волнений, еще смолоду превращается в духовного и даже в „физического“ старика, а другой живет широко, смело, лезет в гущу событий, не щадит себя ни в бою, ни в мирных делах и остается вечно молодым, по крайней мере, душой!»
Нет, генерала Ильина, «комиссара из девяносто девятой», участника многих славных боев и походов никогда бы не посмел назвать стариком!
Но однажды почта принесла странную бандероль: адрес отправителя был хорошо знакомый, но почерк чужой. В сердце кольнула тревога.
Это писала жена Ильина, Радолина Викторовна. Всего несколько строчек.
«Перед смертью, – говорилось в письме, – Петр Сысоевич успел продиктовать мне список товарищей и друзей, кому хотел послать свою только что вышедшую книгу „Героический рейд 20-й“. Как ни печально, но сам он сделать этого не успел. Я выполняю его последнюю волю».
Вот и все. Человек умер. Но жив в памяти комиссар Ильин. Живет его книга, живут его дела.
Песня-боец
Чем больше росла известность поэта, тем сильнее хотелось разгадать эту загадку.
Собственно, здесь было для меня несколько неясных обстоятельств. Во-первых, когда сам находился на Юго-Западном фронте, то почему-то не слыхал, что этот поэт, которого, несмотря на его молодость, уже любили и знали миллионы людей в нашей стране, тоже находится здесь. Во-вторых, удивило, почему он, никогда не выступавший в роли «песенника», вдруг написал текст «Песни девяносто девятой дивизии». Все мы, читавшие нашу фронтовую газету «Красная армия», хорошо знали сотрудничавших в ней писателей и поэтов. Среди них были авторы-текстовики многих популярных песен. И вдруг…
Эта песня была напечатана в одном из последних июльских номеров газеты. Вот ее полный текст:
За священную землю,
За родимые семьи,
За свободу мы встали стеной,
Враг коварный не страшен
Для дивизии нашей
Девяносто девятой, родной.
Мы от Сана до Збруча
В битвах с вражеской тучей
Выполняли присягу свою.
В той борьбе напряженной
Наши дети и жены
Вместе с нами стояли в строю.
Мы в боях не впервые,
За дела боевые
Нас отметила Родина-мать.
Били немца-фашиста,
Били крепко и чисто
И сегодня идем добивать.
Развевайся над нами,
Наше славное знамя,
Наш девиз непреклонно суров:
Это будет расплата Девяносто девятой
За друзей и товарищей кровь.
В том порыве едином
Мы врага опрокинем
И раздавим лавиной стальной.
Развевайся над нами,
Опаленное знамя,
Девяносто девятой, родной.
Я знал почти наизусть этот текст, но никогда не слышал, чтобы где-нибудь исполнялась песня. Однако находились люди, которые утверждали, что она пелась на фронте, звучала даже на улицах Берлина вскоре после окончания войны. С ней будто бы шел строй наших фронтовиков-гвардейцев где-то в районе Бранденбургских ворот…
Кто мог лучше ответить на все эти– вопросы чем сам автор!
Но при встречах с поэтом все никак не решался к нему подойти. Не знаю, что мне мешало – его всенародная слава или его вечная занятость, следы которой проглядывали на его лице. А в последние годы вдруг появились тревожные слухи о его тяжелой болезни…
Но вот получил письмо из Ворошиловграда от юных «следопытов» молодежного клуба «Бригантина». В письме ребята спрашивали о судьбе этой песни. Видимо, «следопытов» интересовали те же вопросы, что и меня.
И вот еще одна встреча с поэтом.
…Произошло это на съезде писателей России, когда после заключительного заседания делегатов и гостей пригласили в Кремлевской Дворец Съездов на прощальный банкет.
В огромном зале собрались сотни людей. Царила праздничная, приподнятая атмосфера.
Вдруг какой-то странный шелест прошел по залу. Все зашевелились и повернулись к дверям, разговоры стихли, слышалось лишь одно слово: «Он… он!» И тут я снова увидел поэта. Он пробирался между столами, высокий, грузноватый, опираясь на палку. Его крупное с неправильными чертами лицо было словно иссечено морщинами, особенно возле глаз, но сами глаза, небесно-голубые, зоркие и отчаянные, и задорный полуседой хохолок еще выдавали в нем бойца.
