Текст книги "Из записок сибирского охотника"
Автор книги: Александр Черкасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Бальджа, Бальджа! Не забуду я тебя до гроба; не забуду и тех вечеров, которыми ты наделяла мою молодость; отравляла кипучую жизнь, подавляла ее своей страшной трущобой; лишала не только житейских удовольствий, но наложила ту печать одиночной сосредоточенности, которая осталась во мне едва ли не до сего дня и породила то самосознание отсталости, каковая грызла меня в то время, когда была охота учиться, следить за наукой, не отставать от мира и приносить посильную пользу по специальности. Что дало мне твое существование? Ничего! Одно забвение и того, что оставалось еще в памяти от школьной скамейки… Но, будет, довольно и этого! А потому попробуем вспомнить, как невыносимая тишина заставляла убивать свободное время, коротать бесконечные вечера, чтоб не рехнуться от такой жизни в кипучую молодость и не нажить какой-нибудь серьезной болезни.
С четырех часов пополудни было уже так темно, что поневоле приходилось зажигать в зимовье жирник или самодельную дедушкину свечу, и самому заняться приготовлением горячей пищи. Этот труд заставлял вертеться на улице около огонька и отнимал часа полтора или два от предстоящего вечера, а затем все жильцы и гости забирались в зимовье и начиналась трапеза. Кто еще только обедал, а кто уже и ужинал. Но эта разница выражалась только в понятии самого названия и нисколько не мешала проводить время после такой закуски кому как любо. Кто ложился отдыхать, кто садился «починиваться», а кто тренькал на каком-нибудь походном инструменте или мурлыкал излюбленную песню.
Бывало, лежишь «кверху ноги» от усталости на своей мизерной койке и прислушиваешься. В моем маленьком отделении – тишина! – все большею частью лежат. В большой половине – жизнь! Там слышно лязгают ножницы, шмыгает дратва, постукивает молоток. Но вот кто-то затянул вполголоса песенку; а! это Матвей Марков поет приятным тенорком свою любимую «романсу» и сам же тихо аккомпанирует на балалайке, но не обыкновенным боем правой руки по струнам, нет, он только душевно пощипывает их пальцами и перебирает лады левой рукой.
– В коленях у Венеры
Сынок ее играл;
Он тешился без меры
И в очи целовал! и т. д.—
уже ясно слышится из большой половины, и Марков воодушевляется все более и более; кончает «Венеру», несколько молчит, потенькивает струнами, откашливается и нежно-нежно начинает новую, крайне задушевную и мелодичную песенку.
Уж ты беленький, хоро-о-шенькой,
Спокину-у-ул да меня!..
Ему кто-то подтягивает; а вот отворилась дверь, пришли гости, тихо подсели на нары к лежащему на спине Маркову, подхватили мотив – составился хор – и пошли закатывать!.. Да так закатывать, что слеза прошибает… Слушая сердечный мотив этой песенки, невольно уносишься мыслями, является на ум прелестная Зара, сердце поднывает, и уже невольная слеза катится на продымившуюся подушку…
Песня окончилась. Воцарилась тишина. Кто-то высекает огонь из огнива. В наше отделение потянуло трутом – люблю я этот «русский дух», особенно на воздухе, как и хорошую махорку ямщицкой трубки. Но вот опять скрипнула уличная дверь, кто-то вошел и остановился. Слышится смех, а затем знакомый голос. Это явился Васька Ежиков, вероятно отмочил какую-нибудь штуку и потом командует: «Смирно! Видите, царь Салтан пришел! Поди-ка без меня совсем зачичерили: вишь, губы-то у вас покосило, словно дедушкины подметки у старых ичигов!» (род мягкой обуви).
Слышен характерный треск – это кто-то шутя ударил Ваську, а вслед за этим раздался на балалайке камаринский и пошел пляс. Соскакиваю с койки и гляжу в большую половину; за мной стряхнулся и Макаров с своей вышки. Оказывается: царь Салтан в теплой шапке, в шубе и в рукавицах так отдирает трепака, что «небо с овчинку»!
– Эк его выгибает, паршивого! – говорит сзади меня Макаров.
Увидав меня, музыкант вдруг обрывает, а Васька замирает на «присядке»; но тотчас вскакивает, строит умильную рожу, вытягивается по-солдатски и говорит:
– Здравия желаю, ваше благородие! Пустите переночевать; за веру и отечество кровь не проливаю, все шурфики копаю! Прикажите камердинеру честь мне отдать и водочки подать, коли есть наизлишке, молодому парнишке!..
