Текст книги "Подход Кристаповича"
Автор книги: Александр Кабаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Молчи! Держи фонарь, – сунул жужжалку в потную ладонь. – И попробуй кому раззвони – я тебе... ну, сам знаешь чего. А еще про яблоню скажешь по башке кирпичом, понял?! А мильтону Криворотову скажу и на станцию мать пошлю – пусть знают, что это ты за дорогой следил, а отец твой подслушивал. Знаешь, чего вам за это будет?
Толкнул Володьку от себя, тот запутался в полушубке, шлепнулся об стенку барака. Пробормотал:
– Вам с твоей маманей недорезанной никто не поверит...
Но бормотал без уверенности, и Мишка понял – будет молчать. Пока, во всяком случае, а там видно будет. Мишка поднял палки, развернулся, пошел, сильно наклоняясь вперед, в гору. Володька вслед негромко крикнул:
– Эй, а как же ночью без фонаря? Страшно?..
И засмеялся. Заскрипела, хлопнула дверь. Мишка лез в гору, стараясь не думать о Володьке и ем смехе.
Снег пошел, когда он был уже на половине дороги. Пыхти на подъемах, обратная дорога со стану вся такая, не разгонишься – Мишка не заметил, как спряталась луна. И вдруг все сразу пропало: потемнел, совсем черным, невидимым стал лес, только лыжня мерцала, а через минуту и лыжни не стало, повалили хлопья, закрутило, загудели ели, сразу похолодел пот на лице под ветром...
А фонаря у Мишки не было.
И хуже всего, что не стало видно леса. Просто сплошная тьма и гул. Ни веток приметных, ни поваленной березы, ни вывороченного из земли корня, на котором висит неведомо кем оставленное дырявое ведро. Ничем. Темно. Холодно. Ветер. Метель в зеленом лунном луче-нитке.
Мишка сообразил минут через пять: идти надо все время в гору, чтобы чувствовался подъем, тогда обязательно выйдешь к деревне. И он старался идти в гору, налегая на палки, оскальзываясь лыжами, плюясь снегом, отогревая по очереди за пазухой руки. Потом он попробовал бежать в тру без отдыха – и задохнулся, но быстро согрелся. Потом снова пошел шагом и снова замерз.
Снова побежал – замерзли нот – оказалось, что они по-настоящему и не отогрелись с тех пор, как ходил в носках по холодной даче. "Неужели это сегодня было?" – удивился Мишка. Теперь он шел в тру машинально, совсем не думая о снеге, о холоде, о темноте. Так же машинально вытащил из кармана оба колькиных куска хлеба и сжевал их. Из другого кармана вытащил взятый для матери сыр, съел и его. И тут же испугался по-настоящему: какой же дурак съедает все запасы в первые часы? Но было уже поздно. Кроме того, Мишка уже начал думать о деле, это сразу отвлекло от страха. Он разгадывал первое дело Майка Кристи, он мог уже вот-вот разгадать его...
Мишка уже совсем замерз, руки болели, щеки стали неметь, и пальцы на ногах больно упирались в ремни креплений, когда он почувствовал, сначала совсем слабый, запах тухлого яйца. Он вышел к болоту.
И тут же разошлись тучи, снег пошел реже, почти совсем стих, и ветер угомонился, и зеленый луч луны – нитка с нанизанными на ней хлопьями снега – превратился в ясный и сильный свет. Мишка увидел, что он не просто вышел к болоту, а лишь чуть правее обычного места, отклонившись от лыжни всего метров на триста. Тогда он снял варежки, надел их на концы воткнутых в снег палок, вытер руками мокрое от снега лицо, подышал в ладони – и заплакал почти в голос. Он плакал минуты три, хотя все уже было в порядке, и даже хорошо – он оказался достоин самом Сайруса Смита, сумев в полной тьме найти дорогу по небольшому подъему и определившись по запаху болота. Но теперь он стоял и плакал – минуты три, а то и больше.
