Текст книги "Из записок сибирского охотника"
Автор книги: Александр Черкасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
На солновсходе вместе с народом проснулся и я. Слышу неуклюжий русский разговор пришлых орочон, местных аборигенов громадной тайги, но лежу, и вставать не хочется, на свету так пригрело под походной овчиной, и так замолаживает на сон весеннее утро! Но вот слышу такие речи, что я моментально соскочил с нагретого лежбища и позвал к себе нежданных гостей. Оказалось, что орочоны, два брата, принесли семь глухарей и продают их рабочим в обмен на сухари, крупу, чай и прочее.
– Здорово, друзья! – сказал я, вставая.
Орочоны поздоровались по-своему, скрестили на груди руки, сделали крыж из сомкнутых пальцев, неуклюже поклонились, перегибая одну поясницу, и, улыбаясь во весь рот, плохо проговорили – «дратуй, дратуй» – и протянули свои заскорузлые руки.
Не умея передать весь типичный разговор орочон, скажу только ту главную суть, которая имела громадные последствия. Дело в том, что от них я узнал, что они были на току глухарей в той долине, в которой не было разведочных работ, а между тем эта падь находилась недалеко от нашей таежной резиденции, т. е. пекарни. Крайне поражаясь таким обстоятельством, не подавая виду смущения, я скупил у орочон всех глухарей, роздал их рабочим и просил хитрых туземцев показать мне тот самый ток, на котором они стреляли, обещаясь их наградить за это указание.
Долго переглядывались и толковали между собой орочоны, но я как бы не обращал на это внимания и соблазнил их порохом, который и обещал дать за отвод тока. Они просто ленились и не хотели идти туда, где уже были, рассчитывая вернуться в свои юрты, а меня грызла та мысль, что мы, по всем соображениям, пропустили ту долину, где они стреляли.
Наконец кончилось тем счастливым решением, что орочоны согласились вести меня на ток и поохотиться, хотя на добрую охоту и нельзя было рассчитывать как по позднему времени, так и потому, что орочоны только что были на этом току и опугали глухарей. Но тут мне нужна была не охота, а что-то другое, и это что-то увенчалось позднейшим успехом.
Перед вечером я отправился с одним аборигеном на волшебный для меня ток, а другого я приказал задержать на пекарне и угощать как можно лучше.
Ночевав на току и взяв две зори, вечернюю и утреннюю, я убил двух глухарей и в душе был поражен и обрадован тем, что та долина, около которой был глухариный ток, была действительно не исследована нами, не вследствие нерадения или нежелания, а по той простой причине, что когда я лично ездил осматривать притоки Урюма, чтоб поставить работы, то не один раз, проезжая по льду мимо устья этой долины, при впадении ее в Урюм, не обратил на нее внимания, потому что устье этой речушки и самой долины, при впадении в Урюм, сжато горами, покрыто лесом, перерыто утесами, громадными валунами, а самая речка едва приметна и, забитая в камнях льдом, никак не походила на речку, почему – как я, так все нарядчики и рабочие – принимали ее за незначащий, ничтожный ручеек или нагорный исток.
Но тут-то и заключалась вся тайна и колдовство природы. Недаром, значит, говорят, что все клады имеют свою особую таинственность и спроста не даются в руки, а находят своего избранника, как невеста своего суженого.
Оказалось, что тот нагорный исток, за каковой мы все его принимали, в действительности есть большая долина речки, которая имеет свои притоки, тянется более чем на 20 верст и впадает в Урюм таким обманчивым, замаскированным руслом.
Щедро расплатившись с орочонами, угостив их на славу и отправив с пекарни, я снова в тот же день поехал верхом в найденную Калифорнию с двумя нарядчиками, подробно осмотрел всю долину, сделал расколотку и задал новые работы, почему более половины рабочих воротил с пекарни и поместил в эту долину. С этого дня наша верхняя резиденция не потеряла своего значения и осталась существовать и кормить рабочих еще долгое время. Только часть людей я перевел вниз по Урюму и ими обследовал впоследствии нижележащие притоки.