– Ладно, ладно! брат, это потом, если заслужишь.
– Постараюсь, ваше благородие! Сегодня и мяса не ел, на работе радел!..
Все смеются, и Васька начинает раздеваться.
Девять часов. Вот снова побрякивают котелками и выходная дверь то и дело «скрыпает» и бьет по притвору. От нечего делать велел и я поставить свой чайничек, чтоб «копорки пошвыркать», как говорят любители чаепития. Все в движении; даже и дедушко Рогалев таскается со своим ужином.
Макаров, Красноперое и Полуэктов притащили большой котелок щей, достают ложки, вытирают их грязными прокопченными полотенцами, крестятся и садятся.
– Не желаете ли и вы с нами? – говорит мне Макаров.
– А вот, постойте маленько! – говорю я, достаю водку, подаю всем по рюмочке и усаживаюсь к их котлу.
В большом отделении слышится хохот и кто-то гонит Ваську: «Уйди ты, судорога походная, поесть крещеному человеку не дашь!» – говорит дедушко и сам хохочет, так что поддетая ложка щей плескается и заливает его стеганый нагрудник.
– Ох, дедушко! не натряхивайся, пожалуйста; а то жулетик погадишь и помыть некому, тут ведь никаких мамзелей нет, – раздается голос Васьки, и он лезет поддержать дедушку; но тот отвертывается и бьет его ложкой по лбу…
Воцаряется тишина, и до уха доносится похрустывание сухарей, схлебывание с ложек, чамканье кусков мяса. Васьки не слышно, он, должно быть, вышел на улицу. Но вот дедушко повертывается на нарах, оглядывается во все стороны и низко почесывается… Наконец вскрикивает, ползет с нар, опрокидывает остатки щей, хватается за полено, заглядывает под нары и кричит смеясь: «Вот я те, проклятого! Вылезь-ка только сюда!..»
Дело в том, что Васька заполз под нары и тоненьким шилом покалывал старика снизу, сквозь щели досок…
Случалось однако же и так, что Васька до того смешил и надоедал своими выходками, что товарищи не могли поесть; тогда они выгоняли его на мороз и припирали дверь. Но Ежиков не унимался и тут – он поминутно подходил к оконцу и оттуда до слез потешал публику.
После ужина, а иногда и до этой трапезы, рабочие нередко проводили вечер общей компанией и веселились, так сказать, «огульно». Составлялись хоры песенников, хороводы, всевозможные пляски и акробатические «представления». В последнем случае я принимал живое участие и показывал различные гимнастические упражнения, которым учились молодые ребята, а в потешных эволюциях принимали участие пожилые люди и даже дедушка Рогалев, для общего курьеза. Непривыкшие рабочие к незнакомым перегибам трудились до пота, падали, ушибались, помогали друг другу и частенько, все-таки не добившись до сути, сами над собой хохотали до слез. Вот однажды дедушко похвастал, что он перевернется через голову так же легко, как и Васька; но кончилось тем, что его толстая неуклюжая фигура при опрокидывании туловища так захрустела, что все на минуту замолкли; а когда он, постояв на голове, переметнулся как мешок на спину, то у него лопнул стеганый «жулет» и развалились ергашные (замшевые) панталоны, и дедушко чуть-чуть не свернул себе шеи. Когда он сел на полу, осовело глядел на товарищей, пробовал шею и оглядывал прорехи, – то последовал общий гомерический хохот, а Васька тотчас притащил помело и, как веером, подувал на дедушку…
При тяжбе на палке, подъеме двух человек «сумами» с лежачего положения на полу, поднятии за ноги, упражнении гирями и проч. находились замечательные силачи, а при различных перегибах и доставании через голову с полу иголок являлись из молодежи настоящие фокусники. Тут особенно отличался Ежиков; он просто поражал своей гибкостью и ловкостью и получал за это, по приговору товарищей, излишнюю чарку.
