Текст книги "Вечная проблема"
Автор книги: Александр Крон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
О радости наблюдать живую природу в ее непрерывном движении, о наших походах и экскурсиях я мог бы рассказывать долго, но не в этом сейчас моя задача. Недавно я вновь оживил в своей памяти многие подробности, перелистывая чудом сохранившийся у меня сборник "Ближе к природе!", изданный в 1921 году отделом народного образования МСРК и Кр.Д. "И Кр.Д." значит: "и красноармейских депутатов". Гражданская война еще не вполне закончилась, в стране голод и разруха, а Советы уже заняты проблемами воспитания. Достаточно процитировать несколько строк из редакционного предисловия, чтобы ощутить дыхание эпохи:
"По совершенно независящим от редакции обстоятельствам, связанным с трудностями переживаемого времени, сборник, посвященный работе Биостанции Юных Натуралистов и предполагавшийся изданием в начале 1920 г., выходит только теперь, в 1921 г.".
И дальше:
"Встречающиеся в тексте ссылки на фотографии не будут соответствовать действительности, так как вследствие недостатка цинка пришлось отказаться от мысли поместить в сборнике снимки, иллюстрирующие жизнь и работу Биостанции".
В этом сборнике помещены два дневника, принадлежащие Васе Р. (13 лет, сын рабочего) и Тане В. (12 лет, дочь агронома). Для меня и сегодня не представляет труда расшифровать сокращения: Вася Р. – это Вася Романов, а Таня В. – Таня Веревкина. В этих бесхитростных записях передо мной оживает целый мир, полный красок и звуков, и я различаю черты авторов гораздо отчетливее, чем на фотографии. Кстати, теперь, когда у нас с цинком нет затруднений, было бы полезно переиздать эти дневники с иллюстрациями и на хорошей бумаге. Не потому, что они представляют ценность для биологической науки, а для того, чтоб сегодняшние читатели взглянули на природу свежими и влюбленными глазами юных натуралистов. Время идет, уходят из жизни люди, и вместе с ними исчезают интереснейшие свидетельства о прошедшей эпохе. Вряд ли сохранились дневники, которые вели колонисты во время экскурсии в Ленинград – тогда еще Петроград. Мой пропал, и я не перестаю об этом жалеть – ни одна заграничная поездка последних лет, ни Париж, ни остров Ява не могут сравниться по силе впечатления с революционным Петроградом.
Путешествие было в духе времени – вся колония ехала в одной теплушке, поезд шел временами так медленно, что мы на ходу соскакивали на полотно и сбегали с насыпи, чтобы нарвать полевых цветов. Еще необычнее были наши вылазки в Сестрорецк и на Ладогу. В Сестрорецк тогда ездили по узкоколейке, вагончики то и дело сходили с рельсов, и пассажиры были уже приучены, не дожидаясь приглашения кондуктора, выходить наружу и "раз-два, взяли!" ставить свой вагон обратно на рельсы. В Сестрорецке мы впервые увидели море и дюны. Нас предупредили, чтобы мы не трогали полузасыпанные песком ржавые консервные банки и куски проволоки – совсем недавно, перед самым нашим приездом, было несколько несчастных случаев. На Ладогу до станции Борисова Грива мы ехали по обычной колее, но в открытых вагонетках, которые тащил, выбиваясь из сил, паровозик-"кукушка". Время от времени он останавливался, и пассажиры во главе с помощником машиниста отправлялись в лес на заготовку топлива.