Все это заняло много времени, и я только чрез несколько дней, взяв с собой другого еще конюха, ссыльного черкеса Ибрагима для узнания пути и, наняв орочона для указания ближайшей и более удобной дороги, отправился домой на Карийские промыслы, куда доехал благополучно и без особых приключений. На длинном пути нам указал орочон два знаменательных минеральных ключа, на которых впоследствии я скоротал не одну ночь на карауле за зверями, а один из них оказался целебным источником и принес немало облегчения и пользы больным.
Приехав домой, я, дав отдохнуть своим спутникам, Алексею и Ибрагиму, отправил их в тайгу с припасами и велел им помочь перевезти часть партионных принадлежностей на вторую пекарню, ниже по Урюму, на устья речек Амуджиканов и заказал, чтоб Алексей, поправившись в тайге, приехал за мной в конце июня.
III
Не покажется ли странным, что я, уроженец Новгородской губернии, по выходе из Горного института, попал на службу в Нерчинский край, не имея там ни родных, ни знакомых и не в силу обязательства службы, а единственно по своему желанию. Конечно, читателю не интересно это обстоятельство, но мне, ведя этот рассказ, приходится коротенько сказать, почему это так вышло, чтоб придержаться в статье принятого направления. Отец мой был уроженец Пермской губернии, мать помещица Тверской губернии, все родные внутри России. Что же манило меня уехать на многие годы в этот суровый, удаленный край, на каторгу? А вот что, господа, – страсть к охоте, к путешествию, нелюбовь к протекциям и желание быть самостоятельным. Кроме того, к тому способствовала особая причина, которая затрагивала оскорбленное самолюбие и давала особые силы на борьбу с жизнью, отравленную со школьной скамейки возмутительным давлением на экзаменах со стороны директора института, покойного С. И. Волкова. Человек этот, имея своих детей, давил меня и гнал с юных лет моего бытия, до выпуска из корпуса. Только общая любовь всех остальных моих начальников и товарищей, хорошее поведение и прилежание, несмотря на его ужасные несправедливости, дали мне возможность окончить курс и выйти прапорщиком, тогда как большая часть, и даже недостойные любимцы директора, выходили поручиками и реже подпоручиками. Видя ужасную несправедливость и давление в лице директора, я терпеливо нес свой крест в продолжение восьми лет, нес и не знал причины такой вопиющей немилости!..
Только в офицерских эполетах, при делании благодарственных визитов по начальству, я узнал о том, за что я нес это иго и терпел напраслину от его превосходительства, наставника и попечителя юношества! Оказалось, что я в первые годы своего поступления в корпус был вхож, как дальний родственник, в дом бывшего почт-директора Ф. И. Прянишникова, где за обедом, в присутствии его приятелей, на его вопросы наивно и без всякой задней мысли отвечал одну правду и рассказал многие неблаговидные поступки и несправедливости своего директора, который часто за уши тянет своих любимцев и давит тех воспитанников, кои почему-либо попали в его немилость. Прянишников, будучи в контрах с Волковым по какой-то истории английского клуба, не подозревал двуличия в своих собеседниках, а потому так неосторожно расспрашивал меня о своем недруге и, конечно, не думал о том, что на меня, тогда еще ребенка, посыплется невзгода и месть со стороны моего начальника. Но, увы! Были уши, которые все слышали, а под этими ушами таились подленькие души, которые насплетничали на меня Волкову, отсюда и родилась та месть, которую я выносил, не имея понятия о ее происхождении. Странно однако же, что такая знаменательная личность, как покойный С. И. Волков, поступала таким образом с воспитанником, почти ребенком, не имевшим понятия о водовороте жизни, в котором нет правды. Если я, как ребенок (мне тогда был 13-й год) поступал опрометчиво, то не лучше ли бы позвать меня, объяснить неловкость моего поступка, пожалуй, надрать мне уши, как отец сыну, чем давить и гнать волей и силой директора восемь лет!.. Это ужасно и к чему отнести его поступок? Как назвать такого директора, который, не объясняя причины, доводит своего воспитанника чуть-чуть не до преступления?!
