Текст книги "Из записок сибирского охотника"
Автор книги: Александр Черкасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Зная обычаи этого зверя, мы были уверены, что он еще долго пробудет на озерке и непременно обойдет его по берегу, как и говорили следы по всему побережью: тогда мы изберем удобный момент и пустим смертельную пулю. По этому плану его норова он мог побывать около самой сидьбы и тогда бы… о, тогда бы, наверное, он получил смерть от наших винтовок, давно уже готовых к немедленному выстрелу. Но, увы! Вышло не так. Сохатый после второго купанья быстро вышел на противоположный берег и почти моментально скрылся в темной чаще густого, лесистого колка.
Неужели он почуял нашу засаду? Неужели едва курящаяся губка выдала наше присутствие? Досадно, ужасно досадно! Но зверь ушел, и его не воротишь; а мы, сидя в караулке, все еще таились и посылали сто чертей, что не стреляли в те моменты, когда представлялась возможность, – во время его вылезания на тот берег и когда он плыл перед сидьбой. Но раскаяние всегда поздно, и утешительным оправданием служило нам только то, что не хотелось посылать выстрел наудалую, на ура, так сказать, особенно ночью, по такому дорогому и опасному зверю.
Проводив сохатого глазами, при обратном возвращении в темную чащу, мы все еще на что-то надеялись, – а вот он, быть может, задержится в колке и снова явится на озерко пожевать горького ира или захочет еще охладиться от душного знойного дня… Но вот послышался треск его шагов через лесистый колок, а затем до нас донеслось и обратное бульканье и покукивание камешков, при переходе Урюма. «Ушел!» – сказал я. «Да, ушел!»– чуть не плача проговорил и Михайло.
После такой неудачи Михайло все-таки остался караулить, а я с горя завернулся в шинель и улегся спать; но долго уснуть не мог, потому что от моей шинели сильно пахло дымом, от захлестывания ею пожарища, и мне поминутно представлялась картина купания сохатого и тот ловкий маневр, как он нас надул. С восходом солнца мы добрались до табора и заварили чай, а напившись, заседлали лошадей и понуро отправились восвояси, – на службу. По дороге нам попались орочоны, те самые, у которых мы были в юртах. Они тоже сидели на каком-то озерке и никого не видали. Когда же мы рассказали им подробно о своей неудаче, то они объяснили, что к нам приходил зверь «хитрый и пуганый», а потому надо было стрелять его при первой возможности. Первую хитрость означало уже то, что он, нисколько не мешкая на закрайке леса, тотчас бросился в озерко – это и служило поводом его осторожности. Значит, «век живи и век учись», а так как век наш короток и нам все-таки не быть орочонами, то мы пособолезновали о своей неопытности, приняли к сведению замечания сибирских немвродов и, попрощавшись с ними, похлыняли домой. Неудача точно свинцом давила мою душу, и мы почти всю дорогу ехали молча.
VII
В числе урюмских охотников была одна довольно оригинальная личность – это лекарский ученик Корнилов. Человек он был среднего роста, но довольно коренастый и плотный, что давало ему возможность неутомимо ходить по горам, переносить всякую всячину в тайге, охотиться во всякую пору по сибирским дебрям. Как служака старого времени, Корнилов брился и носил только одни баки, а форменно подстриженную голову причесывал всегда вперед виски, что как бы прятало и без того маленькие серенькие его глазки. На «поговорье» он был всегда вежлив и слащав, иногда до приторности, хотя и любил пошутить жирным словом, особенно когда немного выпьет и его маленькие глазки несколько посоловеют и почти спрячутся в покрасневшие орбиты. Несмотря на страсть к охоте, Корнилов не мог назваться хорошим охотником, почему звери и птицы на него особенно не жаловались. В этом случае он вполне подходил к сибирской пословице: «Охота-то смертная, да участь горькая». Действительно, в нем, при всем его старании, чего-то не хватало, словом, «девятой заклепки недоставало». А жаль, парень он все-таки был хороший и старательный служака.
