355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алехо Карпентьер » Превратности метода » Текст книги (страница 22)
Превратности метода
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:28

Текст книги "Превратности метода"


Автор книги: Алехо Карпентьер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Атеист, потому что его душевные запросы не искали ответа на религиозной почве; неверующий, потому что быть неверующим присуще его поколению, подготовленному к этому научными поисками предшествовавшего поколения; противник политических козней и призывов к соглашательству, что в его мире чересчур часто церковь использовала, действуя в лагере ее противников, поддерживая во имя веры фальшивый порядок, пожиравший самого себя. Созерцатель витражей Солнца воспринимал, однако, динамику евангелий, признавая, что их содержание в свое время действительно вызвало нашумевшую девальвацию тотемов и неумолимых духов, темных образов, зодиакальных угроз, посохов авгуров, подчинения мартовским идам и безапелляционным предначертаниям. Если новое прикосновение к познанию самого себя – драма существования внутри, а не вне себя – привело человека к стремлению проанализировать ценности, отстранявшие его от изначальных страхов, он продолжал быть заблудившимся гигантом, тиранизируемым теми, кто, не выполняя свои былые, прежние обещания, стал создавать новые тотемы, новых колдунов, храмы без алтарей, культы без священнодействия, – и что нужно было ниспровергнуть. Должно быть, уже приближались те дни, когда прозвучат апокалипсические трубы, на этот раз в руках не ангелов Страшного суда, а в руках предстающих перед судией. Настанет время составлять протоколы будущего и устанавливать Трибунал повинностей…

Юноша посмотрел на часы. Четыре. Поезд. Снова погрузился в созерцание окружавшего его мира прекрасного, хотя уже близился час идти, вернуться к своим делам. «Чувствуешь себя лучше там, где все совершенно», – подумал он, выходя из Нотр-Дам через центральный портик – портик Воскрешения мертвых. Еще было у него свободное время – можно попробовать эльзасское вино, весьма недурственное, которое подавали в кафе, где под присмотром официанта он оставил свой чемодан. Он пересек улицу и вошел в бистро, не заметив, что трое – одна женщина и двое мужчин, – сидевшие в глубине, взглянули на него с крайним удивлением. Заплатив за бокал, Студент вернулся на улицу и остановил такси: «A la garra del Norte please…» [401]401
  Фразу «На Северный вокзал, пожалуйста» студент произносит, спутав испанские, французские и английские слова. Отсюда возникла игра слов – вместо «A la gare du Nord» – «На Северный вокзал…» (в Париже) им сказано: «К когтям Севера» (латиноамериканцы так называют США, делая намек на когтистого орла, изображенного на американском гербе).


[Закрыть]

Встреча была назначена в вокзальном буфете, где уже собрались многие делегаты Первой всемирной конференции борьбы против колониальной политики империализма [402]402
  Имеется в виду Конгресс борьбы против колониального угнетения и империализма (иначе: Конгресс угнетенных народов), происходивший в Брюсселе с 10 по 15 февраля 1927 года. Хулио Антонио Мелья вместе с Леонардо Фернандесом Санчесом, другим кубинским представителем, привез на конгресс доклад «Куба – фактория янки»; подготовленный Рубеном Мартинесом Вильеной.


[Закрыть]
, – завтра, 10 февраля, заседания должны были открыться в Брюсселе под председательством Анри Барбюса. Тут уже находился кубинец Хулио Антонио Мелья, с которым он познакомился за несколько часов до встречи; тот беседовал с Джавахарлалом Неру, делегатом от Индийского национального конгресса. «Поезд уже подали», – произнес кто-то, показывая на восьмой путь. Трое подхватили свои тощие чемоданчики и поднялись в купе второго класса. Индиец, устроившись около окна, занялся изучением каких-то бумаг, тогда как Мелья завел разговор о политическом положении в нашей стране.

«Мы свергли диктатора, – сказал Студент. – Однако битва продолжается, наши нынешние враги те же, что были прежде. Занавес опустился после первого акта, чрезвычайно затянувшегося. Скоро начнется второй акт, своими декорациями и освещением весьма схожий с первым». – «А мы теперь подошли к тому, что для вас уже позади», – сказал Мелья. И стал рассказывать о новом, очередном кубинском диктаторе, по которому – мы это знали – Мелья наносил удары в битве [403]403
  Речь идет о Голодной забастовке, объявленной Мельей в тюрьме после того, как 27 ноября 1925 года он был арестован диктатурой Мачадо. Забастовку в знак протеста против произвола Мелья продолжал чуть ли не до полного физического истощения, несмотря на угрозу смерти. Под нажимом широко развернувшейся кампании за его освобождение 23 декабря он был выпущен из тюрьмы.