Через болото и поле он бежал на скорость, а пробегая мимо дачи, приостановился. В верхнем окне по-прежнему был виден неяркий свет, и Мишке показалось, что он услышал, как постукивает незапертая рама. Мишка прислушался. Рама скрипнула и тихонько стукнула еще раз.
В это время сзади громко хрустнул снег, и чьи-то руки легли Мишке на плечи. Мишка резко присел, вырвался и рванул с места, не оглядываясь. Он понесся, затаив дыхание, да так и не вздохнул, пока – метров уже с пяти ем не окликнули. Остановился, оглянулся из-под локтя.
Тяжело переваливаясь в снегу бурками, в длинном тулупе нараспашку поверх шинели шел к нему районный уполномоченный милиции Федор Степанович Криворотов, с которым отношения у Мишки были самые лучшие. Мишка начал дышать уже почти нормально. Федор Степаныч подошел, покашлял, обратился к Мишке нелепо громким в ночной тишине износом:
– Чего поздно гуляешь, Михаил Батькович?
– На станцию бегал, к Володьке Ильичеву, уроки узнавать, – быстро, но удачно не совсем даже соврал Мышка. Может Криворотов видел его с Володькой...
– Ага, – непонятно, но безразлично сказал Криворотов. И снова покашлял. – Вот такие дела, дорогой камарадо Михаил. Чего-нибудь новеньком почитать не дашь?
– Дам, Федор Степаныч. Вы "Таинственный остров" Жюль Верна не читали?
– Не приходилось. А из какой жизни книга? Не из итальянской?
– Нет, что вы... Это приключения американцев на необитаемом острове. Это о торжестве человека над природой, – вспомнил Мишка из журнала "Вокруг света".
– Ага, – снова безразлично сказы Криворотов. – Американцев, значит... Ну, зайду на неделе, дашь про торжество. Он развернул Мишку лицом к деревне, легонько подтолкнул и довольно громко пробормотал, когда Мишка уже встал на лыжню:
– Торжество... Приехали в гости, бахнул из маузера друга... Самого на правеж, а тут случай. Хоть и не на мне числится, а все одно неприятности... Торжество...
Тогда Мишка снова обернулся, милиционер смотрел на него в упор с интересом, даже рот открыл, как парнишка.
– Что скажешь, Михаил? – вопрос прозвучал резко, будто не было до этого никаких неопределенно-безразличных вздохов и пустых "ага".
– Думаю, что вы неверно представляете себе происшедшее на даче, – так же резко ответил Мишка. – Думаю, что вы ошибаетесь, так же, как и те, кто занимаются этим делом.
Криворотов смотрел на Мишку все с тем же выражением откровенного интереса. Вдруг сказал:
– Ты на дачу не лазил.
Именно сказал. Не спросил у Мишки – мол, не лазил ли ты на дачу, Михаил Батькович, а просто уверенно сказал. Мишка промолчал, даже не сообразил кивнуть в ответ. Криворотов усмехнулся:
– "Те, кто занимаются этим делом, ошибаются"... Ошибаются...
И строго повторил:
– Не лазил ты, а другим малым лазить отсоветуй – добра от этого не будет, понял?
Теперь Мишка наконец кивнул. Оба постояли молча. Мишка решил, что уже можно идти, но не удержался – спросил, уже толкаясь палками:
– Федор Степаныч, а ведь для вас все это не имеет значения, правильно? – и, не дожидаясь ответа, помчался к дому. Уже издали, на ходу, оглянулся в последний раз. Криворотов стоял на том же месте, на бугре, неподалеку от дачи. На фоне снега четко вырисовывалась его огромная фигура в широченном тулупе. И Мишке показалось, что милиционер утвердительно кивнул – и на последний Мишкин вопрос, и будто одобряя все Мишкины действия и догадки.