В Петрограде нам отвели для ночлега фрейлинские покои в Аничковом дворце. Покои были высокие, с разбитыми окнами, по ночам мы дрожали от холода. Спали мы на огромных, как боксерский ринг, фрейлинских кроватях, по шесть-семь человек в каждой, укрываясь истлевшим шелком пологов и гардин, со двора доносились жуткие шорохи, там было автомобильное кладбище и бегали крысы величиною с кошку, по ночам они становились опасны. В Петрограде мы заметно отощали, кормили нас куда хуже, чем в колонии, где немалым подспорьем был огород, и все-таки, несмотря на голод и холод, на полчища клопов, отравлявших нашу жизнь во дворце, мы прожили две недели, как в прекрасной сказке, мы свободно бродили по дворцам и музеям, побывали в Пулковской обсерватории, где были допущены к большому рефрактору, и уехали обратно в Москву счастливые, переполненные впечатлениями и нагруженные книгами. Книги продавались за бесценок на развалах у стен Литейного проспекта. Туда же выносили на продажу ведра с жареными миногами. Одна минога стоила столько же, сколько полное собрание сочинений. Мы миног не покупали.
Восстановить по документам картину практической деятельности колонии сравнительно несложно, гораздо труднее передать дух колонии, царившую в ней атмосферу товарищества и увлеченности. Воспитанниками в колонии были самые обыкновенные ребята из трудовых семей, у многих родители погибли на фронтах, были среди этих ребят более симпатичные и менее симпатичные, но я почему-то не могу припомнить ни одного колониста (или колонистки), который был бы бичом колонии или хотя бы считался "трудным". Точно так же были ребята более одаренные и менее одаренные, но тупых, ничем не интересующихся и ни к чему не стремящихся я что-то не помню.
Только в колонии я впервые узнал, что такое настоящая дружба. Чтобы дружить, необязательно быть похожими, мои новые друзья Боря Григорьев и Валя Кукушкин были совсем несхожи ни со мной, ни между собой. Борю Григорьева, по прозванию "Слесаренок", я уже мельком упомянул. "Слесаренком" его звали не потому, что он умел слесарничать, а потому что у него были на редкость талантливые руки, он все умел. Мылся он исправно, но почему-то всегда выглядел немного закопченным. Я редко встречал даже у взрослых людей такое соединение мягкости со спокойным достоинством, с ним было легко и надежно, и он очень облегчил мне первые шаги в колонии. Боря любил музыку, интересовался даже теорией, и хотя я знал по этой части лишь немногим больше, кое-какие элементарные сведения он получил от меня. Семья Бори жила в селе Богородском, в деревянном домишке, неподалеку от завода "Красный богатырь". Это была культурная рабочая семья, в жизни которой книги и музыка занимали заметное место. У отца была порядочная библиотека, состоявшая в основном из сочинений русских и иностранных классиков, которые высылал подписчикам предприимчивый издатель журнала "Нива" А.Ф.Маркс. Эти тоненькие, кое-как сброшюрованные выпуски я видел во многих домах, но у Григорьевых они не валялись, связанные веревочками, а были аккуратно переплетены. Постоянным подписчикам Маркс высылал в виде премии не только "корки" для переплетов, но даже книжные шкафы. В отличие от бесхозяйственных интеллигентов, окраинные рабочие семьи, вроде Григорьевых, заставляли издателя выполнять все свои посулы до конца. Они же покупали недорогие абонементы в театры и консерваторию, и уж у них-то не пропадало ни одного талона. Я любил бывать у Бориса дома, мне нравилась сердечность, с какой здесь принимали людей, и еще одно качество, которое я тогда не умел определить, а сегодня назвал бы отсутствием всяческого мещанства. Таков был и сам Боря, и хотя после колонии мы потеряли друг друга, я на многие годы сохранил о нем добрую память.
Совсем другой характер был у Вальки Кукушкина. В отличие от спокойно-доброжелательного Бори Григорьева, которого многие звали Борюшкой, Валя Кукушкин был именно Валька. Порывистый, отважный, суетный, вспыльчивый, великодушный. Некрасивый, но на редкость обаятельный. Его вечно лихорадило, вечно куда-то заносило. Валька был сыном агронома, но ботаником не стал, для его бурной натуры деревья и травы росли слишком медленно. В поисках своего призвания он побывал и у водолюбов, и у птичников, однако наиболее стойкими увлечениями оказались футбол и театр.