[Закрыть]
, начавшейся еще в тюрьме, где он объявил и выдержал упорную, длительную и мужественную голодную забастовку, заставив своего противника выпустить его на свободу. После Мелья эмигрировал в, Мексику, откуда и продолжал борьбу против тирана… Оказалось, что Херардо Мачадо смахивал на того, кто был нашим «главой нации» – и внешним обликом, и политическими взглядами, хотя и отличался тем, что, будучи достаточно далеким от культуры, не воздвигал храмов Минерве, подобно своему едва ли не современнику Эстраде Кабрере. И не был офранцужен, как многие другие диктаторы и «просвещенные тираны» континента. Для него Высшая Мудрость находилась всецело на Севере.

«Я империалист, – заявлял он, благоговейно взирая на Вашингтон. – Я не интеллектуал, однако патриот». Между прочим, однажды он проявил невольное чувство юмора, огласив через свои газеты, что он «изучает трагедии Эсхила» (да, да!). «Ну что ж, прекрасный кандидат, может быть принят в клан Атридов» [404]404
  Об истории мифологического царя Микен Атрея и его сыновей Агамемнона и Менелая см. трагедию Эсхила «Орестея».


[Закрыть]
, – сказал Студент. «Да, как видно, он уже член этой семейки», – сказал Мелья. «Вскоре также прикажет начать розыск красных книг», – сказал Студент. «Он уже это сделал», – заметил кубинец. «Здесь падает один, так поднимается другой», – сказал Студент. «Уже столетие напролет повторяется один и тот же спектакль». – «Пока публика не устанет смотреть одно и то же». – «Надо подождать…» Раскрыв кожаные портфели – и у того и у другого мексиканские, с ацтекским календарем, вытисненным на коже, – они обменялись текстами своих докладов и проектов, чтобы успеть по пути их прочесть. Сидя в углу вагона, Неру с какими-то бумагами, разложенными на коленях, казалось, был погружен в свой внутренний мир, скрытый за широко открытыми глазами. Воцарилось долгое молчание. Поезд приближался к границе ночи – сдвоенной ночи, – здесь был шахтерский Север Франции. «Cool, cool» [405]405
  Холод, холод (англ.).


[Закрыть]
, – произнес Неру, однако остальные не смогли уяснить, речь шла о холоде или об угле – легко смешать coal и cool [406]406
  Уголь и холод (англ.).


[Закрыть]
, тем более холодно было в этом вагоне второго класса – и холод казался, пожалуй, чрезмерным для них, людей из теплых стран. Индиец снова заснул – без сна, пока поезд не прибыл в Брюссель.

XXI

…приравняв себя к каким-то безумцам… они упорно считают себя королями, хотя очень бедны, или одетыми в золото и пурпур, хотя совершенно наги…

Декарт

«Высланный…» – «Изгнанный…» – «Выселенный…» – «Или бежавший…» – «Спасшийся…» – «Скрывающийся…» – «То, что я знаю, так это то, что он был в церкви, – заметила Мажордомша. – А ведь коммунисты не посещают церковь даже на Страстной неделе». И опять стали строить предположения: «Высланный…» – «Изгнанный…» – «Выселенный…» – «Быть может, раскаявшийся…» – «Обратившийся в другую веру…» – «Мистический кризис…» – «Порвал со своими людьми…» И в течение многих-многих дней ни о чем ином не толковали на Рю де Тильзит в ожидании тамошних газет – февральских в апреле, которые должны прибыть на медленно плывущих сухогрузах, в туго свернутых роликах по семь номеров, с Вулканом-Покровителем на почтовых марках. Здешние газеты, естественно, ничего не сообщали о Студенте – человеке, который для них не представлял никакого интереса. В конце концов благодаря газете «Эль фаро» из Нуэва Кордобы, полученной в мае, узнали о Всемирной конференции в Брюсселе, на которой были представлены «Национальная крестьянская лига Мексики» и «Антиимпериалистическая лига Америк», уже открывшая свой филиал в нашей стране. «Вот всё и стало ясно», – сказал Чоло Мендоса. «Чепуха, – проворчал Экс. – Империализм теперь сильнее, чем когда-либо. Потому человеком нынешнего часа в Европе является – Бенито Муссолини…»