Так коротали мы таежные вечера в зимовье и нередко забывали, что более счастливые товарищи, «в добром месте», проводили время иначе!.. Но еот уже поздно, надо ложиться спать, чтоб встать пораньше и отправиться на работы. Но тут являлись на сцену « посказатели», и всевозможные сказки народного мифологического эпоса выливались с таким задушевным уменьем, что их прослушивали чуть не до утра, и была такая тишина, что, кроме монотонного голоса рассказчика, не выдавалось никаких звуков. Думаешь – спят! Но вот какое-нибудь забавное приключение героя сказки – и во всех сторонах прыскают неспящие слушатели или раздаются сдержанные уморительные возгласы!.. Все зашевелятся, начнут перешептываться, но послышится – ш-ш-ш!.. И все снова замолкнет…
Нельзя не удивляться тому, какое разнообразие мотивов живет в народных сказках и какою замечательною памятью обладают неграмотные посказатели! Чего, чего только не являлось в их повествованиях!.. Тут и «Еруслан Лазаревич»; тут и «Бова Королевич»; и «Сивка сигалетка»; и «Ванюшка-дурачок»; и «Кот Мурлыка»; и «Петров солдат»; и «Змей Горыныч», и «Баба Яга», и «Хрустальный дворец», и «Ерш-чудодей», и «Царевна Прекрасная», и «Мальчик с пальчик», и «Цыган-Миган» и проч., и проч., так что в одних названиях изменяет уже память; но, кажется, довольно и этих, чтоб судить о том, чего я наслушался на таежной койке, в пыли и грязи, в бальджиканской трущобе… Да и, быть может, в то время, когда мои товарищи слушали итальянские оперы, смотрели балеты, аплодировали мировым примадоннам!..
Однажды вечером сидел я в зимовье и проверял расчеты. Многие рабочие были на улице и варили ужин. Как вдруг слышу за дверями зимовья удивленные возгласы: «Ох, господи! Это чего такое?.. Это чего такое?.. Змей! Змей!..»
Я моментально выскочил на улицу и захватил только уже конец явления. Огромный, малинового цвета метеор тихо летел поперек над Бальджей и скрылся за тот хребет, где я гулял с Полуэктовым. Несмотря на это, светлая, как бы огненная, полоса оставалась за его полетом, И когда она исчезла, то видно было облако дыма и слышался какой-то особый шум. Но рабочие говорили, что они видели при полете и массу искр.
– Это что же такое? – спрашивали меня люди и все еще крестились.
– Это метеор, ребятушки.
– Метевор, метевор! А по-нашему так это огненный змей, и он, барин, даром не вылетает. Старики наши сказывают, что либо к добру, либо к худу, – говорили они и спросили: – Ну, а метевор-то что же значит?
Я объяснил им, как умел, но многие не согласились. А когда я рассказал им про найденный метеорит Палласа, то и неверующие замолчали и только пожимали плечами.
– Ну, братцы! А как этакая загогулина за башку заденет, пожалуй, и челюсти вывернет! – сказал Васька, но на него «закыркали» товарищи, и кто-то проговорил: «Полно тебе, чудо таежное! зубами-то лязгать. Видишь, это божье веление и убьет, так только и жил!»
– Вестимо – только! И похоронить нечего. Так всего в землю и запихнет, – набожно сказал дедушко.
– Ну кого как? А тебя, Рогалев, не запихнуть; ты как стул свинешный. Вон штаны-то половинчатые (лосина) – однако и те лопнули! – огрызался Васька.
– Сам-то ты дура половинчатая! Вот что! Бога ты не боишься, людей не стыдишься, – сердито пробормотал дедушко и полез в зимовье.
Васька замолчал и сконфузился. Он понял, что в такие минуты, когда все трепетно сознают величие Создателя и непонятные силы природы, – шутки неуместны.
IX
Говоря о партии и касаясь ее внутренней жизни, не могу не упомянуть здесь о довольно замечательном факте, который наделал мне много хлопот, и приходилось подумать, что делать?
Однажды, уже поздней осенью, приезжаю я в партию и узнаю от штейгера Макарова, что все рабочие хотят меня о чем-то просить. Действительно, лишь только пришел я на работы, как люди собрались в кучку и стали просить о том, что в их среде есть много серьезно больных «неподходящей» болезнью. Что, так как живут они вместе, пользуются «одной ложкой и плошкой», то боятся заражения и потому убедительно просят удаления больных товарищей. Чтоб исполнить их разумное желание, пришлось задуматься не на шутку – куда девать больных? Чем и как лечить этих несчастных? А я уже говорил выше, что при партии не было ни аптечки, ни фельдшера. В окрестных казачьих караулах – то же самое. Отправлять больных на родину – немыслимо, как по холодному времени, так и по неимению средств на тысячеверстный путь, не говоря уже о том, что приходилось лишиться семи человек хороших работников, а сердце не позволяло оставить их без призрения. В Бальджиканском карауле казаки не принимали больных на квартиры и совершенно отказывали в приюте. Что тут предпринять? А людей жалко!..