В футболе Валька начал свою карьеру с малопочетной должности "загольного кипера". Во время игр и тренировок "загольный кипер" располагал свои "ворота" сзади основных ворот и брал те мячи, которые пропускал основной голкипер. Валентин был невелик ростом, и его кумиром был голкипер "Олелес" Шимкунас, маленький, но прыгучий. В конце концов из Вальки выработался неплохой вратарь, но на ответственные игры ставили все-таки непревзойденного Шуру Щеголева, а Валентин терзался и ревновал. В области театра мой друг достиг гораздо больших успехов, и только ранняя смерть помешала ему стать одним из выдающихся советских драматургов. К его дебюту в драматургии я еще вернусь, но сначала я должен рассказать о том, какую роль в жизни колонии играли литература и искусство.
Казалось бы, при поголовном увлечении биологией и другими точными науками "физики" должны были полностью подавить "лириков". Так бы, наверно, и случилось, если б эта проблема действительно существовала, а не была высосана из пальца. На деле же вся колония запоем читала книги, прозу и стихи, многие пели и рисовали, театром же увлекались почти все. На некоторые книги всегда была очередь, их зачитывали до дыр. К числу таких пользовавшихся особым успехом книг принадлежал переводной роман Тальбота "Старшины Вильбайской школы" и книга Генкина "По каторгам и ссылкам".
Роман Тальбота я перечитал уже взрослым человеком и не сразу понял, что же нас тогда восхищало. Не лишенная занимательности картина быта и нравов английского привилегированного учебного заведения, написанная с сословных позиций и очень далекая от всего того, что являлось содержанием нашей жизни, – чем могла она нас привлечь? Конечно, проще всего объяснить наше увлечение политической незрелостью, но, на мой взгляд, это дурная простота. Нет, именно потому, что мы были глубочайшим образом убеждены в естественности и справедливости нашего образа жизни, нас не особенно тревожили сословные предрассудки героев Тальбота. Нам нравился их спортивный, товарищеский дух и рыцарское отношение к данному слову, мы радостно принимали все, что вызывало наше сочувствие, и легко отбрасывали чуждое. Такой подход к произведениям литературы свойствен как взрослым, так и детям, и только неисправимые догматики требуют от литературного героя, чтобы он был эталоном всех возможных добродетелей. Вспомним мушкетеров Дюма. Ими увлекалось не одно поколение передовых людей, в том числе марксисты и революционеры, несмотря на существенное различие во взглядах и нравственных представлениях. Мне могут возразить, что мушкетеры Дюма – это уже история. Но "Старшины Вильбайской школы" были для нас такой же историей, ибо, прежде чем научиться разделять историю на древнюю, среднюю и новую, мы уже делили ее на две части – до и после Революции, от всего, что было "до", нас отделяла пропасть. Книга Генкина также рассказывала о прошлом, но это было прошлое не дореволюционное, а предреволюционное, нас увлекала суровая романтика революционного подполья и привлекали мужественные характеры борцов с самодержавием. Конечно, мы хотели читать и об Октябрьском перевороте, и о гражданской войне, но эти книги еще не были написаны, и сегодняшний день Революции мы воспринимали преимущественно через стихи. Любимым поэтом был Маяковский, его "Левый марш" все знали наизусть, и он был как бы неофициальным гимном колонии. Его не пели, а скандировали хором. Стихи Маяковского знали все, и я что-то не помню разговоров насчет того, что они трудны или непонятны. Не спорю, кое-что мы понимали по-своему. В частности, строчку "Ваше слово, товарищ маузер!". Мы плохо разбирались в марках оружия и потому были твердо убеждены, что Маузер – фамилия оратора. И все-таки гораздо лучше, когда подросток, жадно воспринимая поэзию, не понимает каких-то частностей, чем когда он понимает все, кроме самой поэзии.