Через десять минут Мишка уже спал, забравшись на кровать под ватное одеяло, заняв материно место. Первый день расследования Майк Кристи провел с толком. Влажный конверт и слегка растрепавшаяся книга лежали под подушкой. Поработать с конвертом Мишка собирался рано утром. С книгой же приходилось ждать, пока мать вернется с дежурства и отоспится. Расследование шло отлично, и можно было многого ожидать от книг и конверта. Возможно, что уже завтра Майк Кристи поставит заключительную точку в этом сложном и чертовски интересном деле, господа.
Мишка лежал под одеялом мокрый, как мышь. Он заснул раньше, чем полностью высох пот.
Мать вернулась с дежурства, как обычно, в восемь утра. Мишкина мать выделялась в деревне не столько пообносившейся городской одеждой, сколько высоким ростом. Модные жакеты с меховой отделкой были давно большей частью проданы, оставшиеся как-то так налоснились от дров и коромысла, что сравнялись с ватниками и телогреями, ботинки и туфли изорвались, а подшитые валенки мать, как и Мишка, не снимала с ноября до апреля. Но рост – рост никуда не девался. Мать была выше не только всех баб, но и большинства мужиков. Соответственно и прозвище она получила мгновенно верста высланная. Под стать росту были у матери руки и ноги: обувь ее до сих пор была Мишке велика, а варежки и подавно. Вообще, мать была всем крупна: в бедрах широка, темно-русые волосы – толстеннейшей косой, зубы как у лошади, и один в один – с голубым блеском. И если б не рост несуразный, не слишком большие, по здешним понятиям, водянисто-голубые глаза – пучеглазая, не слишком тонкие пальцы и запястья – гляди, переломятся, да, главное, не Мишка – вдовье приданое, то была б мать в деревне невеста не из последних, для вдовых, конечно. И еще – если б не городская, грамотная до невероятия. Этого добра никому не надо.
Все это Мишке, с хозяйских слов, не раз пересказывал Колька, да и при Мишке бабы не однажды говорили. Мишка вспомнил, что и отец, в хорошем настроении, называл мать "ваше высоченное превосходительство" и, почему-то, "графиня Коломенская". А вернувшись из последней своей командировки, на все ее расспросы, кем он там был и что делал, спел: "Он был там какой-то советник, она – генеральская дочь". Встал на одно колено, скорчил жалобную рожу и Мишке подмигнул. Мать засмеялась и сказала: "Сам уже генерал или как там, а все тесть покоя не дает". Отец поднес к виску палец еще плохо двигающейся правой руки, сделал "пах! па-пах!" – и повалился на ковер. Мишка заверещал и полез сверху...
Мать разбудила Мишку, обычным своим холодноватым, невыразительным голосом поинтересовалась, как Мишкино горло. Дня три назад горло действительно болело, но уже давно прошло. Хозяйка дала стакан горячего молока с маслом, и одну ночь Мишка спал, завязанный материным теплым платком – и все. Но идти сегодня в школу противоречило всем Мишкиным планам, поэтому пришлось сказать, что горло еще болит, хотя уже меньше. Мать спросила, почему же тогда лыжи стоят в сенях еще мокрые да и валенки у печи сохнут, но пока Мишка придумывал вранье, уже отвлеклась, невразумительный Мишкин ответ выслушала невнимательно. Всегда она так спросит что-нибудь, а ответ уже не слушает, по сторонам смотрит. Отец это называл "салонные манеры", злился. Мишке же это чаще всего бывало на руку – как и сейчас.
Мать быстро поела кашу, которая с вечера стояла в печи, быстро сняла валенки и кофту, велела Мишке подвинуться, легла лицом в подушку и сразу заснула. Руками она сверху накрыла голову, будто плакала, но Мишка слышал, что она спит. Руки были красные, на концах пальцев белые пузыри – от кипятка. Навозилась за дежурство, намыла мисок.
Мишка повернулся на бок, отгородился от холодной стены одеялом, стараясь не стащить его с матери, сунул руку под подушку, нащупал конверт, вытащил его и стал изучать.