Чтоб не иметь никакого сообщения с партией и с Бальджиканом, я тотчас приказал построить зимовейко на две половины на речке Прямой или Большой Бальдже, в 20 верстах от партии и в таком же расстоянии от караула. В три дня новая хата была уже готова, и в ней поместились больные. Так как в этом помещении печей не было, а простые каменки, которые топились «по-черному», то делали так, что одну половину протапливали утром, а другую вечером, и хворые люди постоянно находились в тепле – только переходили из одной половины в другую.
Устроив это, пришлось хлопотать о медицинской помощи. Узнал я от казаков, что есть какой-то мунгальский (китайский подданный) лама, который хорошо лечит эту болезнь и берет с человека за пособие «по коню с седлом» или «по кобыле с жеребенком». Долго не думая, я отыскал нашего бурятского ламу, знающего мунгала, и с ним отправился «за границу» – искать знаменитого эскулапа. Найдя эту личность, я сговорился на том, что мунгал приедет в партию, осмотрит людей и станет лечить чрез посредничество моего спутника – русского ламы, а за излечение с каждого человека заплатить по семи рублей, с тем, что по 5 руб. получит мунгал, а по 2 руб. наш лама. Не говорю здесь уже о том, с каким трудом сговорил я мунгала, чтоб взять такую малую плату за лечение.
К общему нашему благополучию, мунгальский лама оказался действительным эскулапом и сотворил чистое чудо. Пять человек из больных ровно через две недели совсем поправились, а двое вышли на работы через три недели. В числе последних был здоровенный по складу мужчина Костя Шантарин, который хворал так сильно, что не мог ходить, ползал на четвереньках и говорил едва слышным сипом.
Лама держал больных на строгой диете, позволял пить один карымский чай [17]17
Карымский чай не заваривают в чайниках, а «сливают» в муравленных чашках, чугунках, т. е. в кипяток бросают порцию чая и сливают поварешкой. Пьют его с солью, с молоком, со сметаной, с затураном – это поджаренная в масле мука. Словом, – кому как любо.
[Закрыть](кирпичный), без соли, и есть одни сухари. Давал он им какие-то крохотные порошки, сильно больным кроме них делал « подкуривание» с каким-то обмыванием – вот и все!..
Многих из этих людей мне пришлось видеть впоследствии, уже чрез несколько лет, – они были совершенно здоровы и не чувствовали никакой «отрыжки» болезни. Так например, Костю Шантарина я встретил кузнецом на Желтугинских промыслах чрез семь лет – бык быком! Так что едва узнал такого атлета, помня его болезненного по партии. Вот вам и китайская медицина!..
Помещаю здесь эту заметку только для интересного факта и прошу извинить меня за неуместность рассказа, а потому и постараюсь поскорее перейти к продолжению своих записок, как охотник.
Сказав выше, что штейгер Тетерин, по выходе из Ашиньги, был командирован в другую часть тайги, я однажды собрался съездить к нему особой дорогой с Лукьяном Мусориным, как вожаком и охотником, с тем, чтобы проехать по тем местам, где водятся изюбры и выходят на увалы, чтоб покушать первых первенцев весны – синеньких цветочков ургуя (прострел – ветреница). Мы отправились вдвоем, верхом. День стоял великолепный, и весеннее солнце магическими лучами оживляло проснувшуюся тайгу от восьмимесячной зимней спячки.
Ехали мы шагом, друг за другом; Мусорин, как вожак, конечно, впереди. Добравшись до одного большого и страшно крутого перевала, Лукьян направился объездом, по чуть заметной тропе и ничего не сказал мне, что ожидает нас на этом пути, а потому я и не принял никаких предосторожностей. Подъехав к тому пункту, где начинался объезд, он приостановил коня, сорвал с лесники ветку и бросил ее на большую кучу хвороста. Я совершенно машинально сделал то же самое, но тотчас спросил на ходу Мусорина:
– Это что тут за куча и для чего ты бросил на нее ветку?