Боясь уклониться от сути этой статьи, я умолчу о том, чем кончилось это давление и на что оно меня вызвало, по мере истощения моего долготерпения и вопиющей несправедливости директора; скажу только, что вместо подготовляемой им мне серой куртки я, как сказал выше, вышел прапорщиком, что и было немалою причиною того, что я избрал себе службу на Нерчинских заводах, где тогда мест свободных было много, и я думал, что «на безрыбье и рак рыба». К тому же вследствие угнетения своего внутреннего «я» меня тянула в Восточную Сибирь какая-то неведомая сила, необъяснимая таинственность! И теперь благодарю бога, что случилось в моей судьбе так, а не иначе.
Надев эполеты, я уехал в отпуск к своим родителям, не видавшись с ними восемь с половиною лет! Отец мой в то время служил уже в Пермской губернии в Дедюхинском соляном заводе, куда и уехал на службу в тот самый год, когда я поступил в корпус.
В сентябре 1855 года кончился срок моего отпуска и я, прогостив у своих два месяца, должен был снова проститься надолго и ехать в Восточную Сибирь…
При последнем «прости» родители благословили меня.
…Останавливаясь на этом, ворочусь к прерванному рассказу и поведу речь о том, что, приехав домой из тайги и отправив Алексея и Ибрагима в партию, я, прожив несколько дней в кругу своей семьи, видел однажды сон, что будто бы нашел в тайге новый, в серебряной ризе, образок божьей матери. Проснувшись, я сказал об этом видении жене, но оба мы не придали никакого значения сну и забыли о нем.
Но вот чрез несколько дней я снова вижу крайне замечательный сон, который и до настоящего дня остался в моей памяти, до мельчайших подробностей видения…
В ужасе и смятении я проснулся, но, не шевеля ни одним мускулом, не понимал себя и не знал – жив я или нет. Не мог сообразить, где я и что со мною! Что это, сон или действительность? Где я нахожусь? Так как в крошечной нашей спальне горевшая лампадка потухла и при запертых ставнях с улицы была непроницаемая темнота. Долго я не мог понять, где я спал, дома ли, в таежном ли зимовье, или в лесу, под открытым небом. Так велико было мое смущение и невольное непонимание окружающей обстановки, вероятно вследствие того, что очень часто приходилось менять ночлеги. Наконец совсем освоившись, я убедился, что нахожусь дома, в спальне, и подле меня не Алексей, а еще молодая жена моя. Слыша, что она спит, я не стал ее будить, хотя ужасно хотелось поделиться с ней своим замечательным сновидением. Долго я не спал, не знал, который час ночи, и думал только об одном: как бы не забыть, не «заспать», как говорят, такого чудного сна. В силу этой боязни я долго обдумывал все виденное и, чтоб не забыть его, завязал на сорочке узел, и, как бы успокоившись этой предосторожностью, я незаметно снова уснул и проснулся уже тогда, когда взошло солнце и в щели ставней несколько осветило нашу спаленку.
Сна я не забыл и тотчас рассказал жене, как только она проснулась, а на десять ладов передумав о его значении, сказал: «Знаешь ли что, Душа (Евдокия)! Вот посмотри, что, даст бог, я открою хорошее золото…»
Прошло после этого видения четыре дня. И вот после утреннего чая сидел я у оконца нашей мизерной квартирки и читал «Современник». Как вдруг слышу близкий топот верхового коня. Я машинально оглянулся и увидел, что едет верхом мой Алексей, который, не заметив меня, бойко прохлынял в мой дворик. Сердце мое замерло от этой неожиданности, так как Алексей должен был приехать не ранее как еще через неделю. Много тяжелых дум повернулось в моей голове. Могли привезти в тайгу водку, перепоить команду и тогда – «поминай как звали!..» – но вместе с этими мыслями являлось и радостное чувство, о котором предсказывал виденный сон. Под этими впечатлениями я выскочил чрез сени во двор и пытливо смотрел на физиономию Алексея, который слезал с коня и здоровался с людьми на кухне. Радостное лицо Алехи успокоило мою душу, я видел, что ничего дурного не случилось, а напротив – сердце подсказывало мне о чем-то добром.