На конверте был московский адрес. Название улицы Мишке было знакомо, короткая улица эта была в самом центре, и Мишка там бывал – вместе с отцом у одного его знакомого. Мишка порадовался, будто известная эта улица сразу все разъяснила... Но одновременно Мишка и удивился – фамилия адресата показалась ему тоже известной! Он стал вспоминать, откуда мог знать эту нерусскую фамилию, но не вспомнил, хотя пытался довольно долго. Единственный вывод, к которому пришел – слышал эту фамилию или от отца, или от отцовских друзей. В любом случае оставалось несомненным, что это фамилия того самого комдива, что был на даче в гостях.
Вскрыт конверт был неаккуратно – почти весь изорван. В конверте лежал небольшой лист бумаги, исписанный с одной стороны. Мишка прочел еж, перечитал, спрятал в конверт, конверт под подушку, подремал немного... Вдруг проснулся толчком, снова вытащил письмо, перечитал еще раз: "Женечка! Я решил написать, так как уверен, что почту по утрам достаешь ты, когда Валентин уже уезжает на службу. Надеюсь, что письмо не попадет ему в руки, хотя... Какая теперь разница? Вот что я хочу тебе сказать..."
Тут Мишка прервал чтение – грустно стало ему и даже страшно. Мишка поджал под одеялом нот и придвинулся к матери. Мать спала крепко, даже не пошевелилась. Второй раз за сутки захотелось Мишке заплакать, а ведь до этого уже почти год не плакал. Но Майк Кристи продолжил изучение письма.
"...хочу тебе сказать: я не сетую, что у нас все так получилось. То, что ты выбрала Валентина, оправдано не только любовью – не подумай дурного, я в вашу любовь вполне верю – но и всей лопатой жизни. Слишком долго я был в Детройте... Пишу не для того, чтобы сказать, что я на вас не обижен, я это уже говорил, да и доказал, по-моему. Теперь же хочу подвести некоторые итоги. Почему-то мне кажется, что мне следует это сделать, не откладывая. И сердце в последнее время дает себя знать не по возрасту, ты же знаешь, как меня откачивали в августе, и вообще... Короче, пишу, чтобы предупредить: у меня есть сведения, что у Валентина в ближайшее время будут большие неприятности. Он окружил себя чуждыми людьми, неразборчив в дружбе, одни его белые знакомые чем стоят. Да и в целом – среди военных оказалось много замаскировавшихся врагов. Боюсь, что вас ждут несчастья. Сегодня я постараюсь разыскать его, встретиться, кое-что объяснить. Возможно, что он заночует у меня на даче, так что не волнуйся. К утру все будет ясно. Прощай. Я люблю тебя, как и всегда любил. И по-прежнему уверен, что со мной ты была бы счастливей".
Больше в письме не было ничего – даже подписи. Мишка закрыл глаза и стал заканчивать – переводить в точные слова те мысли, которые пришли после трех чтений письма. Он даже не столько думал, сколько вспоминал одно место из "Графа Монте-Кристо" – собственно, теперь он уже был уверен, что вся тайна этого дела в двух книгах – в "Графе Монте-Кристо" и в той, что он нашел в снегу. Ее содержание теперь он уже тоже представлял себе более или менее ясно, но все же это была только догадка, а Мишке необходима была уверенность и, следовательно, помощь матери... Мишка думал, лежал с закрытыми глазами и постепенно заснул.
А когда проснулся, то увидел, что и мать уже не спит, а искоса, от подушки, смотрит на него.
– Ну, рассказывай о лыжах, – сказала мать. Мишка вытащил из-под подушки и молча протянул ей книгу. Мать перевернулась, села, привычно подпихнув под спину лежавшую на табуретке рядом с кроватью кофту, взглянула на обложку, быстро перелистала книгу и только после этого спросила:
– Где взял?
– Нашел, – Мишка ответил, глядя на мать прямо и серьезно, и она не стала сомневаться, что он действительно нашел английский детектив на улице подмосковной деревни. Несмотря на свою невнимательность, она прекрасно разбиралась, когда Мишка врет, а когда нет. Так же коротко она спросила:
– Где?