– Это, барин, для «опаски»!..
– Для какой такой опаски?
– А это, видишь, заведено не нами, а нашими предками; должно полагать, по примеру бурят.
– Ну?
– Да, значит, обычай такой. Вишь, место-то тут опасное, вот и бросают ветки хозяину, чтоб задобрить; как бы просить милости о счастливом проезде.
– Какому хозяину?.
– Да как – какому? По-нашему хозяин везде – и в лесу, и в воде, и в горах!
– Фу, Лукьян! Какой же ты вздор мелешь, а еще умным человеком считаешься.
– А ты думаешь, что хозяина нет?
– Конечно, нет; везде один бог!
– Бог-то богом! Это верно; но люди сказывают, что есть и ён.
– Всякому вздору вы верите, Лукьянушко! Ведь это грех!
– А кто ее знает, может, и грех; да, вишь, барин! Грех тоже и отцов-то не слушать, а они учили нас этому.
– Чему? Ветки-то бросать?
– Да, вестимо, – всему!
– То-то вы и набросали такую кучу!
– Ну, да спокон веку этак ведется, то как куча не будет!
– Но, а если кто не бросит?
– А не бросит, так худо живет! (т. е. бывает).
Во время этого разговора мы уехали уже далеко, и тропинка пошла по карнизу горы, поднимаясь все выше и выше. Наконец дело дошло до того, что мы забрались высоко, а узенькая дорожка, как ниточка, тянулась по обрыву и висела, в полном смысле этого слова, над страшной пропастью, на дне которой журчала горная речка. Выше же тропинки дыбились громадные утесы и точно упирались в небо своими вершинами. Местами, по дорожке, лежали еще снег и лед и делали проезд крайне опасным; тем более потому, что наши лошади были не кованы. Попав в такую западню, я потерялся и не знал, что предпринять, что тут делать, так как смотря налево, вниз, у меня кружилась голова; вследствие чего я невольно наваливался на правый бок и старался не глядеть на эту же сторону, но от близости мелькающей на езде стены утесов у меня рябило в глазах, а винтовка от навала на бок, черкала концами привернутых сошек по выдающимся частям скал. Я хотел остановить коня и слезть, но об этом нельзя было и думать. Наконец я стал чувствовать, что мое седло валится на правый бок, а с ним еду туда же и я. Чтоб удержаться на коне, я опираюсь руками в стену утеса, но на ходу не могу поспеть и перебираю руками… Но вот я кричу; Мусорин останавливает свою лошадь, а за ней встала и моя. Подпруги ослабли, седло совсем набоку, и я тоже, упершись головой и плечом в утес. Мусорину никак нельзя слезть с коня и помочь мне. Положение мое страшно критическое, потому что одна моя нога на седле ущемлена в стреме, а другая под брюхом лошади, которая из самосохранения упирается левыми ногами в край пропасти и машинально наваливается на меня… Я внутренне молюсь… Наконец мне кой-как удалось вытрясти левую ногу из стремя; от этого седло совсем повернулось вниз, а с ним съехал и я под самое брюхо лошади, так что мои ноги только упирались в край отвесной пропасти. Лукьян, видя такой благополучный исход, поехал вперед, за ним пошел и мой конь, перешагнув через меня задними ногами. Вследствие этого единственно возможного приема, я остался один на висячем карнизе горы и со страху зажмурил глаза… Мусорину оставаться было нельзя, и он уехал далее, до широкого места дорожки, сажен за тридцать от меня.
Странное дело, господа! Но знаете ли, какое чувство и желание были у меня в то время, когда я сидел на обрыве пропасти с зажмуренными глазами? Боюсь и вымолвить! Чувство ужасное, потому что я ощущал кружение головы и страшную слабость во всем организме, а внутри какое-то замирание, холод; сердце мое то сжималось, то билось «как голубь»… А желание? Желание броситься; да – броситься, туда – в эту преисподнюю, но чтоб не умереть, нет, а как бы только попробовать!.. Точно какая-то сила отделяла меня от скалы и наклоняла книзу, а в ухо точно кто-то шептал: да попробуй; ну! бросайся скорее!.. От этой мысли невольная дрожь пробегала по всему телу; бросало то в озноб, то в жар – и я открыл глаза; осмотрелся вдаль, помолился в душе и, сообразив все случившееся и в особенности свое положение, я перекрестился и, схватившись руками за какой-то камешек, выдающийся со стены утеса, кой-как поднялся на ноги и, упираясь правой рукой в каменную гору, тихо зашагал по карнизу. Дойдя благополучно до широкого места, я залез за лошадей, прижался к горе и только тогда, не видя из-за животных пропасти, пришел несколько в себя и сказал Лукьяну:
– Ты что же это делаешь? Повел меня по такой дороге и ничего не сказал, что есть такая опасность!..