Со всех сторон к нему тянулись руки. Слышались голоса: «К нам! К нам!» Он устало улыбался и, прижимая к груди букет красных гвоздик, кого-то высматривал.
«Мы здесь, здесь!» – крикнул сидевший за нашим столом высокий парень с копной ярко-рыжих волос, показывая на себя и своих соседей. Поэт заметил их, просиял и сделал жест, как бы говорящий всем остальным: уж извините, но я пойду туда, ибо должен, обязан!
Так получилось, что я оказался за одним столом с его земляками-смолянами. И когда он подошел, то, поздоровавшись со всеми, оглядел меня, видимо, пытаясь угадать, кто я и какое отношение имею к Смоленску. «Твардовский», – представился он, протягивая мне руку. Я поспешно пожал ее, забыв от волнения назвать себя. «Это товарищ не смоленский», – сказал один из смолян. Но Твардовский строго посмотрел на него. «Ну и что же? – сказал он. – Ведь с нами же хлеб-соль делит?» Сосед по столу что-то смущенно пробормотал и принялся разливать вино в бокалы.
– Александр Трифонович, – набравшись храбрости, спросил я, видя, что он задумался, – скажите, при каких обстоятельствах, если помните, вы написали «Песню девяносто девятой дивизии?»
Твардовский повернулся ко мне, но казалось, что он либо не расслышал, либо не понял моего вопроса.
Тогда я сбивчиво рассказал ему, что меня, как участника боев на Украине, давно занимала история этой песни. А теперь этим интересуется молодежь.
Он помолчал. По его большому одутловатому лицу пробежали тени, залегли в морщинах.
– Меня попросили тогда написать… в политуправлении фронта… – заговорил он с паузами, словно с трудом припоминая ту давнюю историю, – сказали, что это первый подвиг… его надо воспеть… вот я и написал.
Он вдруг пристально посмотрел на меня и поднял палец.
– Но не подумайте, что я работал, как холодный сапожник – по заказу. Такого за мной не водится. Значит, на душу легло, раз написал. – И кивнул мне. – Если можно, напомните хотя бы строфу!
Я стал читать:
За священную землю,
За родимые семьи,
За свободу мы встали стеной.
Враг коварный не страшен
Для дивизии нашей
Девяносто девятой, родной…
– Да, – сказал он, дослушав свою песню до конца. – Он снова вопросительно взглянул на меня. – А где это опаленное знамя? Им ведь тогда трудно пришлось…
Кто-то из стоявших рядом громко подхватил песню, и Твардовский отвлекся.
– Нет, братцы, сей опус, полагаю, в посмертное собрание моих сочинений не войдет. Но… – он подумал, – бойцам, возможно, нравилось петь про себя?
За столом дружно зашумели:
– Конечно, нравилось!
– Давайте и мы ее споем!
– Только мотив подскажите!
Твардовский сказал, что текст он написал на мотив популярной тогда песни, которая называлась «Походная конноармейская», и даже пропел один куплет.
Однако, когда смоляне хотели хором спеть его песню, он решительно запротестовал:
– Нечего. Каждому овощу свое время. Пусть она лежит себе молча в архиве. Руже де Лиль, в данном случае, из меня не получился.
Он налил в бокал немного вина.
– Давайте, братцы, выпьем за то, чтобы наши строчки переживали нас, а не наоборот!
И, быстро выпив, сказал, что должен уйти.
Его не хотели отпускать, но вдруг рядом с ним, как из-под земли, возникла миловидная круглолицая просто причесанная женщина, мягко, решительно взяла под руку и повела к дверям. Он шел послушно, бережно прижимая к груди красные гвоздики, и шквал приветствий, добрых напутствий и прощаний провожал его…
У песни легкие крылья – она не знает ни окружения, ни смерти. А знамя? Если оно погибает, то прекращается существование и воинской части или соединения.
Вопрос Твардовского о судьбе знамени «первой из Краснознаменных» долго не давал мне покоя.