Но, пожалуй, самым сильным увлечением, охватывавшим временами всех без изъятия, был театр. Билеты в ту пору не составляли проблемы – мы ходили бесплатно. Проблемой были транспорт и обувь. Чтобы добраться до центра города, надо было ехать на двух трамваях, а трамваи ходили редко и были так переполнены, что приходилось с риском для жизни висеть, держась за поручни, или же "ехать на колбасе", то есть прицепившись к вагону сзади и держась за соединительный тормозной шланг. Мы предпочитали ходить пешком. Способ этот был медленнее и утомительнее, зато вернее. Впрочем, у него был еще один существенный недостаток – обувь так и горела. Но выход находился и тут летом мы отправлялись в театр босиком, неся связанные башмаки на плече, и надевали их только перед окошечком администратора. Были среди нас поклонники Первой студии Художественного театра, но большинство склонялось к театру Мейерхольда. Вообще, большая часть колонистов тяготела к левому искусству, недаром на знамени колонии было нашито, один над другим, три прямоугольника: Леф, Дарвинизм, Марксизм. Другими словами – левый фронт в искусстве, дарвинизм в биологии, марксизм в общественной жизни. Слова "ленинизм" тогда еще не было.
Театр Мейерхольда привлекал нас еще и потому, что он был демократичнее, нам больше нравилась обнаженная кирпичная стена в глубине мейерхольдовской сцены, чем заглушающие шаг мягкие студийные половики. В мейерхольдовский театр нас пропускали беспрепятственно и в любом числе, никто не говорил, что нам рано смотреть "Великодушного рогоносца", никто не обращал внимания на наш деревенский вид, мы находились под высоким покровительством самого Мастера.
Так называли Мейерхольда в театре, так называли его и мы.
Впервые я увидел Всеволода Эмильевича во время одного из таких походов. Не помню почему, но нас не пропускали. Новички, в том числе и я, приуныли, но понаторевшие в театральных делах вожаки решили не сдаваться и требовали Мастера. Спектакль уже начинался, когда он вдруг показался на лестнице. На нем была "униформа" – нечто вроде прозодежды из грубой ткани. Двигался он с удивительной легкостью, каждое его движение поражало. Увидев нас, он сделал знак рукой – пропустить! – и когда мы, счастливые, устремились внутрь театра, кинул вдогонку: "Во втором антракте приходите разговаривать".
Не помню, что мы смотрели в тот вечер. Кажется, "Землю дыбом". По дощатому настилу на сцену въезжали мотоциклы, в зрительный зал был наведен пулемет, артист, игравший кайзера, садился на стоявший посереди сцены большой ночной горшок с императорским гербом. Это нравилось не всем. Некоторые зрители, сидевшие в первых рядах партера, демонстративно пожимали плечами, а когда начиналась пальба, зажимали уши. В первом антракте мы сцепились с кем-то, спросившим: "Неужели вам нравится весь этот балаган?", а во втором, поджав ноги, чинно сидели в кабинете Мастера и изливали ему свои восторги. Впрочем, были у нас и критические замечания:
– Скажите, Всеволод Эмильевич, почему у вас на сцене все такое революционное, а в фойе все как при старом режиме?
– Ну, например?
– Например, буфет. Ходят парочками всякие буржуи... А нашему брату и ткнуться некуда.
– Так что же вы предлагаете?
– А что, если поставить в фойе "кобылу" и параллельные брусья, чтобы было где поразмяться. Слабо?
Мейерхольд развеселился:
– А что? Это идея.
И параллельные брусья были поставлены. Мы убедились в этом, придя в следующий раз.