Когда он служил на Урюме и бедствовал в тесных помещениях, пока обстраивался промысел, то ужасно скучал по семье, которая оставалась на его родине, в Еултуминском руднике. Но вот однажды зимою встретил я Корнилова, бегущего по дороге из промысла, в кое-как наброшенной на плечи шубенке и в одних калошах без сапогов.
– Куда это ты, Корнилов, так улепетываешь? – закричал я ему.
– Да вот, сударь, сказали, что жена недалеко едет, так и побежал встретить, – говорил он, не останавливаясь.
– Да постой хоть маленько, Афанасий Степаныч, видишь, по дороге никого нет, успеешь!
Он приостановился и, запахиваясь шубенкой, сконфуженно проговорил:
– Я, знаете, спал; а тут вскричали – вставай скорей, жена недалеко едет! вот я и соскочил, как был… Извините, пожалуйста!
Он конфузился еще более и старался скрыть свой туалет.
– Да в чем же извиняться? – сказал я. – Только ты не простудись.
– Помилуйте, зачем же-с? – проговорил он и перепахнулся шубенкой.
Оказалось, что Афанасий Степаныч был в стареньком халатишке и в одних синих дабовых плюндрах.
– А за щекой у тебя что? – спросил я, едва удерживаясь от смеха.
– Кусочек сахарку-с.
– Это зачем?
– Чтоб слаще с хозяюшкой поздороваться, – сказал он и, сладко улыбаясь, торопливо зашмыгал калошами по дороге, на которой действительно показалась какая-то таежная повозка.
– Ну, брат, беги скорее И поцелуйся послаще! – сказал я ему вслед и чуть. – чуть не прыснул от душившего меня смеха…
Бывало, придет Корнилов за чем-нибудь по службе, вытянется, руки по швам и с ноги на ногу не переступит; но лишь только заметит, что я покончил со службой, как тотчас состроит умильную физиономию и непременно заведет что-нибудь об охоте, а там к чему-либо и припросится: то «порошку» у него нет, то «дробцы» не хватает, то «фистончиков» маловато.
Что тут поделашь при таком горе «смертного» охотника, поневоле дашь того и другого, потому что сердиться на него было невозможно за его безыскусственную простоту и угодливость, в случае надобности.
Да, таких людей нынче однако уже нет! Весь нараспашку, что на уме, то и на языке, без всяких ширм и крючков современного бытия. В чем нуждается – просит; попросите его – отдаст последнюю рубаху, а по своей профессии – готов убиться и не спать несколько ночей, только бы угодить и помочь по своему разуму. Вся штука была только в том, что иногда недоставало девятой заклепки – ну, что делать; не у всех же и все десять!
Однажды, в последней половине сентября, когда вся команда уже была рассчитана и ушла с промысла, собрался я съездить на кислый ключ, чтобы посидеть на нем ночь или две и покараулить зверей, так как в это время бывает в разгаре изюбриная течка и начинается сохатиная. Товарищем моим и в этот раз был тот же Михайло Кузнецов, но, заслыша наши сборы, чего не утаишь в маленьком месте, ко мне пришел Корнилов и убедительно просил взять его с собой. Мне этого не хотелось, по той простой причине, что в этом случае третий охотник был лишним, так как при карауле зверей, в сидьбе, никогда не садятся более двух вследствие малого помещения и потому что, при соблюдении крайней осторожности, третий только мешает, а запах, или «дух», как говорят промышленники, гораздо сильнее, что может испортить всю охоту.
Высказав все это Корнилову, я отказал в его просьбе, но Корнилов объяснил, что он и сам все эти условия хорошо знает, а потому и просится ехать не как охотник, а как конюх, чтоб оставаться на таборе, блюсти лошадей и помогать по таежному очагу; говоря также, что у него есть хороший «промышленный кобель», который отлично следит зверя и в случае надобности может служить дорогой необходимостью. Доводы Афанасья Степаныча были так логичны, а умильная физиономия со слезами на глазах настолько говорила за страстное желание съездить, что я невольно согласился на его просьбу и дал свое согласие взять его с собой, но не иначе как для исполнения обязанности конюха.