Вновь зацвели каштаны, и на мансарде возобновились беседы на привычные темы. Под черепичной крышей чаще и больше всего рассуждали о «тех временах». Самые ничтожные факты – в перспективе и на расстоянии – при рассмотрении ныне – приобретали особое значение, особую привлекательность, необычайное своеобразие или беспрецедентную важность. «Ты помнишь? А ты помнишь?» – так звучала сакраментальная формула, уже повседневная, чтобы в мыслях воскресить кого-то из умерших либо что-то умершее, а это, в свою очередь, могло порой прояснить тайные пружины всплывшего в воспоминаниях давно происшедшего события, вырванного из далеких контекстов и привлеченного на здешние широты. Порой освежалась весьма перегруженная память Патриарха, и он раскрывал кое-какую подноготную, утаенную до этой минуты, некоторых поразительных историй либо незначительных казусов, и вскрытое само по себе служило ключом к пониманию того, что ранее могло вызвать лишь замешательство или недоумение, – ключом к тайне. Подобно факиру либо иллюзионисту, постаревшему, и оставившему эстраду, и ради развлечения приподнимающему завесу над секретами своих чудес и плутовских проделок, Экс вспоминал о выпуске банкнот без какого-либо обеспечения государством в попытке поправить положение национальных финансов; вспоминал об игорных домах, открытых правительством, где в ходу находились меченые карты (одна североамериканская фирма печатает их со столь хитрой маркировкой на оборотной стороне, что только эксперты могут разобраться в этом), и ставки должны были делаться в долларах, в фунтах стерлингов, иначе – с целью извлечь деньги, хранящиеся в кубышках, – надо было ставить старинными золотыми монетами либо мексиканскими серебряными песо. Вспомнил он также историю с Бриллиантом Капитолия, тем восьмигранным бриллиантом несравненной воды, купленным по официальному заданию: торжественно вправленный в пол у подножия статуи Республики, он должен был служить Пунктом Ноль всех дорог страны; и как-то ночью этот драгоценный камень был похищен, да столь опытной рукой, что, по утверждениям газет, кражу такого класса можно было приписать лишь какой-нибудь международной gang [407]407
  Банда, шайка (англ.).


[Закрыть]
если не анархистам или коммунистам, весьма ловким в разных делах. А Эльмира, слушая рассказ, посмеивалась: «Тогда-то меня послал он (пальцем указала на Патриарха), – ну а я послала мою куму, Хулиану, отвлечь охранника, и я (показала на себя), зубилом, продают их в скобяной лавке Монсеррата, и молотком, который спрятала меж грудями, выковыряла брильянт, да во рту унесла во Дворец. Честное слово! Даже дыхнуть не могла! А уж потом была заваруха. Эх… как мы посмеялись! Как мы посмеялись!..» Ее смех отозвался эхом в улыбке Главы Нации, который тут же кивнул головой в сторону шкафа: «Тут, в ящике, он у меня. Счастье приносит. Кроме того, это – возмещение, как говорят анархисты. Я ведь тоже имею право на известные возмещения…» – «Ах, еще бы, мой Президент!» – «Мой Экс, сынок, мой Экс…»

Проходили месяцы: каштаны сменяла клубника, а клубнику сменяли каштаны, одетые листвой деревья вытеснялись деревьями с голыми сучьями, зелень изгонялась ржавчиной. И Патриарх, все менее и менее интересовавшийся внешним миром, ограничивал, сокращал, сжимал свой кругозор. В тот год рождество отпраздновали на мансарде с песнями-вильянсикос, под аккомпанемент бубна и фурруко, записанных фирмой «Виктор» на патефонную пластинку. Рождество с жареным поросенком, салатом из латука и редьки, с красным вином, с альяками и турроном из Испании – так, как делается там. И, посматривая на накрытый стол, на яства, Глава Нации заговорил о Наполеоне, перед которым год от года возрастало его благоговение, – однако в ту ночь он не напоминал ни об Йене, ни об Аустерлице, ни о Ваграме, где император одерживал победы; в какой-то книжке он с удовольствием вычитал, что Бонапарт и Жозефина – оба чужестранцы-метеки во Франции, корсиканец и мартиниканка, – обедали в замке Мальмезон на наш манер, в соответствии с протокольными нормами Эльмириты: все блюда на виду, выставлены сразу, пусть в беспорядке, охлажденные и горячие, и каждый вилкой и ложкой сможет достать то, что пожелает, не меняя тарелки как это, скажем, принято в домах нуворишек, подделывающихся под принцесс, – подделываться им, конечно, удается разве что в сексуальном плане, это уже я понимаю! – и там всякий раз нужно выжидать, когда-то тебе подадут, и будет суетиться прислуга, и все эти бесполезные церемонии только отбивают у тебя аппетит, портят тебе желудок. А здесь ты можешь протянуть руку к бутылке и налить себе бокал, и никто не будет тебе на ухо жужжать, какого года это вино, будто год имеет первостепенное значение – в вине прежде всего ты ищешь радость, а годы не важны… Как только подступало ощущение радости, Глава Нации, поглядывав на Триумфальную арку, выспренне декламировал знаменитую тираду Фламбо из «Орленка»: «Nous qui marchions fourbus. Blesses. Crottes. Maladies…» [408]408
  Шли мы, разбитые, раненые, больные и в грязи. (фр.).