– Я думал, барин, что ты привычный. А вот мне так и горя мало; я завсегды тут езжу – один.
– Вот то-то и есть, голубчик! По себе не суди, ты уж обнатурился.
– Верно, что обнатурился. Мне и в ум не пало, что так будет. Ну прости, бога ради, меня, старого дурака! Вишь, какая оказия – сохрани господи всякого человека! Беда!..
– Что ж, тут бывали несчастья?
– Как не бывать – бывали! Вот третьего года, по осени, на том месте, где ты свалился, улетели два тунгуса; совсем с лошадьми свернулись на речку!..
– Что же, убились?
– Гм! Да как не убиться – убились! И коней, и их самих так истальчило, что и признать не могли. Где, значит, рука, где нога! Сохрани господи? Смотреть-то страшно, так инда сердце подсасывает!..
Долго еще потолковав на эту тему, мы подтянули подпруги, сели и уже спокойно поехали дальше; потому что дорожка пошла пошире, а отвесная пропасть от поворота речки перешла в пологую покатость. Но и тут мы были на такой еще высоте, что громадные деревья, стоящие на берегу речки, казались нам какими-то мохнатыми карандашиками…
Уже апрельское солнышко отогревало закоченевшую тайгу и превосходные пейзажи в гористой местности были до того хороши, что я скоро забыл свое страшное путешествие по карнизу громадной горы, давно помирился с Мусориным и вполне наслаждался прелестью природы. Тут мы ночевали две ночи и убили на солнопечных увалах большого козла (гурана) и изюбриную матку. Не решаясь ехать обратно тем же путем, мы оставили часть мяса в тайге и отправились домой через большой хребет, на котором подъемы и спуски располагались до того круто, что сидеть верхом не представлялось возможности и мы почти половину дороги шли пешком. Но труд этот не только не тяготил, но доставлял мне большое удовольствие; я часто останавливался на высоких перевалах и любовался чарующими картинами дикой и безлюдной тайги! Что это за прелесть, в самом деле! Вот бы на этот раз быть хорошим художником и все мною виденное положить на полотно и оживить картины типичными сценами сибирской охоты!..
X
Переходя от одного к другому, я совсем забыл сказать о неожиданном для меня последствии того случая, когда мы с Полуэктовым, переваливая из Бальджи в другую параллельную речку, Бальджу же, наткнулись на громадную валежину кедра, кучу хвороста и заинтересовавшую нас дыру. Еще в начале зимы был я в партии, ночевал две ночи и собирался уже ехать в Бальджикан, как к нашему зимовью подъехали зверовщики, чикойские крестьяне, привезли с собой громадную свежеубитую медвежину и продавали ее рабочим.
Услыхав незнакомый голос людей, я вышел из зимовья, поздоровался с промышленниками и увидал разостланную на снегу превосходную медвежью шкуру; около нее толпились рабочие, меряли ее четвертями, удивлялись величине и гуторили между собою. В числе их стоял и Андрей Полуэктов, задумавшись и опершись на свое правилко. Увидав меня, он снял шапку и, тыкая правилом в медвежину, сказал:
– Вот, ваше благородие, это тот самый костоправ, который спасался под кедрой и которого я хотел потыкать в дыру.
– Как так? – спросил я.
– Да вот они (промышленники) вчера, тоже случайно, наткнулись на его берлогу, обложили и счастливо убили.
– А ты, ваше благородие, рази там был? – спросил один из зверовщиков и утимился на меня.
– Был, брат! Вот с ним! – сказал я, указывая на Полуэктова, и передал все подробно, как это случилось.
– Ну хранил вас господь! А то, боже упаси! коли б потрогали этого зверя! То мы с товарищами и диковали, видя старые занесенные следы куль берлоги. Что, мол, за оказия – кто ж тут топтался? А потом и след-то выправили, откуль двое приходили и как ушли под гору, – говорил тот же здоровенный промышленник и размахивал руками в знак особого удивления.