Мейерхольду мы с Валькой остались верны навсегда. Ибо нельзя же считать изменой, что мы, посмотрев "Принцессу Брамбиллу", увлеклись красочным, пронизанным музыкой искусством Московского Камерного театра. Искусство Таирова было совсем иным, чем искусство Мейерхольда, но, как видно, наряду с потребностью в суровом публицистически остром зрелище в наших детских душах жила потребность в сказке, в яркой театральной феерии. Наше увлечение не осталось незамеченным, и на первых порах мы терпели немалые поношения от ортодоксальных мейерхольдовцев. Нас с Валькой звали "комерные", не "камерные", а именно "комерные" – оттенок, придававший прозвищу особую язвительность. Но мы не сдавались, и постепенно у нас появились сторонники, в том числе такие сильные, как Витя Ганшин. Виктор Никонович Ганшин, впоследствии актер и режиссер Камерного театра, был в то время практикантом на Биостанции и пользовался в колонии большим авторитетом – он хорошо рисовал, писал красками, а в спектаклях нашего драмкружка играл все главные роли. Особенно хорош он был в роли рыбака Геэрта в драме Гейерманса "Гибель "Надежды". Спектакль получился самый традиционный, с кулисами и занавесом, чувствовалось влияние спектаклей Первой студии МХТ. Младшего брата, Баренда, играл Валентин, а мне была поручена почти бессловесная роль нищего скрипача, вполне соответствовавшая моим более чем скромным актерским способностям.
Но в постановках вроде "Гибели "Надежды" могла быть занята лишь незначительная часть желающих играть, а зрительный зал был слишком тесен, чтоб вместить всех желающих смотреть. Ободренные первыми успехами, мы все решительнее стали подумывать о массовом действе, участниками которого могла быть вся колония, а зрителями – все окрестные школы и даже взрослые рабочие с "Красного богатыря". Для такого спектакля нужна была пьеса совсем особого рода. Весь вопрос был в том, где найти такую пьесу. Ее попросту не существовало.
Выход из положения подсказал наш руководитель Борис Самойлович Перес. Он предложил сочинить эту пьесу своими силами, а поскольку никто из нас в отдельности этого не умел – сочинить ее коллективно. Под руководством Бориса Самойловича была создана авторская группа, куда вошли и мы с Валькой. Пьеса рождалась в яростных спорах. Не возьмусь даже вкратце пересказать ее содержание, помню, что в ней участвовали русские рабочие и английский пролетариат, а также сатирические фигуры капиталистов, в том числе лорд Керосин (намек на Керзона) и мистер Бензин. Называлась пьеса вполне в духе времени: "На красных крыльях круче вверх!"
Спектакль имел огромный успех. Играли пьесу под открытым небом, во дворе колонии, действие развивалось на трех площадках одновременно, капиталисты на балконе, английские рабочие внизу, а советские люди на просторном каменном крыльце главного здания. Публика, среди которой было много взрослых рабочих, сидела на бревнах, бревен не хватило, и многие выстояли весь спектакль на ногах. Через несколько дней спектакль пришлось повторить, на этот раз народу было еще больше, из города приехали представители центральных газет и самый дорогой гость – В.Э.Мейерхольд. "Правда" и "Известия" напечатали о нашем спектакле большие рецензии, и мы с Валькой впервые задумались, не пойти ли нам по театральной линии. Мы прекрасно знали, что никто нас за это не осудит. Далеко не все питомцы Биостанции становились впоследствии натуралистами, и наши руководители справедливо полагали, что полученные в колонии знания полезны для человека любой профессии. Нас беспокоило не это. Обе профессии – и биология, и театр – казались нам слишком мирными и, так сказать, побочными. "Такие люди, как мы с тобой, – сказал Валька, – должны готовить себя к революционной деятельности. Мировая революция нас ждать не будет. Надо пойти на производство, чтобы приобрести пролетарскую закалку. А дальше – видно будет. Пойдем, куда пошлют. Искусство – прекрасная вещь, но заниматься им надо только в свободное время".