Надо было видеть неподдельную радость Корнилова, его расцветшую физию и тот восторг, с которым он торопливо побежал готовиться к отъезду, взяв позволение «захватить» с собой и винтовку, – ну, хоть так, на всякий случай.
На другой день, рано утром, выехали мы втроем верхом и гуськом, шагом, потянулись тайгою к заветному кислому ключу. Надо заметить, что в Забайкалье сентябрь месяц по большей части стоит превосходный, особенно первая его половина, и потому время это справедливо носит здесь название бабьего лета. Действительно, в этот период жаров больших уже не бывает, овода нет и комары исчезают, а ясные дни манят на воздух. Словом, бабье лето едва ли не лучшее время для сибирских путешествий; но зато оно дает себя знать в том случае, если погода стоит сырая и солнце спрячется в непроницаемую свинцовую мглу, на несколько дней сряду. В эту поездку веселый, ясный день вполне оживлял природу и давал надежду на хорошую охоту, а потому мы ехали весело, много говорили и почти незаметно перешагали 25-верстное расстояние и к обеду добрались до ключа, никого из зверей не встретив во всю дорогу. Только, переезжая одну речушку, кто-то бросился из кустов и заставил нас невольно схватиться за оружие. Оказалось, что этот «кто-то» был домашний бык, который, вероятно, был потерян в тайге маркитантами и вычеркнут из их списков доставки мяса на промысел. Животное до того одичало в лесу, что совершенно потеряло облик домашней скотины, походило на зверя и чуть-чуть не кинулось на нас. Пришлось воевать с домашним животным, чтоб не оставить его в тайге, а потому я избрал удобную минуту и убил его пулею в лоб. Свежевание быка нас несколько задержало, но мы все-таки, как я и сказал выше, приехали к ключу рано. Впоследствии нашелся и хозяин потерянного быка, так что мясо было привезено на промысел и засчитано в число приемки от маркитанта.
Не доезжая до кислого ключа сажен 300, мы расположились табором на берегу речки, в которую выше этого расстояния бежит знаменитый минеральный ключ, составлявший такую дорогую приманку почти для всех зверей местной фауны.
Долина реки Талой, где находился ключ, покрыта вся редким смешанным и лиственным лесом, с мелкой порослью и большими кустами; местами сплошной лес выделялся особыми группами и составлял разной величины колки, которые резко обозначались по своей густоте, служили притонами зверям и драпировали их лесные прогулки. Место нашего табора находилось в низменности береговой поросли и окаймлялось небольшим возвышенным «залавком», за которым саженях в 30-ти расстояния тянулся густо заросший колок. Между ним и нашим стойбищем, на когда-то горелом месте, валялось много валежника, между которым рос лесной пырей, что и могло служить лакомой пищей для наших лошадей… Задавшийся кривляк речки и кайма залавка давали нашему табору укромное и совершенно скрытое помещение.
Так как время позволяло нам устроиться не торопясь, то мы поставили вариться обед, заготовили на ночь дров и успели побывать на ключе, чтоб заранее высмотреть все что следовало и познакомиться с характером посещения ключа зверями. По нашему осмотру оказалось, что все приходные тропы с вершины речки были настолько проторены зверями, что местами представляли собою глубоко выбитые дороги; а свежесть следов, преимущественно сохатиных и реже изюбриных, ясно говорила о том, что ключ посещается весьма настойчиво и едва ли не ежедневно.
Самый родник ключа, «голова», как называют сибиряки, вытекает под большими лиственницами из каменистых плит и валунов, которыми, ниже ключа, сплошь покрыто все пространство, на коем нет почти никакой растительности. Выше же головы родника прилегает сплошной лес, с большими чащеватыми кустами. Вода ключа чиста как хрусталь, но все окружающие его камни и плиты покрыты красноватой ржавчиной, что заметно по всей той поверхности, где только просачивается минеральная вода. В самой голове родника камни разбросаны, отчего образовались большие лунки, из которых и пьют эту замечательную воду звери.
Зная по личному опыту, что явившиеся на ключ звери прямо подходят к этим большим лункам и, напившись, скоро уходят, мы нарочно заложили эти резервуары плитами, для того чтобы пришедший зверь хоть несколько походил и поискал воды, что и оправдалось на деле Закладывая лунки, мы брали только те плиты, которые лежали в стороне, наверху, и, чтоб не осталось нашего запаха, ополоскали их той же ключевой водой из берестяного «чумашка».
Вытекающая из ключа вода постоянно пузырится и издает особый, попукивающий, характерный звук, к чем; необходимо прислушаться и схватить ухом эту особенность, чтоб потом, ночью, не принять эти звуки за что либо другое и не испугать зверя. Все это мы заучили схоронили в себе, вдоволь напились целебной воды и тихо, тем же следом, ушли на табор, где закусили уже поспевшими щами и стали дожидаться вечера. Лошадей и собаку мы привязали, а Корнилову строго наказали чтоб он, лишь только мы уйдем караулить, отнюдь не кричал на лошадей, не рубил дров и не разводил большого огня.
Но вот наконец наступило и желанное время! Солнце стало садиться, в воздухе сделалось посвежее, зачиликали собирающиеся к ночлегу лесные пичужки, где-то «скуркал» вещун ворон, ему отозвался другой, мягким и тихим звуком, что, по замечанию промышленников, пред вещало успех.
– Слышите, как наговаривает! – тихо заметил Корнилов.
– Давай бог, примета хорошая! – сказал Михайло. Мы обовьючились потниками, необходимыми принадлежностями сиденки в холодную ночь, надели винтовки потрясли руку Корнилову, перекрестились и пошли на ключ.
– Ни пера ни шерсти вам, господа охотники! – сказал нам, провожавший глазами, Афанасий Степаныч.
– Спасибо! – ответил я и сказал еще раз, чтоб на таборе было тихо.
– Знаю, знаю; не в первый раз, ступайте с богом! – проговорил Корнилов и благословил нас большим крестом, а у самого на лице точно написано: «Счастливцы! Так бы и пошел я с вами».
Старая сидьба, или засадка, сделанная из сложенных плит и камней, удобно помещала двух охотников, а от времени кругом поросшая кустами, мохом и разным дромом, она говорила о своей стародавности и о том важном обстоятельстве, что к ней спокон веку привыкли звери. Ведущая же к ней тропинка, снизу окраины ключа и из береговых Кустов речушки, наглядно свидетельствовала о том, что эту сидьбу часто посещают туземные охотники.
Забравшись в засаду, мы один потник разостлали по ее внутренности, а другим накрыли каменную стенку, чтоб ночью, в случае надобности, как-нибудь не стукнуть оружием, выцеливая добычу. Моя знаменитая зверовая винтовка была заряжена на полуторный заряд пороха, двумя круглыми пулями, – пуля на пулю, что на близком расстоянии весьма действительно, а пущенные таким образом пули бьют цельно и ложатся одна повыше другой, на какой-нибудь палец расстояния.
Для ночной стрельбы со мной находится «маяк», это белая костяная планшетка вершка три длиною, с несколько выпуклой серединой, а шириною как раз в верхнюю грань оружия. Маяк крепко привязывается тоненькими жилками на конец дула, по своим спущенным концам и ночью, при выцеливании несколько отбеливает в общем мраке, чем и дает возможность охотнику видеть конец оружия; зверя же, по своей мизерности и матовой белизне, нисколько не пугает.
Довольно ясный и холодный вечер предвещал нам хороший звериный ход, но так как засветло к ключу никто не приходил, а свежесть погоды давала себя знать, то мы надели черные крестьянские шинели. Невозмутимая тишина царила во всей окрестности, и до напряженного слуха доносилось только журчание воды в речке, а характерный звук от выходящих пузырьков в ключе постоянно напоминал о существовании родника и о цели нашей засады.
Вот совершенно стемнело, и я тихонько прикрепил к дулу винтовки костяной маяк. Так как сентябрьская ночь довольно длинна, то мы и порешили на том, что с вечера будет сидеть Михайло, а к утру – я. На этом основании он, сидя, прижался в уголок засадки и положил конец винтовки на стенку сидьбы, к ключу; а я улегся в другой угол и насторожил свою «пищаль» в противоположную сторону, откуда мы пришли, так как хитрые изюбры частенько являются снизу, а не сверху ключа. Долго я лежал на потнике, не спал, прислушивался и, мечтая о разных разностях, перебывал мыслями всюду – и близко, и далеко, и там, где и быть никогда не придется; припомнил, кажется, все, давно уже прошедшее, что когда-то бывало, – и горе, и радость, и свое детство… Как вдруг слышу, что «скукали» камешки, и затем снова мертвая тишина! Я невольно откинул ухо и стал усиленно прислушиваться. Но вот опять кукнули плитки, я понял, что означают эти звуки, а потому ткнул пальцем Михаилу и поглядел на его физиономию, но было так темно, что я плохо видел даже его очертание, а заметил только, что он тихо и низко помахал рукой в знак отрицания, дескать, лежи, никого нет.
Я успокоился, но снова услыхал то же легкое покукивание и совершенно уже убедился в том, что по ключу ходит зверь, а потому тихонько приподнялся и выглянул из-за стенки сидьбы. Каково же было мое удивление, когда я увидал громадного сохатого, стоящего боком к выстрелу и находившегося от нас не более как в 20 саженях по направлению к голове ключа.
Моментально спустившись за стенку, я заметил, что Михайло сидит по-прежнему и не приготовляется к выстрелу. Я снова ткнул его рукой и едва слышным шепотом сказал:
– Стреляй скорее!
Но Михайло тихо нагнулся ко мне и прошептал:
– Стреляй, барин, ты, а я не могу!
Делать было нечего, рассуждать некогда и нельзя; а потому я показал ему рукой, чтоб он нагнулся и тотчас по его спине, чтоб как-нибудь не стукнуть, стал переводить свою винтовку и в то же время, придержав гашетку, взвел курок. Положив дуло на потник, лежащий на стенке сидьбы, я тихо привстал на колени и стал выцеливать громадного зверя, который немного зашагал, но остановился и, видимо, прислушиваясь, едва слышно взмычал два раза, как самый маленький теленок. Это означало то, что он не один и что еще один миг – и зверь бросится наутек.
Убедившись в верности прицела, я потянул за гашетку. Раздался ужасно резкий выстрел, и я схватил момент звука, который привычному уху говорил о том, что пули ударили по костям. Хоть меня и задернуло дымом, но я, повернувшись вбок, заметил, как сохатый согнулся в спине и потом, сделав ужасного козла, как пьяный, зашагал а вершину ключа, где прилегала густая чаща леса.
С выстрела зверь так «брызнул», как говорят промышленники, что к нам от его ног полетели мелкие камешки и комья промерзлой грязи.
Лишь только скрылся сохатый, я машинально взглянул в правую сторону и, к удивлению моему, увидал двух маток, которые стояли почти рядом на левой стороне ключа и, видимо, ошеломленные выстрелом, не трогались с места и как бы не знали, что им делать. Упавшая роса серебрила животных, и потому их очертания весьма ясно рисовались на темном фоне густой поросли.
Указав их Михаиле, я почти громко сказал:
– Стреляй скорее хоть этих; что ж ты еще мешкаешь?
Но совсем растерявшийся Михайло водил винтовкой то в ту, то в другую сторону и испуганно проговорил:
– Которую стрелять-то?
– Да стреляй какую попало, не все ли равно; что еще заспрашивал! – почти сердясь, сказал я Михаиле и хотел взять у него винтовку.
Но в это самое время матки как-то гортанно буркнули и стремглав бросились в густую чащу.
Несколько секунд слышалось их поспешное бегство, но с другой стороны доносилось легкое потрескивание, что означало, что тяжело раненный сохатый тоже тихо пробирается по тайге.
– Что ж ты не стрелял? – напустился я на Михаилу.
– Да оробел что-то; зарность какая-то подступила; сердце точно схватило, во рту пересохло, а самого затрясло, как в лихоманке; в глазах зарябило, чисто никого не вижу, а сам гляжу на зверей.
Действительно, Михаилу трясло, в чем я убедился ощупью и слыша его прерывистый разговор.
– Ну, а сначала-то почему не стрелял быка? – спросил я, все еще волнуясь и сам от досады, что упустил маток.
– Разве ты его не видал или уснул? – продолжал я спрашивать.
– Как не видал, видел! С самого первоначала видел; да все думал, что вот-вот он подойдет поближе.
Взяв в руки винтовку Михаилы, я заметил, что на ее стволе, над визиром, надет «подзор» (карабчён, как там называют), с которым стреляют только днем и то в сильно ясную погоду, чтоб не отсвечивало в резке визира. Я рассмеялся и спросил Михаилу:
– Ну, а это что? Разве с карабченом ночью стреляют? Эх ты, охотник! А еще садишься зверей караулить; то-то бы ты и попал в небо!..
– Не доглядел; ей-ей не доглядел, а как заметил, что он привязан, то заторопился и сдернуть не мог, – так меня затрясло!
– Да как и не затрясти тебя, чучелу этакую, когда сам плох! – сказал я шутя, подал ему винтовку и стал заряжать свою, тем же порядком – двумя пулями.
– Ну и зверь матерущий! А слышал, барин, как пули-то защелкали? Должно быть, сильно попало! – сказал Михайло, закладывая за губу добрую понюшку табаку.
– Слышал, как не слыхать! А вот ты слышал ли, что в этой стороне потрескивало? – спросил я и указал место.
– Слышал; да и недавно вот еще тут похрустывало; вишь, шибко хватило! Должно быть, в чащу затягивается, – отвечал Михайло и перебирал нижней губой, которую, вероятно, вертело от доброй понюшки «сам-кроше», потому что он сплюнул уж раза с четыре!..
– Ну, слава богу! Попало и сильно попало! – сказал я, налил из фляжки рюмку коньяку и объявил, что лягу с радости спать; а он, если желает, то пусть сидит и караулит.
Уткнувшись в уголок сидьбы, я скоро задремал, но задремал таким сладким и вместе с тем чутким сном, что сам слышал себя, как стал помаленьку похрапывать; даже сознавал, как в тумане, что при карауле зверей храпеть нельзя, но – увы! – слышу и сознаю, а сам собой проснуться не могу.
– Барин! Не храпи! – тихо сказал Михайло и ткнул меня пальцем.
Я очнулся; но помню, как сейчас, что заснул ту же минуту и точно так же захрапел снова и снова также внутренне сознавая, что этого нельзя.
Михайло опять разбудил меня таким же манером и посетовал на то, что я своим храпом отравляю охоту. Этот выговор совершенно разбудил меня, и я уж только лежал, а о сне и не думал. Как рукой сняло!..
– Что, слышал кого-нибудь? – спросил я шепотом.
– Нет никого, – отвечал он тихонько и рассказал, что в том месте, куда ушел раненый зверь, снова немного трещало, что и доказывало, что его шибко схватило.
Долго сидели мы молча и прислушивались. Но вот взошел ущербнувший месяц и матово-зеленоватым блеском осветил весь ключ. Сидьба наша приходилась в тени, под лесом, и мы не боялись, что будем замечены. Серые облачка появились на небе и, быстро несясь с юго-запада, то закрывали, то открывали луну, что ужасно мешало приглядываться к окружающим предметам и следить за их пребыванием на ключе. Это попеременное освещение как-то сбивало присмотревшийся глаз и придавало какую-то таинственность виднеющимся предметам. Какой-нибудь пень или маленький кустик казался как бы одушевленным, и настроенному воображению представлялось, что он шевелится, а его неподвижные формы рисовались изменяющимся очертанием, фигурой стоящего зверя. Если бы бессмертный Пушкин был страстным охотником и посидел такую ночь на ключе, как сидели мы с Михайлой, то неужели бы он не воспел этих чар своим звучным, гениальным стихом великого поэта?.. Так думал я, лежа в уголке таежной засадки, и уносился мыслями куда-то в пространство… Как вдруг до моего слуха донеслось новое покукивание камешков! Что это – обман? Или нет? И я невольно превратился весь в слух. Но характерное постукивание повторилось опять! И я, не веря более Михаиле, тотчас приподнялся, чтоб выглянуть через стенку засадки. И – о ужас!..
Несколько поправее того места, где стрелял зверя, я опять увидал большого сохатого, который стоял к нам грудью и пил из ключа воду.
Повторилась почти та же история, как и при первом случае. Я только толкнул Михаилу и показал рукой, чтоб он скорее стрелял, но он быстро нагнулся и показал мимикой, чтоб стрелял я.
Пришлось проделать тот же маневр, и я, тихо переведя винтовку на переднюю стенку засадки, неслышно взвел курок и прицелился. В это время зверь вдруг поднял ветвистую голову, и его осветило луной. Боясь того, что он заслышал наше присутствие и пользуясь освещением, я быстро взял на маяк и спустил курок. Боковой уже ветерок тотчас отнес пороховой дым, и я опять слышал стук пуль и видел, как сохатый сунулся на колени, а потом «с прыти» встал, согнулся и, опустив голову, тихо зашагал в чащу.
– Опять ловко попало, а пошел как целый! – сказал Михайло и соскочил на ноги.
– Ну нет, не совсем целый! – проговорил я и погрозил, чтоб он молчал, усиленно прислушиваясь, где трещит зверь.
Долго провожая ухом, нам показалось, что сильно раненный сохатый ушел по тому же направлению, куда утянулся и первый. Мягкий треск чащи то утихал, то возобновлялся; наконец все замолкло, и мы порешили, что сохатый или упал, или лег.
Радость наша была велика! Михаилу снова немножко потрясло от волнения, и я опять подтрунил над ним, потому что на его винтовке тот же подзор красовался на дуле!..
– Ты что же это делаешь? Опять не снял карабчена? – спросил я.
– Да, вишь, думал, что уж больше никто не придет, потому что первым зарядом оголчили место и я помекал, что с такого выстрела и сонных-то всех разбудило, – оправдывался и отшучивался радостный Михайло, а потому такую здоровенную понюху заворотил за щеку, что чертям тошно!..
Зарядив винтовку уже одной пулей, я улегся спать и проснулся только тогда, когда совсем рассветало, так что по веткам чиликали птички и кой-где перепархивали по кустикам. Михайло, свернувшись калачиком, крепко спал в уголке сидьбы; я его разбудил, и мы, забрав все принадлежности, потащились к табору, с которого пахло дымком и доносились звуки топора.
Заслыша нас, Корнилов подправил огонь, и костер свежих дров запылал тепло и приветливо. Мы навесили чайник и скоро напились горячего чаю, что отогрело позастывшие наши члены и возбудило новую энергию искать раненых зверей. Нечего и говорить уже о том, что мы все подробно рассказали Корнилову о нашей охоте и поблагодарили его за то, что он сумел сохранить полнейшую тишину на таборе.
– Оба выстрела слышал отлично. И порадовался же, как заметил по голку, что ладно попали! Особенно первый-то раз! Слышно было, как щелкнула пуля по костям зверя, а голк не раздернуло! – радостно говорил Афанасий Степаныч, торопясь идти с нами на поиски зверей.
Лошадей мы стреножили и отпустили на лесной пырей, тут же около табора, за маленьким залавком. Одно только не радовало нас – это погода, которая начала хмуриться; все небо затянуло сплошной свинцеватой тучей.
– Ну-ка попробуем твоего кобеля, каков он будет на деле, – сказал я Корнилову и просил его, чтоб он до время не отпускал его со сворки.
– Богатый Серунько! Вот увидите сами! – говорил Корнилов и стал отвязывать собаку, которая, насидевшись на привязи, сильно рвалась и начала лаять.
Вооружившись винтовками, мы бойко отправились к ключу, чтоб выправить следы и тогда отпустить собаку. Но вышло не совсем так, потому что Афанасий Степаныч уж шибко понадеялся на своего Серуньку, которого отпустил со сворки ранее, чем мы дошли до ключа. С радости насидевшийся пес опрометью бросился расправлять свои ноги, напал на свежий след, и мы скоро потеряли его из глаз.
Придя на те места, где выстрелы застали зверей, мы скоро нашли признаки запекшейся крови и в обоих случаях проследили их несколько десятков сажен, но в чаще потеряли ее следы; а простой уход зверей по одним следам, без крови, проверить не представлялось возможности, потому что все тропы были избиты свежими следами. Тут надо быть природным орочаном, чтоб разобрать в такой толчее след раненого зверя и знать вполне его обычай, чтоб сообразить по местности, куда он должен уйти и лечь, а для этого необходимо точное знакомство со всею окрестностью и ее трущобами.
Пока мы все трое разбирали следы крови, время прошло незаметно и стал пролетать редкий снежок.
Как вдруг на левой стороне от ключа, где-то в лесистом плоском нагорье, послышался гонный лай Серуньки. Заслыша его, Корнилов тотчас бросился туда и закричал нам, чтоб мы поскорее бежали на лай. Ту же минуту Михайло последовал за Корниловым, и они мгновенно скрылись от меня.
Оставшись один, я усомнился в верности розысков хваленого Серуньки, потому что он лаял совсем не в той стороне, куда, видимо, утянулись раненые звери; но, сознавая свое одиночество и боясь единолично наткнуться на раненого сохатого, который в этом случае очень опасен, я машинально пошел по тому же направлению, куда убежали мои товарищи. Пройдя с версту, я в нескольких местах заметил следы собаки, которые резко означались по беловатому сухоросу и ясно говорили о том, что Серунько удрал по тому следу, которым последний сохатый пришел перед утром на ключ, так как ясные отпечатки звериного хода гласили о его пути к ключу. Убедившись положительно в ошибке собаки, я начал громко кричать, созвал товарищей и наглядно доказал им, что собака убежала неладно, а если и лаяла, то, вероятно, подняла свежего зверя и погнала по-зрячему. Все это оправдалось на деле, и мы воротились, чтоб следить на другой стороне ключа, куда ушли раненые сохатые. Пока мы возвращались, повалил снег хлопьями, и вся окрестность скоро побелела от раннего гостя.
Придя на старые розыски, мы уже ясно видели ржавые пятна крови на свежем снегу и потому скорее пошли по следам отступления простреленных сохатых. Но снег валил не на шутку и так запорошил все тропы, что пришлось отказаться от преследования, и мы с сокрушенным сердцем воротились на табор. Словом, нам не повезло, потому что еще ранее этого возвратившийся Серунько совершенно разгорел и, отыскав нас на следах зверей, изнеможенный упал в лужу воды, между кочками, и жадно лакал, так что мы не могли его дозваться и оставили на месте.
Увидав такую невзгоду со стороны природы, мы порешили убраться домой с тем, чтобы через день или два снова приехать и отыскать зверей. На этом основании мы поставили на таган котелок, чтоб сварить щи, пообедать и отправиться восвояси. Пока мы приготовляли котелок, резали мясо, поправляли огонь и проч., снег несколько поутих, а потому Корнилов и Михайло решились попытать счастье и снова отправились на розыски, а я с досады остался на таборе варить похлебку.
Прошло с полчаса; я лежал около огонька, курил и помешивал в котелке. Как вдруг услыхал за окружающим табор залавком сильный треск. Я подумал, что не конь ли запутался треногом между валежником, а потому моментально соскочил и выбежал на залавок, чтоб поглядеть. Но, к удивлению моему, все три лошади благополучно ходили по пырею, однако сторожко посматривая на колок. В это самое время послышался новый удаляющийся треск, а затем и гонный лай отдохнувшего Серуньки.