– Возле дачи, в снегу.
Мать дернулась, книга задрожала в ее руках, и Мишка испугался, но сообразил, что надо сказать:
– Никто не видел, ни один человек. Кроме Кольки. Он не скажет, не бойся. Я все понимаю, я же все понимаю, мам... А откуда ты уже знаешь про дачу?
– Федор Степаныч сказал, – тут Мишка опять испугался, но мать уже почти успокоилась или взяла себя в руки, а Мишка понял, что мильтон слово сдержал – не произнесенное вслух свое обещание – и не сказал об их встрече даже матери. – Я встретила его на дороге, он сказал, что... дача освободилась, так он сказал... Ну, и что ты от меня хочешь?
– Я хочу, чтобы ты мне прочитала ее. Вслух.
– Немедленно? – мать пощекотала своей ногой Мишкину голую ступню под одеялом, Мишка визгнул, дернулся, одеяло поехало на пол. Мать встала, оделась, принялась готовить щи на обед. Она чистила картошку, ходила в сени за капустой из бочки и салом, Мишка принес воду – а книжка лежала на столе, и ее яркая обложка странно выглядела в утреннем свете, идущем через сильно замерзшее окно ровным потоком. Наконец мать сунула чугунок в растопленную Мишкой печь, снова скинула валенки и полезла под одеяло, захватив книгу. Мишка немедленно влез следом. Под одеялом было люто холодно сначала, но вдвоем они быстро нагрели это малое ледяное пространство.
Читала мать ровно, без выражения и почти без пауз – только иногда произносила слова сначала тихонько по-английски, а потом по-русски – в голос.
Когда жестяная кукушка высунулась из ходиков и, истерически закидываясь, проскрипела пять раз, мать начала читать последнюю страницу:
"...Замысел сэра Джоффри был прост, – сказал сержант. Все, кто находился в гостиной, молчали. Лишь спицы, которые уронила старая мисс Боунти, коротко звякнули, нарушив на мгновение тишину. Сержант продолжал: – Дело в том, что сэр Джоффри был совсем не тем человеком, которого вы все знали, господа. Безумная любовь к леди Эстер и под стать ей безумная ревность к мужу этой прелестной дамы – вот две страсти, снедавшие его необузданную и мрачную душу, – стиль, которым изъяснялся сержант, говорил о его увлечении викторианскими романами. – И он решил отомстить обоим, и вам, леди Эстер, которая в свое время... префэйрд... предпочла уважаемого мистера Браунуолла, и вам, мистер Браунуолл, который, по своему благородству, склонен считать благородными всех. Он написал слишком откровенное письмо леди, будучи уверенным, что мистер Браунуолл его перехватит. И он оказался прав. Леди Эстер стала свидетельницей небывалой вспышки ревности со стороны своего мужа, не так ли, мистер Браунуолл? Вы были несдержанны... В таком состоянии, обидев и обеспокоив леди Эстер, вы и уехали к пригласившему вас сэру Джоффри. А тут еще начался снегопад, прервавший телефонную связь и, таким образом, отрезавший дом сэра Джоффри от всего мира. И ваши худшие предчувствия оправдались, не правда ли, леди Эстер?
Леди Эстер Браунуолл едва заметно кивнула. Сержант обратился к ее мужу:
– Что вы пили с сэром Джоффри, мистер Браунуолл?
– Бренди, немного бренди и шампанское, – едва слышно ответил молодой человек. Он ломал пальцы, не обращая внимания на врезавшиеся в запястья наручники.