– Здравствуй, Алексей! Что хорошенького? Говори скорее! – закричал я ему через двор.
– Здравствуй, барин! Молись скорей богу и хвали его милость: золото нашли, и богатое золото! – отвечал, подходя ко мне, Алексей.
– В самом деле? Или ты шутишь? – радостно веря его словам и как бы не веря своему счастью, спрашивал я.
– Какие тут шутки, барин! Золото так золото и есть! Богатое, страсть! Эво какие лепехи! – говорил сиявший радостью Алексей, указывая на ногти своих заскорузлых пальцев, уже подойдя ко мне и сняв шапку.
Я обнял Алексея и крепко-крепко расцеловался.
– В той самой падушке нашли, которую мы было прозевали; вот куда заворотил ты партию и где задал последние работы, – пояснил Алексей и вместе со мной вошел в сенцы.
– Вот видишь, Алексей! Какое у меня предчувствие было, чтоб не выводить совсем партию и подождать; а ты все торопил: пойдем да пойдем дальше! Видишь, счастье-то наше ближе было; да и чуть не осталось, если б тебя послушался, – толковал я, войдя в квартирку и наливая рюмку коньяку, чтоб угостить радостного вестника.
– Верно, верно, барин! Значит, на все воля господня! С золотом поздравляю! Дай бог тебе счастья и всякого благополучия за твою простоту и добрую душу… – говорил Алексей, взяв от меня рюмку и низко кланяясь.
– Постой, брат, погоди! – Я налил другую, чокнулся с ним и выпил вместе с Алексеем, который стал рассказывать подробно об открытии и как проехал он новой дорогой, по указанию орочона и как испугал двух изюбров, бывших на минеральном ключе. Но в это время мне было не до изюбров, и я поздравил жену с открытием золота и с тем, что виденный мною сон действительно был предзнаменованием нашего счастья.
Оказалось, что первые разведочные шурфы, как и гласил рапорт моего помощника, были промыты на золото в тот самый день, на который я видел знаменательный сон.
Присланные росписи о разведках золота ясно говорили о богатстве и мощности найденной золотоносной россыпи, а привезенное Алексеем полученное в шурфе золото служило вещественным доказательством богатого открытия.
Весть об открытии новой Калифорнии в Нерчинском крае облетела весь округ. Многие поздравляли меня от души – это больше простые люди, мои сотрудники и приятели; многие и поздравляли, но завидовали моему счастью – это больше те товарищи, которые отказывались от чести заведования партией и предпочитали теплый угол открытой, холодной и страшной для них тайге.
Через два дня после приезда Алексея я снова поехал в партию и задал новые, уже более детальные, разведки. Открытая россыпь была названа Малым Урюмом и разведывалась мною, по грандиозности своих размеров, несколько более года. Границы ее простирания по трем притокам были на одиннадцать верст и по приблизительным вычислениям в этой россыпи заключалось золота, которое могло добываться с большою выгодой для казны, такое количество, что превышало цифру 1010 пудов шлихового металла, что выражало стоимость по тогдашней цене, без лажа, на 13 000 000 рублей.
В 1864 году мною была сделана официальная заявка об открытии золотоносной богатой россыпи, и в том же году я был представлен к награде по 125 руб. с пуда получаемого металла. Но кабинету его величества угодно было изменить представление, и я был высочайше награжден, в том же 1864 году, пенсией по 1200 рублей в год до тех пор, пока Урюмская россыпь со всеми ее притоками будет с выгодой разрабатываться.