Этот разговор еще больше укрепил нашу дружбу. Мы не давали друг другу никаких обетов, не клялись в верности, всякие обеты и клятвы нам казались смешными. Мы были неразлучны и откровенны, делиться впечатлениями дня и советоваться по любому поводу было для нас необходимостью. Наша дружба была равной в том смысле, что никто из нас не властвовал и не верховодил, но это не значит, что никто из нас не обладал влиянием на другого. Наоборот, это влияние было очень сильным, и были области, в которых мы почти беспрекословно подчинялись друг другу. На протяжении многих лет Валька полушутя называл меня "отцом", я же говорил ему "сын мой" и даже "непутевый сын мой". Все это нисколько не свидетельствовало о моем главенстве, а говорило лишь о том, что мне, как более рассудительному, предоставлялись родительские права во всех случаях, когда Вальку заносило, а заносило его часто. С ним всегда что-нибудь случалось. Подводил бурный темперамент добрый от природы, он легко впадал в ярость. К тому же он был влюбчив и непостоянен, каждое увлечение казалось ему роковым и вызывало желание совершить какой-нибудь необычайный поступок. Мне нередко приходилось его выручать. На этот счет у нас был выработан твердый принцип – "сначала действовать, нравоучения потом!". И хотя Вальке приходилось выслушивать нравоучения чаще, сегодня, подводя итоги, я должен признать, что Валентин гораздо больше повлиял на мою жизнь, инициатива почти всегда исходила от него. Увлекающийся и переменчивый, он тем не менее неуклонно двигался к цели. После школы он несколько лет работал наборщиком в типографии, затем поступил в военное училище. Работая в типографии, он все свободное время отдавал театру, а будучи курсантом училища, написал свою первую пьесу. Я во многом шел по его следам.
Пришло время расставаться с колонией. Гражданская война повсеместно окончилась, жизнь в стране постепенно налаживалась, и многие родители потребовали своих детей обратно. Мы с Валькой сопротивлялись как могли, в результате был достигнут компромисс, устраивавший обе стороны: зимой мы учились в городе, а на лето возвращались в колонию. Так продолжалось два года. Когда я пришел поступать в обычную городскую школу, педагоги, поговорив со мной, пришли в замешательство: по некоторым предметам я знал больше старшеклассников, по другим проявил невежество столь глубокое, что меня чуть не отправили к малышам. В конце концов и тут был найден средний путь, но я долго не мог привыкнуть к своей новой школе, после Биостанции она казалась мне каким-то обломком старого мира. Не могу сказать, чтоб это была плохая школа. Бывшая частная гимназия, большая часть преподавателей опытные гимназические учителя, знавшие свое дело. Учили они нас по старинке, но основательно и поблажек не давали. Встречались среди них и выдающиеся педагоги, например Иван Иванович Зеленцов, преподававший литературу в старших классах. Все это я оценил потом, а на первых порах мной владело горькое разочарование. В школе не было даже комсомольской ячейки, комсомольцев двое или трое на всю школу, общественные предметы преподавались кое-как, больше для видимости, состав учащихся, что называется, пестрый, от некоторых ребят определенно попахивало нэпманским душком. Впрочем, слово "ребята" было не в чести, а в старших классах девчонки запросто говорили "господа!". Встречаясь с Валькой, мы горько сетовали на свою судьбу. Вывод, к которому мы пришли: надо поскорее разделаться со школой и уйти на производство, а пока найти себе какую-нибудь отдушину.
Отдушина вскоре нашлась. У Вальки завелись какие-то связи в клубе деревообделочников. Ребята из этого клуба рассказывали, что в Москве открылся очень интересный театр. Театр вроде детский, но совсем непохожий на те театры, где сюсюкают с деточками. Называется он ОМПТ, что означает "Опытная мастерская педагогического театра", а помещается в подвале "дома с петушком", напротив храма Христа Спасителя, у Пречистенских ворот. Валентин пошел с ребятами из клуба деревообделочников смотреть "Лекаря поневоле" и прибежал ко мне, захлебываясь от восторга. Со всех Валькиных оценок положительных и отрицательных – я привычно делал пятидесятипроцентную скидку, но Мастерская – это уже пахло Биостанцией, и если там было хоть наполовину так интересно, как рассказывал Валентин, она все же заслуживала внимания. Было решено, что на следующий спектакль мы отправимся вместе.