Я велел сварить обед и накормить охотников. Но так как время было дорого, приходилось ехать, то я и не дождал их завтрака, а они коротенько рассказали мне, как убили зверя одним метким выстрелом маленько повыше глаз, в разбор, как выражаются промышленники, когда крепко облежавшийся медведь тихо полез из дыры и, будучи заломлен стягами в лазе, выставил свою голову.
Невытянутая шкура зверя, по неоднократному обмеру, оказалась в 19½ четвертей и имела великолепный серебристый нацветпо черному волосу. Отдавали зверовщики эту замечательную медвежину за девять рублей, но у меня не было и этих денег, а затруднительность выделки, в таком захолустье, заставила нас всех отказаться от покупки.
– Ну что, Полуэктов! Теперь видишь, кто спасался под кучей и что могло случиться с нами, если б ты потыкал в дыру, когда еще было рано и зверь лежал некрепко? – спросил я Андрея.
– Молчи, барин! Меня и сейчас мороз подирает, как вспомню про это, – отвечал он и нервно потряс головой.
Я сел на коня и, по обыкновению один, поехал домой, в свою очередь обдумывая всю эту штуку.
Возвратившись к этому времени, мне хочется рассказать довольно курьезное обстоятельство. На рождестве все рабочие после тяжелого труда в партии просились выйти в «Русское место», чтоб отдохнуть и хоть немного погулять в Бальджикане. Просьба их была так основательна, что я, оставив в тайге необходимых сторожей, вывел всю команду в караул и приготовил для гостей водки.
Наш общий отдых продолжался дней 5 или 6; ограничивался одним заскорузлым Бальджиканом, и, несмотря однако же на это, веселию не было конца. Посиденки и вечеринки сотворялись каждый день и едва ли не в каждом доме семидворового караула! Чего-чего, только не производили мои партионцы на этих праздниках! И все бы хорошо – да, видите, не хватало караульских львиц, а потому неминуемо явились столкновения, неудовольствия и потеребки… Что делать, без этого нельзя: приходилось разбирать, умиротворять и воевать самому. Но так как это, конечно, неинтересно, то я и умолчу, а расскажу лучше про курьез.
На второй день праздника, в день своего рождения, лежу я на кровати и слушаю песни, доносящиеся с улицы, разгулявшихся партионцев и местных казаков. Как вдруг отворяется моя дверь, входит Полуэктов и переминается с ноги на ногу.
– Здравствуй, Андрей! Что, брат, скажешь хорошенького?
– Да до вас я, ваше благородие! Просьбу, значит, имею.
– Ну, говори, что тебе надо!
– Да заложили мы бег…
– А! Значит, денег нужно! Но ведь ты знаешь, что у меня нет лишней копейки…
– Нет, барин! – перебил меня Андрей. – Денег не надо, на то есть свои, а вас хочу просить…
– Ну, о чем же?
– Да, видите, условие бега в том, чтобы казаку Юдину бежать сто сажен, а мне с половины, – значит с пятидесяти, с человеком!..
– То есть как с человеком? Не понимаю!
– Да мне на закукорки сядет человек, я и должен бежать с ним; а он, значит, простой.
– Что ты выдумал? Этак ты всегда проиграешь.
– Нет, барин, не проиграю; уверьтесь! Бегивали не раз – знаем! А вот только надо безоблыжного седока, чтоб сноровил, да не тянул на их руку.
– А, понимаю! Ну так что же?
– Так вот и хочу просить вас…
– Проехать на тебе – так, что ли?
– Так точно! Я уже знаю, что вы не схлюздите…
– А сколько закладу?
– Пять рублей.
– Ну, а если я схлюзжу?
– Нет, надеюсь!..
– А когда бежать?
– Да сейчас! Все ждут.
– Ну а мера размежована?
– Все готово, и колышки забили.
– Хорошо – я сейчас выйду.
Повеселевший Полуэктов вышел вон из избы, а я тотчас надел вместо тяжелых кунгурских сапогов легкие козьи унты и, надернув на себя одну фланелевую блузу, вышел на улицу.
Все сняли шапки и посмеивались. Бегунцы – казак и Андрей – в одних теплых чулках на ногах, одних дабовых, синих, нижних «невыразимых» и легких, до пояса подобранных халатах, стояли на местах и ждали только меня – седока! Тот и другой бледнели от волнения и топтались на месте, словно ретивые бегунцы (скакуны).