[Закрыть]
, – особенно подчеркивая заключительный стих – весьма, конечно, тошнотворный, в котором предлагается глоток крови дохлого коня. Однако Чоло Мендоса стал замечать, что по мере истечения времени в декламации Экс учащались пробелы: некоторые александрины умещались в восьми слогах [409]409
  Александрийский стих, называемый во Франции александриной, имеет двенадцать слогов.


[Закрыть]
; Испания и Австрия исчезали с поэтической карты; забывались сабли, кисеты с табаком, огнивом, трутом, а также киверы, армейские песни, жареные вороны, знамена и сигнальные рожки, что было брошено на обочинах пути служакой наполеоновской гвардии – grognard’ом, предавшимся воспоминаниям, и весь рифмованный мусор сводился декламатором к фармацевтическому двустишью: «Nous qui pour notre toux n’avant pas de jujube. Prenions des baines de pied d’un jour dans le Danube…» [410]410
  Грудного снадобья от кашля не было у нас, так ноги вымоем в Дунае, уж близок день и час. (фр.).


[Закрыть]
. Последнее, по мнению Чоло Мендосы, Глава Нации запомнил лишь потому, что грудная ягода – «jujube» – родственна пастилкам лакричника, к которым был так привержен. Да, пожалуй, надо будет прибегать к каким-то мнемотехническим приемам, поскольку становилось все яснее и яснее, что умственные способности того, кто столько интриговал, вычислял, комбинировал на протяжении своей долгой-предолгой карьеры, начали расстраиваться. В дождливые дни, скажем, заявив – де ни за что на свете не выйдет из дома, он поспешно собирался, движимый абсурдной затеей отправиться в отдаленный книжный магазин, чтобы приобрести произведения Фюстеля де Кулянжа либо двадцать томов «Истории консульства и империи» Тьера, страницы которой даже не листал, и возвращался из своей ненужной экспедиции вымокший и простуженный. Всегдашнему любителю оперного искусства, ему нравилось облачаться во фрак и идти слушать какую-нибудь «Манон» в «Опера Комик», и там он немало удивлялся, что в акте, происходившем в храме Сен-Сюльпис, не обнаруживал Мефистофеля. Сюжет «Кармен» он путал с сюжетом «Севильского цирюльника», поскольку действие обеих опер происходит в Севилье; финал «Травиаты» он смешивал с финалом «Богемы», поскольку в конце концов и там и тут женщина умирала в объятиях своего любовника…

В беседах он допускал частые ошибки, уверяя, скажем, что Плутарх был латинским историком, а вирус испанки назывался Пелопоннесом. Вдруг он принимался диктовать статью о политическом положении в нашей стране и в разгар диктовки обрывал себя, отдав отчет в том, что статью негде будет напечатать. Зачастую он ораторствовал ради того, чтобы лишь поговорить; он назначал и снимал министров, награждал кого-то в своем воображении, набрасывал планы общественных работ, а затем, вернувшись к реальности, перед бутылкой «божоле нуво» от мосье Мюзара, сам над собой смеялся.

У него появилась поразительная тяга к посещению музеев. Он ходил в Музей истории Парижа – Карнавалэ, – чтобы посмотреть там игрушечные гильотины. В Лувре перед большим полотном «Коронации» Давида [411]411
  Речь идет о картине «Коронация Наполеона» знаменитого французского художника Луи Давида (1748–1825).


[Закрыть]
он проводил сногсшибательные параллели между мадам Летисией [412]412
  Мадам Летисия – мать Наполеона, Мария-Летиция Ремолино де Буонапарте (1750–1836).


[Закрыть]
и Aunt Jemima Полковника Хофмана. Он посещал музей Гревена в надежде увидеть – а вдруг обнаружишь, заранее ведь никогда, и ничего не известно! – самого себя, вылепленного из воска. Чоло Мендосу тревожили и другие несуразности Патриарха. Как-то, утром 5 мая, тот пробудился с навязчивой идеей – в полдень, к счастью, забытой из-за известий, полученных с родины, – послать огромный венок в Дом Инвалидов, возложить к саркофагу с останками Наполеона по случаю годовщины смерти императора на острове Святой Елены. И все-таки известная величественность, известная сила сквозили во внешнем облике, определяли поведение старого диктатора.