В 1865 году были поставлены уже валовые работы на получение золота, и Урюм сделался злобою дня всего Нерчинского края. Я говорю здесь «злобою дня» не в смысле избитого выражения, нет, а по той действительной злобе, которая умышленно срывалась с языков завистников и прохвостов, распускавших слух, что золота в Урюме нет, а его открыватель – подлец, надувший свое начальство и кабинет его величества! Но ложь всегда останется гнусной ложью и рано или поздно почти всегда выплывает на поверхность. Так вышло и тут, но приходилось незаслуженно терпеть и выжидать время, которое и показало клеветникам, что открыватель Урюма не подлец, а найденная россыпь действительно богата и высочайшая награда последовала недаром.
Вследствие этого все лжецы получили от открывателя достойные, хотя и непечатные, стихи и замолчали.
В настоящее время Урюм продолжает работы, выгружая свое богатство, и дал уже до настоящего дня около 900 пуд шлихового золота. Велико было бы счастье открывателя, если б дали ему попудные деньги.
Не могу не сказать тут, хоть коротенько, о том, что мне же пришлось делать первую обстановку нового промысла и получить честь управления по производству работ. Вероятно, многие не смогут представить себе и в воображении того труда, тех забот и хлопот, которые выпадают на долю тех деятелей, коим приходится в глухой тайге, за несколько сот верст от жилых мест, вдруг, скоросделкой обстанавливать работы, строить массу теплых помещений, припасных хранилищ на десятки тысяч пудов, механических устройств, гидравлических приспособлений и проч.
Заботам и усиленному труду нет конца. При малейшей неосмотрительности или даже случайной оплошности волосы поднимаются дыбом от могущей быть ответственности, и тут все лишения и личные неудобства жизни как-то забываются, приходится безропотно терпеть и мириться с ними.
Так было и при обстановке Урюма. По нескольку семей служащих людей с малыми детьми ютились в наскоро построенных «зимовях», около одного общего очага, а забираясь в тайгу, эти путники проводили не одну зимнюю ночь под открытым небом. Разложенные костры отогревали закостенелые ручки и ножки ребятишек, а морозное звездное небо служило им Покрывалом, сверх походной одежды.
С зари до зари народ кишел, как в муравейнике, в непроходимой дебри тайги, а стук топоров, как барабанный бой, оглушал неусыпных тружеников. Лесная чаща редела с каждым рабочим часом; мохнатые лиственницы и сосны, вздрагивая под неумолкаемыми ударами топоров, покачиваясь своими вершинами, как подкошенные былинки, валились направо и налево десятками, сотнями, тысячами. Зато скороспелые постройки вырастали как грибы, и целые улицы, как в волшебной сказке, вдруг появлялись там, где была дремучая тайга, незадолго ютившая в своих дебрях одних зверей и слышавшая только изредка глухие звуки сибирской винтовки бродячего орочона.
Несмотря на эту волшебную поспешность, приходилось задумываться до слез, потому что в то же время, чтоб не потерять зимнего пути, везли десятки тысяч пудов разных припасов. Их надо было помещать не медля ни одной минуты, чтоб не задерживать возчиков в бескормной тайге. А куда помещать? Это-то и было вопросом, злобой дня, навертывающимися слезами. Нередко приходилось снимать плотников, чтоб разгрести снег и на очищенное до земли место валить подвезенные припасы; закрывать их чащой от непогоды и, внутренне молясь, надеяться, что их похранит господь, так как проектированные амбары только рубились или были в еще стоялом лесу!..
Сам я, со всей своей семьей, прожил почти год в бане. Предбанник был прихожей и моим кабинетом, а самая баня служила нам спальней, гостиной и залом. Она была наскоро срублена из сухоподстойного леса, чтоб избежать сырости, что и предупреждало от разных невзгод на здоровье, зато с появлением весны из проточин сухого леса полезла такая масса хранившихся в них больших волосогрыжиц, что мы не знали, куда деваться от присутствия таких усатых насекомых. Особенно боялась Их жена, которая плакала чуть не до истерики, если назойливые страшные букашки заползали на ее платье или подушки. Приходилось и тут только терпеть и по возможности избегать ужасных сцен непритворной боязни.