– А верна ли мета? – спросил я.
– Безоблыжно, ваше благородие; пожалуйте!
– А кто сигнальщик?
– Я, барин! – вскрикнул Васька. – Вот как махну красным платком, так и катайте.
– Смотри, не торопись; дай хорошенько мне усесться.
– Знаю, ваше благородие, не впервы!..
Я подошел к Полуэктову, вспрыгнул ему на «закукорки», он подхватил меня под согнутые колени у поясницы, а я со сметкой взял его за плечи, чтоб не давить за шею, и сказал: «Смотри, не торопись да не упади».
В это время Васька махнул платком, все закричали, и мы побежали. Надо заметить, что на половине нашего половинного пути, как нарочно, находился небольшой взлобчик, на который забегать человеку с ношей было не совсем удобно; на что, как оказалось, и рассчитывали противники. Бежим. Я сноравливаю, сижу упруго, не мешком и нисколько не наваливаюсь на Андрея; но вот и проклятый злобчик уже близко! «Не торопись», – говорю я в ухо Полуэктову; а он хотел забежать с прыти, но запнулся и упал, а за ним, конечно, полетел и я. Нисколько не растерявшись, я моментально вскочил на ноги, дернул Андрея за шиворот, живо прыгнул ему на спину и вскричал: «Пошел!» Он подхватил – и мы побежали. Когда Полуэктов первым перешагнул черту меты, то все закричали: «Браво! браво!» Казак Юдин отстал на две сажени. Пари было выиграно; Андрей получил деньги и благодарил меня, а ему говорили все, что если б не «барин», то он проиграл бы заклад.
– Ты как же это не мог нас обогнать? – спросил я молодого, высокого роста, молодца Юдина.
– Да чего, ваше благородие! Меня смех задолил, как вы оба растянулись на злобке; точно подсекло, – не могу бежать, да и шабаш. Вот почему и проиграл, – говорил смеясь Юдин и вызывал на новое пари, но Полуэктов не согласился.
Кстати, передам здесь и другой эпизод, из моей жизни в тайге, но уже совсем не такого характера и говорящего о том, как безрассудны были мои одиночные поездки в партию.
Живя в Бальджикане, я всегда ездил на одном бессменном рыжем коне как в тайгу, так и на охоту, который постоянно находился при мне и так прижился к местности, что знал не только почти все близлежащие уголки, но хорошо понимал, куда и зачем я поехал – «на службу» или на охоту. В этом он, шельмак, доказывал свою сметку много раз и никогда не ошибался. И странное дело, на охоту он всегда шел охотно, тогда как в партию нередко с большим затруднением. Вот однажды, уже позднею осенью, поехал я на нем «на службу» и по обыкновению отправился рано утром. За караулом, верстах в полуторах, находился большой ключ, куда гоняли поить весь деревенский скот. Отлично добравшись до ключа, я слез, напоил Рыжку и, взобравшись на него, хотел ехать дальше; но животное заупрямилось, воротило назад и ни за что не хотело идти вперед. Я осердился и так настегал его плетью, что Рыжко освирепел в свою очередь, дал несколько козлов задом и передом и, когда увидал, что сшибить меня не мог, закусил удила, подхватил и полетел во весь мах, все еще стараясь воротиться назад. Но я, направив его на дорожку в партию, подсдобил еще нагайкой, что более осердило животное, и оно, как дикое, скакало во весь дух. На этом бешеном аллюре я увидал впереди небольшую логотинку, в которую, по моему расчету, Рыжко непременно должен был скакнуть передними ногами; а потому стал сильно сдерживать на поводьях (чизгинах, по-сибирски), отчего лошадь хоть и сбавила ход, но задрала голову кверху, прозевала неровность пути, действительно, как раз попала скачком в ямку, запнулась и полетела через голову. Я, уже предвидя эту штуку, успел выбросить ноги из стремян и щукой бросился вперед, а упав на мерзлую землю, дал еще скачок на четвереньках, как лягушка, и только этим манером увернулся от опасности, потому что опрокинувшийся через голову Рыжко все-таки достал меня по ногам своим хвостом и даже крупом задел мою правую ногу.




