Внешность, манеры свергнутых деспотов – из тех, что в течение многих лет навязывали свою волю, диктовали законы в той или иной части света. Достаточно было ему завалиться в свой гамак, как этот гамак превращался для него в трон. Когда он раскачивался в сетке, спустив ноги, – то сюда, то туда, подергивая шнурок, для этого прилаженный, – он неизмеримо возрастал в масштабе, чувствовал себя державным в своей горизонтальности бессмертного, обойденного словарем Лярусса. И тогда он говорил о своих армиях, о своих генералах, о своих военных кампаниях, «…как та – помнишь?.. Но нет, тогда был не ты… Еще налетел ураган, еще в Пещере Мумий…» Однажды ранним утром, заговорив об этом, он решил во что бы то ни стало посетить музей Трокадеро. В сопровождении Чоло он направился в громоздкий и печальный дворец – смесь сарагосского и арабского стилей со стилем барона де Османн [413]413
  Барон де Османн – префект департамента Сены в 1853–1870 годах, известный своей деятельностью по благоустройству Парижа.


[Закрыть]
, с безвкусными аркадами и лжеминаретами; перед гигантской головой с острова Пасхи дремал дежурный в расстегнутой куртке. (Видимо, не слишком-то складно тем утром работал мозг Патриарха, поскольку он спросил имя скульптора, создавшего эту композицию…) И дошли они бродить по галереям, все более длинным, все более заполненным каноэ, лежащими на земле, тотемическими птицами, ощетинившимися в шипах идолами, мертвыми богами мертвых религий, запыленными эскимосами, тибетскими трубами, сваленными в углах бубнами-пришедшими в негодность бубнами, с распущенными шнурами, с изъеденной кожей, замолкшими навсегда после того, как задавали они тон празднествам, призывали дожди, сообщали о восстаниях… И таким образом переходя от швейной-иглы-из-кости-тюленя к ритуальным маскам из Новых Гебрид, от африканских колдовских амулетов к золотому нагрудному кресту, от погремушки шамана к каменному топору, добрался Глава Нации до того, что искал: здесь, посреди зала, прямоугольная витрина, в ней под стеклом на деревянной подставке сидела – на веки вечные – Мумия, «из тех, о которых я тебе столько говорил», обнаруженная в Пещере той бурной ночью… Обветшавший человеческий остов – обернутые в рухлядь торчащие кости, иссохшая кожа, продырявленная, источенная червями; и череп, обвитый вышитой ленточкой, с пустыми глазницами жуткой выразительности; зло зияла впадина исчезнувшего носа, а выдвинутые челюсти с желтыми зубами навсегда замерли в неслышном вопле; и всё это покоилось на убогих больших берцовых костях, скрещенных; свешивались тысячелетние альпаргаты, еще будто новые – не выгорел цвет красных, черных и желтых нитей их плетения. Здесь, в двух шагах от Марсельезы Рюда, продолжала сиднем сидеть эта образина, точно громадный зародыш, бесплотный, прошедший все этапы взросления, зрелости, дряхлости и смерти, вещь не вещь – анатомические останки, представленные костьми под отвратительными пепельно-черными лохмами, оборванными прядями по обеим сторонам высохших донельзя щек. И этот обнаруженный в подземелье монарх, судья, священнослужитель либо военачальник снова раздраженно вглядывался из глубин своих бессчетных веков на тех, кто осмелился нарушить его покой… И похоже, что уставился на меня, только на меня, точно продолжает диалог, когда я сказал: «Не жалуйся, сукин сын, на то, что вытащил тебя из твоей мерзопакостной грязи, чтобы вывести в люди… Чтобы вывести тебя…»