Вскоре после смерти поэта я выступал по Куйбышевскому телевидению и поведал всем о нашем разговоре. «Может быть, кому-нибудь что-то известно?» – думалось мне. Едва закончилась передача, как меня позвали к телефону. Одна из телезрительниц сказала, что слышала от своего брата Николая Никифоровича Рожкова, проживающего в городе Жигулевске, историю, которая должна меня заинтересовать.
И вот я в Жигулевске. Мой собеседник, слесарь одного из местных предприятий, рассказывает:
– Война началась для меня в Перемышль так же, как и для всех, кто там был. На второй день наш артполк помогал пехоте и пограничникам брать город. Участвовали мы и в обороне, потом прошли с боями сотни километров. Но речь сейчас не о том… Где-то на Уманщине, у реки Синюхи, предстоял нашей колонне решающий бой. Вражеские танки замкнули кольцо. Ночью немец заорал в динамики: все, мол, рус, капут тебе! Ну, мы ему ответили по-русски. Понял фриц, замолчал. Стал готовиться к бою. Мы тоже готовились: рыли ямы-ловушки в танкопроходимых местах, вязали связки гранат… Вдруг приходит из штаба наш комбат – фамилия его была Тевеленок – и говорит: «Нам, товарищи, оказаны большое доверие и честь: вынести из окружения наши боевые знамена». Так и сказал. Одно знамя даже достал из чехла и развернул. Было оно красивое, из темно-красного бархата, с тяжелыми золотыми кистями и шитой золотой надписью. Екнуло солдатское сердце. Кое-кто прослезился. Поклялись, что умрем, но доверие командования оправдаем…
Рожков, вздохнув, продолжает:
– Отделились мы от колонны и пошли на юг. Солнце только поднималось, трава была еще в росе. Дул ветерок, откуда-то тянуло гарью… Нас во главе с Тевеленком было человек сорок – пешие и конные. Чтобы пешим не уставать, комбат выделил две повозки, на одной из них везли знамена.
В голове колонны гарцевали на рысаках два конных разведчика. Они то пришпоривали лошадей, и те уносили их по дороге до самого горизонта, то возвращались. Когда впереди возникала опасность, они докладывали Тевеленку, который тоже ехал верхом, но от повозки со знаменами не отлучался. Наш командир, выслушав доклад, тут же сворачивал с дороги и пускал колонну по какой-нибудь обходной тропинке. «Только не ввязываться в бой!» – предупреждал он. Несколько раз мы видели вдалеке немцев – постовых или регулировщиков, расставляющих придорожные знаки. Можно было уложить этих фрицев незаметно, без шума. Чесались руки. Но приказ есть приказ.
Кажется, на пятый день вышли к реке. Река большая, широкая, но неспокойная, куражливая, вся в белых накипях. По середине реки камнями-самоцветами островки тянутся: зеленые, в желтых отмелях. Красиво. И пустынно. Ни души. Только птицы наподобие наших коршунов, но с сизиной, над водой парят, рыбок ловят.
Осмотрелись мы, в прибрежных травах тропинку нашли, спустились к реке. Комбат поколдовал над картой, потом конников вправо и влево послал. Те вернулись, доложили: «Немцев на десять – пятнадцать километров в округе нет». Один из разведчиков видел баржу под красным флагом, она плыла вверх по Днепру, значит, к нашим. И Тевеленок решил: пойдем на север.
Прошли еще день, ночь и наутро увидели большой город. То было Запорожье. Там, в комендатуре, с нами долго не возились, выписали пропуск на левый берег и сказали, чтобы мы не задерживались.
В степном городке Гуляй-Поле много военных было. Здесь стоял какой-то штаб. Вот здесь и закончилось наше путешествие. Лошадей и повозки нам приказали сдать. Оставшиеся крупу и сухари мы поделили между собой. Нас всех распределили по разным частям.
Комбат попрощался с нами – кого обнял, кого расцеловал, и в тот же день со знаменами уехал в Москву.
Полученные сведения решил проверить у генерала Сергея Федоровича Горохова.
– Было ли среди спасенных знамен знамя девяносто девятой дивизии? – спрашиваю я у бывшего начальника штаба этого соединения.