IV
Однако ж, пока обстраивается Урюм и пока кипят там подготовленные работы, как в пчелином улье, я ворочусь несколько назад и скажу еще про то дорогое для меня время, когда находился я в партии и делал свои заезды в тайгу. Это самый памятный для меня период – период душевных тревог при расставании с семьей и неизвестности чего-то будущего, таинственных ожиданий.
Однажды, уже в конце сентября месяца, пробирался я в тайгу вчетвером. Кроме Алексея, вечного моего спутника, с нами ехал штейгер Тетерин и унтер-штейгер Коперский. Первый очень маленький, но плотный и крепкий человек, всю свою жизнь шляющийся по тайгам, переходя из партии в партию; а последний – Коперский, довольно рослый и тучный мужчина, первый раз ехавший в тайгу, горячий, но трусоватый парень. Оба они были крайне веселого характера и остряки на слово, за которым в карман не лазали, а на всякую неожиданность были готовы, – на серьезные вопросы отвечали толково, а на шутку платили часто такой же шуткой и метким юмором, так что противнику нередко приходилось замолчать или смеяться до слез.
Ночуя на долгом пути у какой-то речушки, нас совершенно завалило снегом, под которым спать было тепло; но когда Пришлось вставать, то сквозь слезы сыпавшиеся остроты выходили как-то некстати и как бы теряли свою соль. Действительно, пробуждение и вставание крайне тяжело действовали на всех нас, потому что мокрый снег вымочил все наши путевые принадлежности, огонь горел худо и высушиться не представлялось возможности, так как сляка продолжалась и не на шутку пугала предстоящей дорогой по чаще леса.
Кое-как напившись чаю, мы скрепя сердце заседлали лошадей, помолились и отправились в дальний путь. Предыдущие холодные утренники худо заморозили грязи и топкие места, а мокрый снег навалился на всю поросль, так что под его тяжестью мелкие деревца нагнулись, переплелись между собою и составили как бы свод над проторенными тропинками. Положение ездоков было ужасно, потому что промерзлая грязь не держала лошадей, они преступались на каждом шагу, колыхались всем телом, то выпрыгивая из грязи, то снова проваливаясь и запинаясь за скрытые снегом кочки, сучки и корни деревьев. Ездоку приходилось вертеться на седле, как акробату, и в то же время опасаться, как бы перегнувшейся чащей не выхлестнуло или не вырвало глаза. Кроме того, чаща эта переплелась так, что приходилась верхом сидевшему человеку как раз в пояс, почему требовалось разнимать ее сплетения самим собой, тогда как лошади, нагнув головы, подходили под нависшие ветви и согнувшиеся молодые деревца. Вследствие всего этого с каждым шагом вперед, кроме ужасного молотья на седле, ездока осыпало мокрым снегом, который нецеремонно забирался всюду – за голенища сапогов, за ворот шинелей, за пазуху и даже в карманы. Путешествовать пешком было невозможно, потому что ноги катились, запинались, и человеку приходилось все время идти нагнувшись и в сущности испытывать тот же снеговой душ. Все мы промокли ужасно, на нас не было сухой нитки, и мы не знали, что делать, как пособить горю? Но деваться некуда и приходилось только терпеть, кое-как подвигаясь вперед.
Но вот выглянуло солнце. Сляка остановилась, а дорога выбралась из чащи, потянулась тянигусом в гору и пошла по крупному редколесью. Мы громко благодарили бога и бойко поехали. Товарищи мои стали поговаривать веселее, их пообдуло ветерком, поосушило солнышком. Послышались шуточки, мурлыканье песен, посвистывание на коней и разных мотивов. Я ехал впереди и ожил сам, а потому остановился, достал походную фляжку, выпил рюмку и угостил всех своих спутников, которые после выпивки совсем уже пришли в себя и поехали весело, забыв о снеговом коридоре.
Вот еду я и слышу забавный разговор, а потом и горячий спор. Ехали мы гуськом, друг за другом.
– А что, если вдруг медведь-шатун [4]4
Шатун – медведь – это не легший в берлогу зверь, отчего он дичает окончательно и делается бешеным. Это ужаснейшая вещь! Смотри «Записки охотника Восточ. Сибири» А. Черкасова.