Головокружение, слабость, падение. Голоса. Подбегают люди… И я уже снова в своем гамаке, куда меня уложили Чоло и Мажордомша. Однако ноги мне не послушны. Они там, где и должны быть, они мои – и все же чужие, остаются неподвижными, отказываются двигаться. А вот и врач, доктор Фурнье, – очень постарел он. Его орден Почетного легиона. Вспоминаю орден. Я поднимаю указательные пальцы к ушам, чтобы врач знал: слышу и понимаю. «Пройдет», – говорит он, вытаскивая из саквояжа шприц. А лица Офелии и Эльмириты всё кружат и кружат вокруг гамака, высовываются, появляются вместе, обе что-то говорят, а я засыпаю и вновь просыпаюсь. И опять – а может, он оставался здесь? – доктор Фурнье со своим шприцем. Я просыпаюсь. Я чувствую себя очень хорошо. Думаю о «Буа-Шарбон» мосье Мюзара. Но мне говорят, что нет. Что пока еще нет. Что очень скоро. Однако, должно быть, не так всё хорошо, хотя чувствую себя достаточно хорошо, вот так, когда меня покачивают в гамаке, – должно быть, нехорошо, потому что Офелия и Эльмирита заполнили мою комнату образами Богоматери. Выстроившиеся вдоль стен, они окружают меня, охраняют мой сон, все тут как тут, едва открою глаза: Пресвятая Дева Гуадалупская, Пресвятая Дева дель Кобре, Пресвятая Дева де Чикинкира, Пресвятая Дева де Регла, Пресвятая Дева де лос Коромотос, Пресвятая Дева дель Валье, Пресвятая Дева де Альтаграсиа, парагвайская Пресвятая Дева де Каакупе, а на трех образах, в четырех различных видах-Святая Дева-Заступница моей страны; а далее – Святые Девы-Капитанши, Девы-Маршальши, Девы Белого лика, Девы Индейские, Девы Черные, все наши Девы, Неизреченные Предстательницы, Покровительницы при любом бедствии, при любом катаклизме, любой болезни, при бессилии либо злой эпидемий, – они здесь, со мной, в сиянии золота, серебра, блесток, под летящими голубками, в ясности Млечного Пути и Гармонии сфер.

«Бог со мною, и я с ним…» – пробормотал я, вспомнив крестьянскую молитву, затверженную в детстве… И вот выздоровление. Эльмирита приносит мне кое-какую нашу пищу – маисовые лепешки с мясом в соусе чиле, тамаль, «воздушное» печенье, взбитый желток, посыпанные размолотой корицей сливки – все, что мне еще по вкусу. Начинаю двигаться достаточно уверенно, хотя и нуждаюсь в трости. Врач сказал, что скоро, быть может, даже завтра, он разрешит мне короткую прогулку. Тогда я присяду на скамейку рядом с клумбой гладиолусов, на авеню дю Буа. Погляжу, как прыгают по газону собаки из богатых домов под надзором слуг из богатых домов. А затем в такси – боюсь, еще не хватит сил, – отправлюсь в «Буа-Шарбон». И внезапно возникает мысль, что уже давно, очень давно у меня не было женщины. Последний раз – когда это? – у меня была Эльмирита. А теперь чего я прошу от нее, так пусть приподнимет немного юбку – и делает она это с удивительной невинностью. Мне порой нравится полюбоваться ее упругими и привлекательными формами, округлыми и великодушными: в них есть какая-то доброта, разливающаяся сама по себе. Она не очень изменилась с дней моей всепобеждавшей молодости, и, полюбовавшись ее телом, я чувствую, как ко мне вновь возвращается энергия, чтобы тянуть далее сволочную жизнь.

Я не сражен, нет. Ежедневно хожу на прогулки. С каждым днем всё подальше от дома.

Как-то раз, не знаю почему, я вспомнил, что на кладбище Монпарнас похоронен мой друг Порфирио Диас. (А отсюда, в окно, я вижу дом, в котором жил его министр Лимантур.) Поедем – Чоло, Эльмира и я – туда, где покоится и Мопассан, тот, кто написал столь читаемые в наших странах рассказы, которым писатели усердно подражают. У лавки мраморных изделий Жоффэн покупаем цветы. Нас сопровождает привратник, одетый в такой же синий костюм, как дежурный в Трокадеро: «Cette tombe est tres demandee» [414]414
  Об этой могиле часто спрашивают. (фр.).


[Закрыть]
(именно так!).

Мы проходим мимо могилы Бодлера, похороненного – видимо, в приливе зловещего черного юмора – рядом с генералом Опиком [415]415
  Жак Опик (1789–1857) – французский генерал, участник интервенции в Испании в 1823 году, был вторым мужем матери Шарля Бодлера.


[Закрыть]
. И вот мы уже там, где дон Порфирио. Над его прахом возвышается нечто похожее на готическую часовенку – церквушка-лилипут, не то большая собачья конура, серая, стрельчатая, – на алтаре, воздвигнутом под посвящением Невыразимой Богоявленной в Тепейяке [416]416
  Тепейяк – предместье нынешней мексиканской столицы – города Мехико, где, по преданию, индейцу Хуану Диего «явилась» индейская богоматерь Гуадалупская, после провозглашенная «покровительницей» Мексики.


[Закрыть]
, лежит в мраморном ларце немного мексиканской земли. И над этим средневековым мавзолеем 1915 года – многовековое и мифическое присутствие Орла и Змеи Анауака [417]417
  Анауак – древнее название центральной части Мексики (На языке индейцев науа – «Страна у воды»).


