Текст книги "Четыре рассказа"
Автор книги: Александр Кузьменков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Удавка не желала отпускать горло, и Барби взмолилась: ну чё ты молчишь? А что говорить, сказал Борман, и она явственно расслышала в конце фразы не вопрос, а отчетливую точку.
6
Ходить за дровами было недалеко, не более километра: пилорама исправно сваливала свои отходы на околице дачного поселка. Горбыли он поломал каблуком, – купить топор помешала череда выходных, – а после поколол обломки ножом и теперь подкладывал длинные смолистые щепки под закопченный чайник. Винни решил скоротать вечер возле огня и дремал, уткнув тяжелую голову в скрещенные лапы.
Заводской забор выглядел ненадежной, условной границей между ними и городом, впрочем, то оказалась чистой воды видимость: рубеж был нерушим. Шагнув за ворота, он переставал существовать и делался невидим для внешнего мира, уподобленный мертвецу или эмбриону, непричастный к броуновскому движению вокруг, чуждый тамошним обычаям и знаниям. По эту сторону ограды были свои правила и своя наука – травматология потерь, экономика нищеты и философия одиночества. Последнюю дисциплину он изучал прилежнее прочих, оттого что уверовал в открывшийся ему парадокс: человеком можно быть лишь на безлюдье, подале от всеобщей оптом-и-в-розницу порчи. Гигиена не новая, однако безотказная: средневековая чума выкашивала города, но щадила отшельников, и потому нынешнее необитаемое существование мало-помалу сделалось для него укрытием, лучшим из возможных, и он не осязал в себе иной жизненной силы, кроме центробежной.
Винни приподнял морду, уставился в пустоту, потянул носом и тут же споро, без обычной лени, поднялся сам, вновь принюхался, резко припал на передние и заворчал утробно и жутко, ощерив безжалостные гладиаторские клыки. Он ухватил кобеля за вздыбленную холку: фу! фу, тебе говорят! – Винни еще раз отрывисто рыкнул и сел рядом, натуральная граната на боевом взводе, и он сказал: ты что увидел, шавка? и добавил: а ты серьезный мужик, я и не знал… у меня так отродясь не получалось.
Он вспомнил Ольгу: слава Богу, детей у нас нет, чему бы ты их научил? ты сильный, конечно, но беззубый какой-то, травоядный… вот, на бегемота похож, – в телевизоре была приветливая желто-зеленая саванна. Ольга сидела, утопая в пухлых подушках, и на предплечьях, костлявых и голых, темнели иссиня-черные точки, похожие на пороховой ожог, – с недавних пор она перестала их прятать. Он подумал: из всех млекопитающих с зубами рождаются лишь гиены, но промолчал, – возражать было бессмысленно, уже бессмысленно. Жена тоже надолго умолкла, ибо занялась повседневной работой – проталкивать сиплое, натруженное дыхание сквозь теснины ссохшегося тела, и работа час от часу становилась все неподъемнее, потому что в легких, изъеденных метастазами, не было места воздуху.
Он вспомнил, как Ольга принесла из ванной яблочное тело сорокалетней нерожалой бабы без обычной гордости и недоуменно потянула его ладонь к себе: посмотри, что такое? – и он увидел вокруг соска мелкие щербины, похожие на след привитой оспы, и пальцы нащупали в белом наливе влажной груди резиновый комок. Да что я тебе скажу, я же не врач. Но и врач поначалу разводил руками и горстями сыпал термины: термография, маммография, биопсия… Вскоре термограф «Рубин», ультразвуковая «Алока» и аспирационный пистолет согласились между собой, и болезнь обрела имя, равное приговору, и началась жизнь под знаком рака; дивно, что Ольга с ее-то инязом ни разу не помянула соответственный тропик.
Он вспомнил, как жена прилипла к нему, жарко и нетерпеливо дыша в ухо: иди ко мне, ну что ты, как мертвый, вот же я. Мысль о соитии с чем-то инородным и враждебным внутри Ольги заставила его окоченеть в брезгливом ужасе: прости, я не могу, и ответом был брезгливый смешок: ну, само собой… Жена отстранилась и сказала непонятно кому: а калечить себя не дам, – я женщина.
С той ночи она превратилась в неправильную дробь с желанием жить в числителе и возможностью выжить в знаменателе, и это было первое звено в цепи перемен. Прежняя Ольга отслаивалась от самой себя и осыпалась, как луковая шелуха, уступая место другому человеку, заложнику иных ритуалов и прихотей, обладателю иного словаря и привычек, – любителю ситкомов, расшитых джинсов, аляповатых икон в жестяных окладах и сапог со стразами. Она искала признаки жизни даже там, где их не могло быть, потому что ежедневно вела остервенелый торг со смертью, готовая платить несусветную цену за призрачные отсрочки, и сквозь нее настойчиво прорастало новое существо – безволосое и бесполое, с обмякшими марлевыми мышцами и высоколегированным терпением, способное ради лишнего дня на этом свете выдержать и жестокое безденежье, и жестокую рвоту, и жестокую боль. Переломив себя, Ольга приняла и жестокое увечье. Сначала ее избавили от килограмма гнилой плоти – пузырчатой, похожей на гроздь кровавого винограда, и на месте левой груди розовой сороконожкой лег длинный и неровный шрам; немного погодя еще один такой же лег справа, устранив асимметрию.
Апокалипсис страшен не гибелью, а постоянным продолжением, но человек ко всему привыкает, за то и назван подлецом, и Ольга, сокращенная на четверть, обжила свой персональный ад: получала пенсию по инвалидности, меняла парики, – рыжий на черный, черный на белый, и старательно начиняла лифчики поролоном, – муляж был не по карману, и днем репетировала на дому своих двоечников: little mouse, little mouse, where is your house?[5]5
Мышка, мышка, где твой дом? (англ.).
[Закрыть] и вечерами, задрав подол ночной рубашки, прилежно нанизывалась на покорного мужа, отмечая торжественным воплем не столько оргазм, сколько мнимую победу опустошенного тела над небытием, и этот медовый месяц провонял лампадным чадом и лекарствами.
Чувство долга, которое также есть форма несчастья, превратило в неправильную дробь и его: в числителе была необходимость платить, а в знаменателе мизерный доход; вторая работа, выжимая остатки сил, мало что давала. Он зарос толстой коростой тупого смирения, подолгу курил на балконе и думал неподвижно и обреченно: «Я люблю тебя, жизнь» – дерьмо песня, нежелание жить обходится много дешевле, в долгу как в шелку, а еще и таксол… В упаковке ценой в тридцать две штуки было два флакона таксола, и каждый был способен взнуздать хворь недели на две, не больше, и он отыскал в пестрой базарной толчее рекламного еженедельника оранжевые литеры: «Займ под залог а/м и недвижимости», и не удержался от поправки: заём, неучи.
Старший менеджер Эльвира, – имя и звание он прочел на бейдже, – сытая и полусонная стервь, проводила его к директору: такими суммами Денис Николаич лично занимается. Директор, на вид немногим больше двадцати, состоял из толстых очков в золоченой оправе и прыщавого подбородка: по документам я вижу, что в приватизации, кроме вас, жена участвовала, – никакого форс-мажора не будет? Не будет, уверил он. За квартиру давали две трети цены, и дорога домой обернулась бесконечным little cat, little cat, I have no flat[6]6
Котенок, котенок, у меня нет квартиры (англ.).
[Закрыть], – оставалось надеяться, что срок, отпущенный Ольге, истечет раньше срока выплаты, и эта надежда, в отличие от иных, оправдывалась: давний, один на двоих, вопрос неукоснительно решался в пользу not to be.
Ольга избегала зеркал, чтобы не видеть серого, будто запыленного лица и пожелтевших глаз, и говорила, почти не размыкая рта, чтобы не показывать раскрошенные зубы, и обращалась с собой бережно, как девочка со сломанной куклой, чтобы лишний раз не тревожить грудную клетку, где обитало угнетенное дыхание, и тщательно скрывала от мужа синюю сетку вен на впалом животе и россыпь черных точек на коже. Но он видел, и он читал изможденное тело жены, словно обвинительное заключение своему неуместному и непростительному здоровью.
Он вспомнил, как Ольга разбудила его и ткнула пальцем в мокрую простынь: глянь, какая-то лужа, это еще откуда? Перестилая постель, он думал: даже не поняла, что обоссалась, и думал: похоже, конец. Услужливая память подсунула ему величавую, невесть откуда, цитату: вся жизнь моя была досель нравоучительною школой, и смерть есть новый в ней урок, и он, прислушиваясь к горестным и шершавым вздохам жены, настороженно ждал урока, поскольку с наивным упрямством отказывался верить неизбежному: быть не может, чтобы меня обокрали просто так, и повторял: быть не может, – понимая, впрочем, что наверняка ничего не получит взамен.
Дальнейшее и впрямь не содержало ни назидания, ни даже смысла. Он вышел на кухню, чтобы налить чаю и услышал, что Ольга заговорила быстро и бессвязно. Оставив кружку на столе, он прибежал в комнату и увидел паучьи движения худых рук по одеялу и услышал хриплую, клочковатую речь; Ольга дернулась и простонала отчетливо и жалобно: я не хочу конфе-ет, – и тут же съежилась, потонула в мутной невнятице гаснущего бреда. Изношенная и тщетно залатанная ткань жизни распалась скоро и почти неощутимо. Он присел рядом, глядя, как смерть лепит из лица жены посмертную маску, – грубо, неприхотливо, избегая деталей и намеков: полузакрытые глаза сделались осколками тусклого фаянса, рот превратился в черную безгубую воронку, утыканную обломками зубов, контуры лба и скул отяжелели. Увиденное легко укладывалось в любые рамки, подчинялось любой трактовке, стало быть, вовсе не имело толкования, – вопиюще неправильная дробь с нолем в знаменателе. И это все, сказал он, не спрашивая, но утверждая, потому что внутри и вокруг была лишь мýка бесплодного утомления.
Мертвому с живым уютно: знает, что о нем позаботятся. Не то что живому с мертвым. В ванной он содрал с перекладины пластиковую штору, всю в рыбах и медузах, – раков среди морских тварей не оказалось, – и расстелил ее на полу комнаты. Завернув тело жены в полиэтилен, он за ноги выволок покойницу на балкон, на холод; голова трупа глухо стукнулась о порог. Отстраненно наблюдая за собой, как только что за Ольгой, он подумал с издевкой: бонус тебе, любезный Денис Николаич, любишь смородину, люби и оскомину.
Закрыв балконную дверь, он задернул шторы, и вечер в комнате сгустился, и следом уплотнилась пустота, вытесняя его за порог. Наскоро выкурив сигарету, он пошел в кладовку, – там его дожидался набитый рюкзак и старые яловые сапоги, загодя смазанные кремом.
Чайник, раздув щеки, выплюнул на уголья длинную струю кипятка. Он, обжигая ладонь, снял посудину с огня и высыпал туда пригоршню заварки: посидим еще, шавка, если ты не против…
7
Ночевать под низким цементным небом было страшно, но окунуться в непроницаемую, могильную темень внутри корпуса было еще страшнее, и Жуля сидел возле входа, защитив спину стеной. Страх наделяет человека звериным чутьем, и мир превратился в клубок сухих и зловещих шорохов, и внутри была жуть, не похожая на привычный, мятный холодок киношной готики, – нестерпимо ледяная, она не позволяла быть ничему другому, комкала лицо, превращала мышцы в мятую бумагу, запрещая дышать и жить. Время вновь рассыпалось на секунды, но теперь зубчатые, озлобленные осколки насквозь пронизывали тело, принуждая его вздрагивать и корчиться, и это было нескончаемо. Рассудок, который в моменты ужаса отделяется от дрожащего мяса, подсказал, что это было знакомо.
Так уже было в давнем детстве, когда маман читала ему на ночь Гоголя: губы засинели, подбородок задрожал и заострился, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и он не выдержал, с воем бросился ей на шею, и темно-зеленая книжка полетела на пол: ну что ты, Женечка, что ты, доченька моя, это же сказка, только сказка, а потом день рождения и здоровенная коробка карандашей «Спартак», двадцать четыре цвета, ни фига себе! и маман, полон рот приторного киселя: лапочка моя, ты с бантиком такая красивая, фотка в бантах до сих пор стоит на тумбочке, – и школа, и пацаны в туалете: секи, у Жули трусы бабские! трусы и впрямь были розовые, с кружевами, и Дэн, два изгоя за одной партой, и маман с истрепанными машинописными листами: вот послушай, тут про тебя, жить для Скорпиона первая трудность, его сложную творческую личность никто не поймет до конца, это твой крест, Женечка, твоя карма, и дирижерские взмахи Чумака на экране, и банки с водой возле экрана, по стакану утром и вечером, – и карамельный запах медовой акварели, и Алла Петровна, по рисованию: смотрите, какой смелый цвет, вашему сыну надо заниматься, а в изостудии Дома пионеров Владлен Сергеич, со всеми на «вы», независимо от возраста: Евгений, вы целиком уходите в детали, это взгляд дилетанта, мастер мыслит крупными объемами, – и маман: зубки болят? давай руками полечу, как Джуна, ну что, легче? и Ромеро, и Крейвен: welcome to prime-time, bitch![7]7
Настал твой звездный час, сучка! (англ.) – реплика из фильма «Кошмар на улице Вязов».
[Закрыть] и Владлен: я понимаю, Евгений, сталевары за семьдесят лет всем осточертели, но почему же непременно зомби? и на кой тут этот ужасный кобальт? и Дэн: да чё ты, на фиг, на своей живописи зарубился, приглядись к рекламе, к дизайну, там нормальные бабки крутятся, и Борис Валледжо, и Джулия Белл, и Владлен: мир постоянно движется, остановить предмет можно, лишь сравнив его с другим, снимите рубашку и посмотрите в зеркало, прекрасный торс, идеальный равнобедренный треугольник, и урок рисования уступил место другой науке, и он уступил настойчивой ласке умных пальцев, и в эпилоге снисходительный смешок: да ладно тебе, один-раз-не-пидорас, но, оказалось, не один и не два, – и маман по уши в агни-йоге, и недочитанный «Эдичка»: фуфло, троцкисты какие-то, голимая политика, и Кинг, и Лавкрафт, и томный, тягучий Владлен: знаешь, что сказал Лао Шэ? кто ест дурманные листья, всегда будет аристократом, пыхни, – и снова Владлен: думай, прежде всего думай! рисунок есть мысль, обведенная контуром, и Саша, упертый программёр: Владик, завязывай, на фига парню этот геморрой? «Корел» тебе любую мысль любым контуром в пять секунд зафигачит, прога могучая, и менюшки на мониторе: Arrange, Combine, Convert to Curves[8]8
Упорядочить, комбинировать, преобразовать в кривую (англ.) – опции графического редактора CorelDraw.
[Закрыть], и теория декоративной композиции: двадцать пять процентов площади должны занимать темные цвета, шестьдесят процентов средние и пятнадцать яркие, медиевальные шрифты отличаются наличием серифов, выломно, но полезно, и Уорхолл, и Лихтенберг, и второе место на городском фестивале рекламы, и Дэн: поздравляю, чувак, супер, фишку реально рубишь, – и маман по уши в радастейной премудрости, с утра до вечера благоговейный полушепот: ритмы «пойте» проработаны, ритмы «пейте» прорабатываются, крутая шиза от Дуси Марченко, классно баба лохов разводит, и недочитанный Кон: гены гомосексуальности расположены между двумя маркерами, GABRA3 и DXYS154, мозги сломаешь, ну на фиг эту лажу, и Владлен, сморщенный, похожий на мятый пиджак: Женя, опомнись, куда ты катишься, компьютеры существуют для бездарей, и что за жлобский лексикон: здраво, тупо, шоколадно? Сергеич, ты не догоняешь, постанова такая: или ты в мейнстриме, или в лузерах, – и хай лайф, и хай скул на плешке, и Леша Гордеев, клевый шармер: я в нашу долбаную демократию поверю, когда совки забудут слово «пидор», и римминг, чумовой улет, вэлкам ту прайм-тайм! а на фистинг так и не решился, ну на фиг такой экстрим, и Гордеев, надменный и мажорный: ты б хоть подкачался, меня пидовки не прикалывают, уж лучше с бабой, а приворот на яблоко не прокатил, с горя пришлось накуриваться по-взрослому, в полный стоун, до поноса, – и пакет с травой в шкафу, маман сдуру кинулась к ментам, и снова давний железный озноб, подписал все, чтоб не сгнить на пресс-хате, статья двести двадцать восемь, пункт два, и подписка о невыезде, и в перспективе минимум трояк, крутое попадалово, но маман опомнилась и кинулась к адвокатам, и бронебойная уверенность Бормана: установлено, что признательные показания были получены путем грубого нарушения следственных действий, таким образом, нет ни одного внятного и убедительного доказательства, что Жулавский хранил наркотическое вещество с целью сбыта, ваша честь, позволю себе напомнить, что недоказанная виновность тождественна доказанной невиновности, – и Дэн: ну да, под бандюков пошел, им бабло прокручиваю, такая жизнь, чувак, и в наушниках фракийское веселье напролом: vrei sa pleci dar nu ma, nu ma iei[9]9
Ты уходишь и не берешь меня (румынск.) – строка из песни гомосексуальной группы «O-Zone».
[Закрыть], и время от времени папка увядших пастелей: лох я был реальный, но вспомнить по-любому приятно, и пати у Гордеева, плакат гуашью «Гей, славяне!» и поганый, пролетарский хрип Либединского в колонках: я танцую пьяный на столе, ну ма, ну ма е, отстой, Раша стопудовая, ну на фиг, туда я больше не ездун, и Борман, удрученный и лиричный: повезло тебе, мужикам между собой договориться проще, моя-то дура, вообще, дальше сельпо не бывала и слаще репы не едала, – и сегодняшняя беспричинная и бесцельная злоба, вот ведь гоблин, и теперь один, лицом к лицу с враждебной полночью, и мерзлая, металлическая жуть внутри, и не за что ухватиться, позитива ноль, не за Владлена же, не за римминг же… Господи! страшно-то как…
Жуля судорожно вцепился в слово «Господи» и неуверенно, наугад продолжил: еси на небеси? на этом молитва ускользнула из пальцев и растворилась в темноте, вместо нее явилось рыжее, похабно размалеванное шутовство со школьного последнего звонка: на экзамене шпаргалку принеси, накажи Иуду-предателя, занимающего пост преподавателя… Жуля подстегнул себя: не тормози! но на выручку не спешил никто, кроме радастейных ритмов: чалдоны чокаются, чокаются и не чокнутые. Бестолково, вслепую, он нащупал еще одно слово: «помилуй», и фрагменты паззла наконец-то совпали, большего и не требовалось, и он неистово зачастил – одними губами, чтоб не упустить ненароком ответ: Господи-помилуй-Господи-помилуй-ну-же-Господи… Ответа не было.
8
Воду в бараки провели лет сорок назад, но одну колонку в микрорайоне предусмотрительно сохранили на случай непредвиденной коммунальной драмы, – весной и впрямь раза три приходилось выстаивать небольшую, но отменно агрессивную очередь. Красное пластмассовое ведро с поломанной дужкой он тоже подобрал весной возле мусорных баков и в тот же день приладил к нему веревочную ручку, – витой бельевой шнур пришлось срезать во дворе, и бабка грозила из окна кулаком, и он в ответ показал ей сперва нож, а потом язык. Теперь все много проще, подумал он и, подобрав нужное слово, уточнил: первобытнее. Даже анекдоты.
Сейчас, по счастью, возле колонки было пусто. Зажав рычаг подмышкой, он выстирал футболку, а потом намылился по пояс и один за другим обрушил на себя из ведра два упругих водяных столба. Приятно было чувствовать себя отмытым дочиста. Винни от души забавлялся: пробовал перекусить струю и рычал – нарочито, не то что прошлой ночью.
Он двинулся прочь с полным ведром в руке и мокрой футболкой через плечо – все еще массивный, несмотря на три месяца впроголодь, до самых глаз заросший седой шерстью, изготовленный с высоким запасом ненужной прочности. Винни, немного поотстав, волочил по земле корявую и суковатую ветку тополя.
Он миновал ворота, обогнул вонючую лужу и остановился: да нет, не так все первобытно. На стене корпуса был нацарапан крест с буквами по обе стороны: ИС ХС, а у подножия лежали желтые и мохнатые цветы мать-и-мачехи. Он спросил: шавка, твоя работа? а чья тогда? – и подумал: где только не гнездится добродетель, не хватало мне соседа из самодельных выкрестов. Подняв острый обломок кирпича, он, как умел, исправил «И» на «I» и расставил сверху титла: это, чтоб ты знал, Христос, а не тяжелый танк «Иосиф Сталин».
Брехня, что Бог умер, решил он, Бог не умер, а убит, – отравлен сладкими, пополам с лампадным маслом, соплями аматеров. Перебрал завитушек для одной фразы, оборвал он себя, вернее будет так: Бог всякий раз кроит себя заново, по лекалам каждого поколения, стало быть, у нынешней генерации не может быть иного Бога, кроме мертвого. Имя ничего не значит: Иисус, Владимир, Роман, Ксения, – будь оно даже неслышимо, как сотое имя Аллаха, суть останется неизменна. Страшно впасть в руки Бога живого, вспомнил он и подумал: объятия мертвого Бога страшнее. Но, сдается, мы и с ними свыклись.
9
Душный вечер загромоздил небо латунным светом докрасна разогретой луны. Они сидели на земле, среди тряпичных теней, – скорее рядом, нежели вместе: между ними укрепилось незатейливое, без подтекста, молчание, и каждый пытался в одиночку отыскать опору в своем скудном и нарушенном устройстве. С насыпи видна была мозаика освещенных окон за оградой, и не оставалось ничего другого, кроме как напряженным зрением удерживать при себе убогие огни окраины, находя в них подобие надежды и поддержки, и оба смотрели на них зачарованно, будто дети на светляков.
Борман вдруг поднял голову и сосредоточенно затвердел: идет кто-то, но тут же обмяк со скучной усмешкой: явление второе – те же и ясновельможный, и Барби ожила: а я, блин, думала… Жуля взобрался на насыпь, опустился на корточки и, минуя приветствия и предисловия, начал важно и с расстановкой, давая вникнуть в суть: я реально догнал, отвечаю, догнал, – мы чего-то по жизни круто накосматили, вот и зависли тут в полном дауне, какие менты, какой, на фиг, Дэн? на самом деле нам как бы покаяться надо, помолиться… Аминь, противный, перебил Борман, а сфинктер пальцем заткнешь или как? Барби привычно перемешала во вздохе скорбь и укоризну: ну чё ты такой-то, вечно все обэтовает… А сам-то ты каялся, спросил Борман. Ну, кивнул Жуля. И какой понт, спросил Борман. Жуля промолчал, и Борман подвел черту: что. и требовалось. доказать. Жуля вновь промолчал. Лучше скажи, ты бомжа с собакой видел? Ну, видел. И что? Да там рекса – мама, не горюй, фиг подпустит, меня чуть не порвала… Барби сочувственно улыбнулась: зато, типа, адреналин. Ну на фиг такой адреналин, а сам какой-то тормоз глухонемой. Аналогичная хрень, подтвердил Борман. Во-во, поддержала Барби, ваще, в натуре, не видит и не слышит, и Борман возразил: видеть-то он видит, ходит уверенно, углы не собирает. А чё, блин, тогда конкретно под дурака косит? Да может, реально с пулей в голове, предположил Жуля, нашел где жить, дебил, и Барби согласилась: да, короче, козел он, и рожа его козлячья…
10
Коллеги вставали рано, дворники и того раньше, и потому выходить на промысел следовало чуть ли не затемно, пока те и другие не собрали вечерний урожай тары в микрорайоне: с/бутылка 0,5 л – 50 коп./шт., ж/банка 0,33 л – 10 коп./шт. Кто вперед, того и черед, но сегодня он не торопился и курил на корпусном крыльце, и откладывал начало трудового дня, чувствуя себя ворохом мокрого тряпья. Хотелось плюнуть на дела, вернуться в душевую и с головой зарыться в одеяло. Благо, давешний мародерский трофей позволял, хоть и был невелик, – три тыщи двести десять рублей плюс початая пачка «Парламента» довеском. Золото пришлось оставить на девчонке, а часы на мужике: ну на фиг, от греха подальше. Может, зря тогда ментов не вызвал, подумал он, тела без признаков насильственной смерти, я вроде бы вне подозрений. Но денег лишился бы, к бабке не ходи. Что ж такое всех троих разом скрутило? однако им уже все равно, лежат в колдобине, заваленные кирпичным боем, в расчете со всеми, включая самих себя. Одному мне неймется, старому дураку…
Ясную ночь сменило серое, как застиранное исподнее, утро, и небо над головой было не летнее, одутловатое, и на душе была вязкая муть, под стать мутному рассвету; сама мысль о том, как он, по колено в помоях тоски, побредет за копеечным заработком по помойкам, вызывала тошноту. Экое паскудство, врагу не пожелаешь. Винни тихо копошился у хозяйских ног.
Он вспомнил, как точно таким же утром уходил в армию. На проводинах он пил немного, а на свежем воздухе и вовсе отрезвел, и серая хмарь рядила всех без разбора в шинельное сукно, и когда до военкомата осталось метров двести, он запаниковал резко и недвусмысленно, по-детски, но с этим надлежало как-то сладить, и он, стряхнув с себя зареванную маменьку, обернулся к дядьке: дядь Коля, давай расстанную. Дядька остановился, с пьяной степенностью переместил баян из-за спины на грудь, бросил для пробы руку вверх-вниз по кнопкам и во всю ширь мехов рванул: «Как родная меня мать…» Батя, тоже не слишком трезвый, лихо заломил шляпу, заложил пальцы в рот и засвистал по-разбойничьи. Без тебя большевики обойдутся, заорал он и длинно заматерился. На службу он ушел с легким сердцем.
Надо что-то сделать, сказал он себе, – как тогда, у военкомата. Он бросил окурок: подъем и шагом марш. Травяные стебли дружно хлестнули по голенищам, то ли понукая, то ли останавливая. Винни двинулся вместе с ним, – поначалу, согласно команде, шагом, но потом сменил аллюр на неуклюжую крепкую рысь. Запе-вай, сказал он и начал, по-солдатски разрубив строку на слоги: вы не вей-те-ся, чер-ны-е ку-дри…
Трава под ногами кончилась, сапоги, подбитые медью, тяжело загромыхали по бетону, и он шел строевым и пел в такт:
Завтра будет туманное утро,
Дождик будет осенний мочить.
Ты услышишь протяжное пенье:
То меня понесут хоронить.
11
Трубка на краю стола пропела «Турецкий марш» Моцарта, и Борман откинул крышку мобилы: да, слушаю. Приве-ет, а чё делаешь? У меня клиент, сказал Борман, зачем звонишь? Да я это, после бомжа-то после мертвого отойти не могу. Не наши проблемы, менты разберутся. Ну пря-ям… вспомню, блин, как собака над ним выла, – колотун конкретный бьет. Слушай, просил же телефон не занимать, сегодня вторник, звонка жду, забыла? Он лишний раз сверился по часовому календарю «Ориента»: tue, 15, пятнадцать ноль-ноль, и в самом деле, пора бы уже этому пидору и нарисоваться. Ну ла-адненько, до вечера, а я это, пиццу закажу, ага? Закажи. Борман прекратил разговор нажатием клавиши: ну как есть кукла.
Он вернул телефон на место и нацелился карандашом в пустые клетки кроссворда: денежная единица Армении, четыре буквы, последняя «м»…
Опубликовано в журнале «Новый Берег», 2009, № 25.