"Дом с петушком" я нашел без труда, он был очень заметен благодаря флюгеру в виде петуха, четко выделявшемуся на фоне вечерних облаков. Чтобы двигаться дальше, нужен был проводник. Мы вошли в темное парадное и, миновав неосвещенный вестибюль, очутились во дворе. Это был не двор, а настоящий лабиринт, вдобавок грязный и захламленный, зрителям, направлявшимся в театр по первому разу, подробно объясняли: "Во дворе налево, второй поворот направо и, не доходя до помойки, вниз". Спустившись по крутым ступеням вниз, мы попали в прямоугольный подвал, разделенный на две примерно равные половины. В день, когда правая половина служила сценой, левая превращалась в зрительный зал. На этот раз сценой была левая половина, на ней стояли какие-то окрашенные в темно-зеленую краску лестницы и вращающаяся площадка. Пришедших встречал хромой, но очень подвижной парень в суконной гимнастерке и подшитых валенках, он принимал верхнее платье и пропускал в зрительный зал, где не было ни рядов, ни стульев, а только большой потертый ковер, прикрывавший сложенные декорации, – на этом ковре, как в караван-сарае, могло расположиться семьдесят – восемьдесят, от силы сто зрителей. Вскоре зал наполнился до отказа, парень в гимнастерке запер входную дверь и вырубил свет. Наступила полная темнота, затем вспыхнуло несколько светлячков и раздались торопливые шаги – прикрывая ладонями свет карманных фонариков, расходились по местам исполнители. И вдруг грянула музыка, вспыхнул цветной луч прожектора, за которым сидел все тот же вездесущий парень, и мы увидели центральную улицу большого капиталистического города, поток автомашин, толчею пешеходов, мелькание световой рекламы. Я не утверждаю, что нам все это показывали, важно, что мы все это видели. А затем мы увидели затерянную в городских джунглях демоническую фигуру инженера, готового уничтожить весь человеческий род при помощи изобретенных им лучей, увидели идущего по его следу знаменитого сыщика и красавицу коммунистку, с опасностью для жизни пытающуюся остановить безумца. Действие перекидывалось из одной страны в другую, из дворцов в трущобы, короткие диалоги сменялись стремительными массовыми сценами. Мы были потрясены, и наши восторги нисколько не утихли, когда окончательно выяснилось, что этот грандиозный по своим масштабам спектакль играют полтора десятка молодых актеров, одетых в легкие костюмы с трансформирующимися деталями, а небоскребы, автомашины и самолеты – это те самые прозаические лестницы и площадки, которые мы видели до начала спектакля, но приведенные в движение актерами и светом.
После спектакля мы познакомились с создателем и руководителем Мастерской Григорием Львовичем Рошалем, ныне известным кинорежиссером, а в то время еще очень молодым человеком, что не мешало ему быть в своем театре таким же Мастером, как Мейерхольд в своем. Все, что рассказывал Григорий Львович, нам очень понравилось: все члены Мастерской получают одинаковую зарплату, в Мастерской нет ни рабочих сцены, ни подсобных цехов, все делают сами актеры, при Мастерской существует так называемая "рабочая группа", состоящая из рабочей молодежи и школьников, с ними проводят занятия ближайшие помощники Рошаля, помимо актерского мастерства преподаются биомеханика и акробатика. Ребятам из "рабочей группы" разрешается бывать на репетициях, а некоторым, особо доверенным, помогать во время спектаклей и даже выходить в массовых сценах.
На следующий день я вновь появился в подвале "дома с петушком" и был встречен возгласом: "А! Воняльное пальто пришло!" Я носил в то время куртку из какой-то очень тяжелой и несгибаемой звериной шкуры, по одним данным тюленьей, по другим моржовой; куртка была теплая, но издавала ничем не истребимый запах рыбы. Больше всего страдал от него я, не столько даже от запаха, сколько от острот по поводу моей злосчастной куртки. Я остро завидовал Вальке, который где-то раздобыл настоящую кожаную куртку, черную, вытертую на сгибах, на байковой подкладке, в таких куртках ходили комиссары и комсомольские активисты.
На этот раз сценическая площадка была оборудована вправо от входа, а зрители сидели на разобранных конструкциях вчерашнего спектакля. Шел мольеровский "Лекарь поневоле". Это был удивительный Мольер – без пудреных париков и шитых камзолов, но зато с истинно мольеровским головокружительным темпом диалога и истинно мольеровской заразительностью. Героев комедии играли юные актеры в спортивных костюмах и туфлях без каблуков, а декорациями служили предметы школьного обихода – учебная доска, лестница-стремянка и несколько табуреток. Театр как бы говорил зрителям: для того чтобы проникнуть в дух Мольера, совсем необязательно брать напрокат в костюмерной пропахшие нафталином старые кафтаны. Мольера можно играть и в школьном помещении.
Спектакль Мастерской был необычен еще и тем, что в нем рядом с комическим жило трагическое начало. Начиная с середины спектакля мы уже понимали, что молодого звонкого Сганареля играет не кто иной, как сам Мольер, немолодой, усталый от преследований и клеветы, ненавидимый святошами и шарлатанами. Перед последней картиной к публике выходил Рошаль, на каждой руке у него было по искусно сделанной кукле. Больной Мольер просил позволения у врача-шарлатана и у короля-Солнца прервать спектакль. Но и мстительный лекарь и высокомерный король – бесчувственные куклы. Они требовали от комедианта, чтоб он довел роль до конца. Начиналась последняя картина. Мы слушали ее затаив дыхание, мы понимали, что актер Окунчиков играет сейчас не только веселого Сганареля, но и смертельно больного, тяжко оскорбленного Мольера. После спектакля я долгое время бредил Мольером, за одну зиму я не только прочитал все его пьесы, но и осилил солидный биографический труд Карла Манциуса. Охота пуще неволи.
В "рабочей группе" вновь ожил дух Биостанции. У нас с Валькой появились новые друзья. Конечно, многое было по-другому. Другое время, другие люди. Но та же беззаветная увлеченность, тот же коллективный жар, в котором расплавлялись эгоистические стремления к личному успеху.
Начались наши занятия с биомеханики и акробатики. Занятиями руководил В.С.Колесаев, впоследствии режиссер Центрального Детского театра, а тогда просто Валя, молодой талантливый актер, восхищавший нас своим умением двигаться на сцене. Сначала Валя научил нас давать и получать сценические пощечины. Секрет заключался в том, что оскорбитель только размахивался, а оскорбленный, хватаясь обеими руками за щеку, хлопал в ладоши. Получалось здорово, даже лучше, чем в жизни. Затем мы стали учиться падать. Упасть на спину, не сгибаясь, и при этом не ушибиться, поймать на лету брошенную палку или табуретку – все это требует сноровки. Затем перешли к более сложным движениям. Я довольно легко научился кульбитам, с некоторым напряжением стоять на голове, но высокое искусство ходить колесом так и осталось для меня навеки недоступным. Мой неуемный Валька быстро постиг и "колесо", и "скорочку", и "фордершпрунг", но ему всего этого было мало, он мечтал "вертеть сальто" и поэтому всегда ходил в синяках.
Основу занятий по мастерству актера составляли этюды – на заданные темы и собственного изобретения. Актерских способностей у Вальки было больше, я брал выдумкой. Летом наша группа во главе с актерами Мастерской А.3.Окунчиковым и М.А.Петровым выехала на отдых и летнюю практику в Корчеву – маленький волжский городок Тверской губернии. Шили мы в помещении местной школы, спали на сенниках, сами готовили себе еду на сложенном из кирпичей очаге и за два месяца внесли немалый переполох в устоявшийся быт корчевлян. Наша летняя практика заключалась в том, что мы с помощью райкома комсомола подготовили общегородское театрализованное действо под названием "Стенька Разин", в котором участвовало больше тысячи человек, а зрителями были все жители города. События развивались на воде и на суше, в заключение мы, с соизволения местных властей, сожгли на середине реки предназначенную на слом старую баржу. Уже темнело, и зрелище получилось внушительное. Думаю, что сколько стояла Корчева, столько лет о нас вспоминали. Впрочем, простояла она недолго: во время строительства канала Волга – Москва Корчева была затоплена и ныне покоится на дне водохранилища.