[Закрыть]

Я Думаю о смерти. О Бодлере, таком тут близком, хотя не могу вспомнить те его стихи – очень подводит память, – в которых говорится о старых костях и глубокой могиле для тела более мертвого, чем мертвые, мертвеца из мертвецов. Мне было бы приятно, если бы похоронили меня здесь, когда придет мой последний час. Пытаюсь отпустить какую-нибудь мрачную остроту, подходящую для здешней обстановки, желая показать остальным, что не боюсь я Плешивой. Однако ничего не приходит на ум. В молчании возвращаемся, на Рю-де Тильзит…

И тем вечером опять отказали ноги. И еще левую руку схватила судорога. И этот внезапно выступивший холодный пот на затылке, на лбу. И этот вызывающий адскую боль металлический прут, временами пронизывающий грудь, – собственно, насквозь он не пронизывает, а где-то под кожей дает о себе знать. Доктор Фурнье хочет уложить меня в постель. Он говорит, что гамак не может заменить кровать, что гамак – это фольклор, нечто индейское, нечто из романов Фенимора Купера. Кинжально острое тщеславие здешних людей. Они хотели бы засунуть меня в альков Людовика XIII, чтобы я задохнулся под балдахином, либо в такую кровать, как в Мальмезоне, где я уже задавался вопросом, каким образом на такой узкой и короткой постели могли обниматься Наполеон и Жозефина.

Наконец-то оставляют меня в покое, покачивающимся в гамаке, который провисает под тяжестью моего тела, будто налитого свинцом тела. Я засыпаю. Когда просыпаюсь, Чоло мне говорит, что Офелия и Эльмирита ушли выполнить обет в собор Сакре-Кёр за мое быстрое – «и безусловное», добавляет он, выздоровление. Ранним утром они натянули на себя одеяния кающихся – «исполняющих обет», – как говорят там: лиловое платье, опоясанное оранжевым шнуром, сандалии, – они были без шляпы и без шали, несмотря на дождь. Распростертые на сиденьях фуникулера, они поднялись на Монмартрский холм, а перед тем, как войти в собор, со свечами в руках опустились на колени на ступеньках лестницы, ведущей к главному алтарю. Я снова засыпаю. (Выйдя из храма на Монмартре, Мажордомша поспешила возложить цветы к ногам статуи святого, находящейся направо; стоит этот святой в одиночестве, беззащитный и, должно быть, милосердный, потому как держат его отдельно: – отовсюду хорошо видно, прикованного к столбу, переживающего свое мученичество. Коленопреклоненная, на мокром асфальте, она начинает молиться, но Офелия рывком заставляет ее подняться, оторваться от благочестивых мыслей. Успела Офелия прочесть надпись у подножия святого: «Кавалеру де Ля Барру [418]418
  Кавалер де Ля Барр, Жан-Франсуа Ле Февр (1746–1766) был обвинен в том, что он якобы повредил деревянное распятие на мосту и не преклонился перед причастием, которое проносила церковная процессия. По решению суда жертве религиозного фанатизма отрезали язык, отрубили голову, а труп сожгли на костре. В его защиту тщетно выступал Вольтер.


[Закрыть]
, казненному в возрасте 19 лет от роду, 1 июля 1766 года, за то, что не приветствовал он церковную процессию». Эльмирита не поймет, как рядом с церковью люди поставили памятник еретику… Уставшая Офелия не стала вступать в разъяснения, которые мулатка, конечно, не взяла бы в толк, поскольку «свободомыслящий» для нее означает то же, что и кто-то из секты анархистов, ньяньиг [419]419
  Ньяньигас – тайные общества негров-бедняков, существовавшие на Кубе.


[Закрыть]
, сторонник свержения всяческой власти либо нечто вроде этого…)