– Не следует пить шампанское с человеком, который пишет такие письма вашей жене, сэр, в доме из которого отпущены слуги, – назидательно сказал сержант. – Более того, сэр. Я бы не стал вообще принимать приглашения для беседы о каких-то финансовых делах, даже очень важных, от человека, который находился с вами и леди Эстер в таких сложных отношениях, – леди Эстер спрятала лицо в ладонях, и ее плечи затряслись от рыданий. Сержант встал, вынул из кармана ключи и, снимая с еще более побледневшего Браунуолла наручники, закончил: – Этот вечер с шампанским в пустом доме дал возможность сэру Джоффри одним выстрелом в свой висок из револьвера задремавшего мистера Браунуолла свести счеты со всеми сразу. И со своей несчастной жизнью, и со счастливым соперником, и с возлюбленной... префэйрд... а, да, предпочевшей... предпочтившей... ну, которая предпочла другого.
Теперь тишину в гостиной не могло нарушить ничто. Сержант подошел к окну и, не оборачиваясь к присутствующим, заметил:
– А снег уже не идет, господа".
Мать закрыла книгу. Мишка немедленно протянул ей конверт. Мать вынула письмо, прочитала, взглянула на адрес. Помолчав, спросила:
– И что ты теперь думаешь делать, частный детектив мистер Глупс?
– Майк Кристи, с вашего позволения, миссис, – ответил Мишка.
Мать невесело улыбнулась:
– "Миссис" не говорят без имени... И теперь не до игры, Миша.
– Я понимаю, – сказал Мишка, – я не играюсь.
Он вылез из постели, взял тетрадь, на обложке которой было написано: "По физике ученика шестом класса Кристаповича Михаила", вырвал из нее двойной лист, достал из пенала ручку и отцову медную чернильницу с завинчивающейся крышкой. Через полчаса он показал матери, которая все так же сидела на постели, спрятав ноги под одеяло, короткое письмо.
"Уважаемая Женя! Простите, что не знаю вашего отчества. Я хочу вам сообщить, что ваш муж Валентин не виновен в убийстве своего друга, имени которого я не знаю, он ходил с палкой. Это человек самоубился, пригласив вашего мужа Валентина к себе на дачу, чтобы подозрение пало на Валентина и чтобы отомстить вам обоим. Он был плохой человек и довольно хитрый. К сожалению, его планы сбылись с ошеломляющей и не предусмотренной даже им быстротой. Ваш муж не убивал его, вы жена жертвы, а не преступника".
Мать прочитала письмо, взяла ручку и исправила "самоубился" на "покончил с собой", а "вы" всюду написала с большой буквы. Потом она зачеркнула "Он был плохой человек...", заметив: "Он умер, Мишка, не надо так". Снова усмехнулась:
– Про ошеломляющую непредусмотренную быстроту и жертву где вычитал?
– Кажется, в "Союзе рыжих", – сказал Мишка.
Мать погладила его по голове и, улыбаясь не так, как обычно, сказала:
– Что ж, отправляй свое письмо, неведомый добрый гений. Только получит ли его адресат... А как же ты догадался?
Мишка улыбнулся сдержанной, но уверенной улыбкой Майка Кристи:
– Если зимой открывают окно, то вполне вероятно, чтобы выбросить что-нибудь. Если выбрасывают книгу, значит, она может иметь отношение ко всему случившемуся, особенно если книга – о преступлении. Если убитый спал на втором этаже, а предполагаемый убийца на первом, и между ними была скрипучая лестница – значит, это не убийство, а самоубийство. Книга могла дать ключ, и дала его. Но еще раньше, чем ты прочла мне ее, у меня вызвало подозрение письмо хозяина дачи жене комдива, которое я нашел в прихожей те его не заметили в углу...
Тут мать наконец сообразила:
– Так ты посмел еще и залезть в дачу!.. Боже мой!..
Отпираться было невозможно.
– Я не оставил следов, – сказал Мишка, умолчав про сыр. – А ты уверена, что она... ну, эта Женя... уже не получит письмо?
Мать отвернулась к стене, Мишке показалось – плачет. Но в голосе слез слышно не было:
– Не знаю... Может, и получит... Может, ее не возьмут сразу.
– Если она успеет узнать, что Валентин не виноват, это будет важно для нее, – сказал Мишка.
Мать кивнула.
– Ты прав. Ты стал уже почти взрослым...
По дороге к почтовому ящику, висевшему на стене магазина, Мишка размышлял о том, что сказала мать, и не мог понять, почему мать назвала ем взрослым за эту игру в Майка Кристи. Теперь уже и ему самому вся затея казалась довольно глупой и опасной.
Потом они ели сильно перестоявшиеся щи, потом мать мыла тарелки, а Мишка в сотый раз перечитывал опись вещей, подброшенных капитаном Немо колонистам.
Когда утром, по дороге в школу Мишка проходил мимо дачи, он видел по-прежнему полуоткрытое окно на втором этаже. В окно летел снег.
Мимо посольства, на котором по поводу какого-то праздника был вывешен огромный красный флаг с кривым крестом в черном круге, почтальон всегда проходил быстро – и милиционер косился на сумку, и самому почему-то бывало не по себе. Иногда дорогу ему преграждала выезжающая огромная машина, милиционер делал левой рукой предупреждающий жест перед почтальоном погоди, мол – правую же ловко вскидывал к шлему, отдавая честь сидящему глубоко на заднем сиденье человеку в серой шляпе, со стеклышком, мерцающим под правой бровью... Сегодня же милиционеров было двое, машина выехала сначала одна, потом другая, и во второй почтальон разглядел какого-то странного: с кривоватой челюстью, с глубоко запавшими глазами. Второй милиционер, незнакомый, подтолкнул зазевавшегося письмоносца, чтобы тот не задерживался, а тем более не присматривался... Настроение у служащего вовсе испортилось, а тут еще и в первом же доме, в который он сунулся со своей сумкой, ждала неприятная, всякий раз пугающая новость. Только он примерился сунуть конверт, надписанный прямым и крупным детским почерком, в ящик на двери правой квартиры второго этажа, как заметил проклятую бумажку с печатью, веревочки, будь они трижды неладны, от косяка под бумажку, и даже показалось ему, что запах какой-то особый пошел от квартиры – какой-то такой душок, как от всех этих, опечатанных, к которым время от времени, да чуть ли не каждый день, приводила его чертова служба... Почтальон воровато оглянулся, мелко изорвал конверт, а обрывки сунул в карман – потом в канализацию спустить. Может, какому-нибудь мальчишке или девочке недоставка на пользу будет...
А Вовка-вошка молчал, как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти мбыл о даче и черных легковухах.
В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Гдето на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро...
Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела – совсем недавно, в начале семидесятых.
2. ЛИНДА С ХЛОПКАМИ
За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же – будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочем всем, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели – кто теша душу, с угощениями, кто, наоборот, выпить задарма... Михаил встал, отогнал возникшее – школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепком на впечатления хозяйкиного сына – и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки "побед", высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро "адмирала", вернулся расплатиться – и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то, не так чтобы очень плохо, да очень горько...
Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую "красную головку" – Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.
– Встретились, – крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук "казбечины". – Встретились, мать его в кожух...
Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы – свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху-продавщицу в старой синей милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись, и снова разговаривали – часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:
– А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?
– Точно! – изумился Колька. – Ну, у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе, под следствием и помер... Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган – помереть...
Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжко захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык – ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать – так спал все время на войне, может благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался – если больше четырех часов подряд удавалось рвануть – вполне выспавшимся.
Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого... Чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же фанерной будке, и все.
Имущества у нем имелось: автомобиль "опель-адмирал", вывезенный по большой удаче из логова зверя, попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три таких новеньких машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время "Аэрокобру", а освоившего в результате "голубой дунай" у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший "айвор-кадет", бульдожка, милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни, в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.
Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни – тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же – певицы в "Колизее". Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого... Условие она поставила прямое на вторую ночь: "Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять?.. Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну – тебе же хуже будет..." Ну, а с другой стороны – не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации... Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии – бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе – вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной же беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно – будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил... А ведь и сам мог быть, как какой-нибудь из этих, в наваленных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на "тракторах" – кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая уродская жизнь...