[Закрыть], вылетит на нас сбоку, что тогда делать? – говорил Коперский.
– Ну, что за беда? Пусть вылетает – у барина ферволтер есть, – отвечал мой Алеха.
– Ха-ха-ха! – засмеялся громко Коперский. – Ферволтер! Дура необразованная! Назвать еще не умеет, а туды же, фер-вол-тер! Ха-ха-ха!
– Ну, а как же нужно назвать? Известно, ферволтер, – огрызался обидевшийся Алеха.
– Конечно, вервер! а то ферволтер, – говорил уже несколько тише Коперский.
– И ты, брат Григорьич, неладно называешь, а туда же поправляешь без толку, – проговорил внушительно Тетерин.
– Ну, а как же, как же по-твоему? – почти закричали оба противника.
– Как? Известно: Вольтер; у меня у самого такой был, как служил на Амуре, – горячо отвечал Тетерин.
Коперский и Алексей захохотали уже вместе. «Вольтер, Вольтер», – повторяли они смеясь, и наконец все трое заспорили, съехались в кучу и, жестикулируя руками, горячо отстаивая всякий свое, нагнали меня.
Я едва держался от душившего меня смеха, но нарочно крепился и не говорил ни слова.
– А вот давайте-ка спросим барина, вот и узнаем, кто из нас прав, – сказал Алексей и стал напонуживать своего коня.
– Давай, давай! Ну-ка спроси в самом деле, – говорили оба, Коперский и Тетерин, и тоже старались подъехать ко мне.
Наконец я не выдержал, видя распетушившихся спутников, и сказал им, оборачиваясь назад:
– Все вы врете, и все называете неладно, а петушитесь и просмеиваете друг друга.
– Как же, как же надо? – кричали они, перебивая один другому дорогу.
– Револьвер, – сказал я громко.
– Слышь – реворвер, – говорил Алексей.
– Нет – леворвер, – перебил Тетерин.
Слыша новый спор, я повторил им с расстановкой:
– Ре-воль-вер; ну, поняли?
– Левольвер. Ле-воль-вер, – тихо повторили они и все снова захохотали.
– Подите вы, татары улусные! И по-готовому сказать не можете, а спорите по пустякам; вишь, у вас пена у рта, а толку нет, – сказал я, смеясь.
Все они хохотали, тихо шептали мудреное для них слово, коверкая его по последнему выражению, и наконец замолчали. Мы подъехали к речке и остановились обедать. Развесив перед огнем промокшую одежду, мы поставили котелок и с нетерпением дожидались похлебки. Но вот поспела и она, мы выпили по рюмочке и принялись уписывать по-таежному. Наевшись как следует, я, отправляясь к речке пить, сказал шутя:
– Вот, если б кто теперь тут выкупался, то можно бы поженить на другой бабе.
– А что дадите? – сказал Коперский. – Я и без бабы выкупаюсь.
– Брешешь, брат! Храбрости не хватит теперь выкупаться, – заметил я снова.
– Нет, выкупаюсь, что дадите? – говорил он. Принимая это, конечно, за шутку, я сказал, что 2 рубля дам, думая, что на такую пустяшную сумму он не позарится.
– Хорошо, идет! – отвечал Коперский и стал раздеваться.
Видя это и все еще думая, что он шутит, я проговорил громко:
– Ну, а если не выкупаешься, то я вместо денег вытяну тебя, жирного, вот этим прутом.
Но Коперский молчал и поспешно раздевался. Убедившись, что он не шутит, я достал два рубля и сказал:
– Что ты, окаянный, сдурел, что ли? На вот деньги и не смей купаться.
– Нет, – говорил он, – даром не возьму, – и живо подбежал по снегу к речке и плюхнул в воду, окунулся три раза и выскочил как ни в чем не бывало.
Лошади наши были уже заседланы, мы дожидали одевающегося Коперского; но я завязал стремена на верху его седла и не позволил ему сесть на коня, а поехав вперед, пропарил его пешком до тех пор, пока он пропотел и стал проситься залезть на лошадь.
– Ну что, будешь купаться? – говорил Тетерин запыхавшемуся Коперскому.
– А что за беда! Эка важность окунуться три раза! Зато два рублика в кармане, все же сыну на сапоги хватит, – отвечал он и закурил свою носогрейку.
Эта осенняя поездка в тайгу была не совсем удачна и в обратный путь. Погода стояла сырая, то дождь, то снег смачивали тайгу почти каждый день, отчего даже и пустые речушки пучились, надувались, пенились и гремели своим быстрым нагорным течением. Северные покатости гор побелели от снега, дорожки разжижели и представляли еще большее затруднение для передвижений. Нужно было торопиться, чтоб успеть выбраться из тайги.
Прожив несколько дней в партии, распорядившись работами и задав новые, я оставил в ней Коперского, а с Алексеем и Тетериным отправился в обратный путь, взяв с собой двух вьючных лошадей, на которых рассчитывалось отправить с Карийских промыслов припасы для рабочих, которые просили меня купить им некоторые теплые принадлежности. Зима была уже недалеко, и понадобились чулки, фуфайки, варежки и прочие вещи.
Отправившись с верхней пекарни утром, мы благополучно добрались к вечеру на нижнее зимовье. Людей тут было мало, и я успел осмотреть работы в тот же день. К ночи сырая и серая погода стала изменяться, подул сивер, а в воздухе сделалось хотя и суше, но холоднее. Мы заночевали в зимовье. Проснувшись рано утром, меня удивило то, что между моими спутниками шел тихий разговор; они не приготовлялись к походу и не будили меня. «Что бы это значило?» – подумал я, но встать не хотелось, и я лежал под крестьянской черной шинелью.
– Однако в хребте снег ляпнул; вишь, какой стужей потянуло, – говорил тихо Тетерин.
– Стужа-то стужей, – это ничего, вато сухо; а вот как Урюм переедем? – возражал Алексей.
Слыша это, я соскочил с койки, перекрестился и спросил:
– А что такое Урюм?
– Да чего, барин, – посмотри-ка, что он делает! В одну ночь вода-то прибыла на 6 четвертей, – пояснили оба мои спутника.
Тотчас отправившись к берегу, чтобы умыться, я просто не верил своим глазам, потому что почти не узнал своего Урюма. Из средней величины горной речки образовалась большая многоводная река. Быстрина была ужасная, отчего по поверхности воды стремительно неслись клубы серовато-белой пены, которые вертелись, нагоняли и перегоняли друг друга, соединялись, разбивались и, кружась, цеплялись за береговую затопленную поросль. Вода по всей поверхности помутнела, крутилась то образующимися, то исчезающими воронками и, шумя каким-то особым характерным шумом, неслась посредине, забегала в береговые плесы, замоины и подмывала берега, которые обваливались и тоже с особым характерным шумом плюхали в воду. От этого образовывались густая муть и новые клубы пены, которые тотчас же уносило вниз по освирепевшей реке. Целые и изувеченные громадные лиственницы, подмытые выше, с шумом неслись по Урюму, направляясь вниз своей вершиной, а огромные их корни с землей, дерном и державшейся на них галькой служили им как бы рулем и направляли путь. В кривляках громадные несущиеся лесины вершиной упирались в берег, отчего тяжелый их комель с корнями несколько изменял свое направление, напирал в упорную точку и движение будто приостанавливалось; вся лесина становилась поперек течения; вода с клубящейся пеной поднималась выше и массой напирала на встретившуюся преграду. Вследствие этого ужасного напора лесина не выдерживала; ее вершина и сучья ломались, трещали и, отрываясь, уносились водою; но вот и самое веретено дерева выгибалось дугой, если место было тесно, и с ужасным треском ломалось пополам. В широких же плесах комель делал полукруг и спускался по течению вниз; от этого упертая в берег вершина освобождалась, но ее тотчас заворачивало быстриной, почему вся лесина снова повертывалась на воде, в обратном виде первому повороту и по-прежнему, вниз вершиною, неслась по течению…