Просыпаюсь. Надо мной наклоняется Офелия в платье исполняющей обет и Эльмирита, одетая точно так же, и машинальным жестом, очень по-своему, она приподнимает груди, совсем забыв о наглухо прикрывающем их одеянии. И возникает новая фигура – монахини из Сен-Венсан де Поль – она, однако, взаправдашняя сестра милосердия и вкалывает мне шприц в правую руку. Накрахмаленный чепец, накрахмаленный воротничок, накрахмаленный нагрудник; голубизна платья, голубизна отстиранного индиго, заставляющая меня вспомнить о синеве комбинезона – под американский «overoll», который носят уже все рабочие моей страны и который там прозывают также «свертком свечей». Свечей, горящих перед ликами Пресвятой девы в моей комнате; свечей, только что зажженных и уже – оплывающих воском; красных свечек, неугасимых лампадок, фитильки которых опущены в плошку с оливковым маслом. Свечей, которые скоро поставят мне. Это написано на лицах, пожелтевших от света стольких свечей, на лицах, склонившихся над моим гамаком, глядящих на меня с вымученной улыбкой, пахнущих аптечным запахом, пропитавшим всё. Сплю. Просыпаюсь. Временами, пробудившись, не могу понять, день это или ночь. Силюсь разобраться. Направо звучит тик-так. Надо узнать час. Шесть с четвертью. Быть может, нет. Возможно, семь с четвертью. Ближе. Восемь с четвертью. Этот будильник-чудо швейцарского часового производства, но его стрелки настолько тонки, что их едва видно. Девять с четвертью. Да, нет. Очки. Десять с четвертью. Вот это – да. Думаю, что – да, потому что – теперь я догадываюсь – солнце озарило ткань, прикрепленную Мажордомшей к слуховому окну мансарды, через которое падает свет; притенить его хотела Эльмирита. Думаю о смерти, как и всякий раз, когда просыпаюсь. Но смерть мне уже не страшна. Встречу ее стоя, хотя мне давно стало ясно, что смерть – не бой, не схватка – всё это литературщина; смерть – это сдача оружия, признанное поражение, горячее желание уснуть в надежде избавиться от всегда подстерегающей боли, всегда угрожающей, сопровождаемой шприцами, муками святого Себастьяна – исколотое и переколотое тело; резким запахом лекарств, песком в моче, зловещим появлением кислородных подушек, так же возвещающих конец, как и соборование. Единственное, чего я прошу, так это уснуть без физических мук, хотя дьявольски неприятна мне мысль о том, как банда сволочей там возрадуется, получив весть о моей смерти. Во всяком случае, лишь только пробьет час, и до того, как меня унесет паскудная, я должен произнести какую-то фразу, чтобы остаться запечатленным в Истории… Какую-то фразу… На розоватых страницах Малого Лярусса я нашел ее: «Acta est fabula» [420]420
  Пьеса сыграна (лат.).


[Закрыть]
.

«Что он говорит?» – переспросил Чоло Мендоса. «Сказал о какой-то фабуле или фабльо, стало быть – о басне», – ответила Офелия. «Эзопа, Лафонтена, Саманиэго [421]421
  Феликс-Мариа Саманиэго (1745–1806) – испанский поэт, автор многочисленных басен-фабльо.


[Закрыть]
?» – «Также упомянул о каком-то акте». – «А, понятно, – заметила Мажордомша. – Чтобы не погребли его без акта о кончине. Каталепсия…» (Это верно, у тамошних крестьян наибольшие опасения вызывает летаргия.) «…В моей деревне был такой, которого зарыли в землю как умершего, а он, оказалось, не умер и пробудился в гробу, крышку проломил, но из могилы мог высунуть лишь руку… А еще случай в Ла Веронике…»

Было воскресенье. Офелия закрыла глаза отцу, покрыла его простыней, ниспадавшей по обеим сторонам гамака до самого пола, словно скатерть с банкетного стола. И немедля выдвинула ящик, в котором хранился Бриллиант из Капитолия: «Теперь я буду хранить его, так надежнее. Когда порядок воцарится на нашей многострадальной родине и эту драгоценность не смогут захватить всякие босяки-крикуны и коммунисты, я сама торжественно вложу ее в законное место, у подножия статуи Республики». И в ожидании того события бриллиант упал в сумочку Инфанты, определив этим – среди пудрениц и губной помады – Пункт Ноль всех путей-дорог далекой страны. И сразу же Офелия заторопилась: «Пусть Чоло займется вопросом оформления акта. В этом я ничего не понимаю. И до завтрашнего дня не будем сообщать о кончине. Сегодня ведь Выезды на Четверках. А мне еще надо переодеться…»

Вскоре послышалось непривычное здесь цоканье подков, поскрипывание колес за решетчатой оградой дома. Эльмирита выглянула в окно: там стояла какая-то колымага с империалом, с оконцами, в упряжке – четверка лошадей, наверх забрались люди, – все это очень напоминало фургон, запряженный мулами, в дни ее детства ходивший – поездов тогда не было – по дороге из Нуэва Кордобы до Пальмара де Сикире. «Ну и отстал же тут народ», – подумала мулатка. И увидела выходившую Офелию, одетую в светлый костюм, – та тоже залезла на верх экипажа, прежде раскрыв белый зонтик Щелкнул бич, и рыжие кобылки тронули рысью под всеобщий смех и восклицания прохожих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю