355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Беляев » Капитан Усачев » Текст книги (страница 2)
Капитан Усачев
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:34

Текст книги "Капитан Усачев"


Автор книги: Альберт Беляев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Он смотрел на меня как инквизитор, словно стремился проткнуть взглядом насквозь.

Все притихли.

Я медленно поднялся.

«Я вчера вам говорил, когда умер мой отец».

«Но где?» – выкрикнул Рябошапко.

Я взглянул в его искаженное открытой ненавистью лицо и понял, что надеяться теперь не на что.

«Он умер в тюрьме, он умер в лагере для политических заключенных в 1939 году на Печоре! – раздельно, чуть ли не по слогам, прокричал Рябошапко. – Ваш отец был осужден как враг народа, вы скрыли этот факт при поступлении в училище, вы хотите обмануть всех нас и сейчас. Не выйдет, Усачев!»

«Мой отец не мог быть врагом народа, он не виновен», – сказал я, твердо глядя в глаза Рябошапко.

«Не виновен? – язвительно пропел помполит. – Врагом народа оказался, а он тут нам поет „невиновен“».

«Я еще раз повторяю: мой отец никогда не был врагом. Я этому не верил и не верю. Он всю жизнь был честным простым рабочим».

«Не веришь? Но его же органы разоблачили».

«Не верю! – выкрикнул я. – Это ошибка!»

«Органам не веришь?» – Рябошапко посмотрел на сидевшего рядом с ним представительного мужчину и повел рукой в мою сторону.

«Вот, товарищи, смотрите, кто хотел пролезть в комсомол. Он не верит органам – значит он не верит нашей советской власти!»

«Советской власти я всегда верил и верю. Она мне отца и мать заменила, без нее я давно бы погиб». – Слезы стояли у меня на глазах, я чувствовал, что еще минута, и я разревусь здесь, как ребенок. С трудом мне удалось взять себя в руки.

«Вы нам тут демагогию не разводите, – предостерегающе поднял руку Рябошапко. – Вы договаривайте до конца. Никто вам тут не позволит отделять органы от советской власти. Он не верит органам! Он не верит Чека!» – кричал Рябошапко.

Я тихо проговорил:

«В Чека тоже люди разные, могут и ошибаться».

«Да как вы смеете здесь заниматься клеветой!» – грохнул по столу Рябошапко.

Он опять порылся в бумагах и заговорил неожиданно тихим, спокойным голосом:

«Видите, товарищи, Усачев не только не осознал всей тяжести содеянного его отцом, как врагом народа, но и пытался скрыть это от нас. Ведь, как истый патриот, он что должен был сделать? Он должен был отречься от такого, с позволения сказать, отца, осудить его и отречься, а не заниматься клеветой на органы, не вести здесь антисоветские разговоры».

Я все время стоял на виду у всех и сначала старался внимательно слушать помполита. Теперь же, потеряв интерес к его словам, сел. Но перед этим сказал несколько слов, и слова эти предназначались одному Рябошапко:

«Не будет этого. От отца я никогда не откажусь. Он не виноват, и осуждать мне его не за что».

«Вот видите! – снова взорвался Рябошапко. – Семья разоблаченного врага народа переезжает незадолго до войны поближе к границе. Зачем? Попадает в оккупацию. После освобождения нашей священной земли от фашистской нечисти органы Чека, а следовательно советская власть, в порядке предосторожности переселяют Усачева с матерью в малонаселенные места. Мать в пути умирает, а Усачев, вместо того чтобы явиться честно в органы советской власти, сбежал и вот теперь пытался пролезть в комсомол, а потом, не прояви мы бдительности, попытался бы пролезть и в партию!» – Рябошапко упивался своей разоблачительной речью, смаковал каждое слово и подчеркивал свои фразы энергичными жестами.

Я уже плохо слышал его. Мне было теперь все равно. Я только тоскливо ждал конца. Говорить больше я не собирался.

А Рябошапко гремел:

«И такой человек пробрался в наше замечательное училище! Советская власть осудила и изолировала от общества его отца. Усачев не согласен с этим. Значит, он до сих пор не просто не согласен с советской властью, но и, как все тут слышали, он активно не согласен, а отсюда один шаг…»

«Ну, это уж вы зря, Фрол Васильевич, – недовольно перебил помполита начальник училища. – И вообще я не понимаю, зачем вы затеяли весь этот спектакль? Вы вчера беседовали с Усачевым, значит могли подсказать ему, что скрывать факты своей биографии на комитете нельзя, тем более что сын за отца не может отвечать. А то оторвали людей от дел, вот даже из райкома партии представителя вы тут пригласили. Я не понимаю, к чему все это?»

«Вот видите! – взвизгнул Рябошапко, поворачиваясь к представителю райкома. – Видите теперь, почему проникают в училище дети врагов народа – потому, что у руководящего состава училища притуплена политическая бдительность, и я давно уже об этом сигнализирую вам в райком. Надо принимать крутые меры. И это не спектакль, уважаемый товарищ начальник, а наглядный урок политической бдительности. Мы должны воспитывать молодежь на конкретных примерах. Предлагаю: первое – Усачеву в приеме отказать, как политически не зрелому человеку, и ходатайствовать перед командованием училища о немедленном исключении Усачева из числа курсантов; второе – вопрос, вытекающий из данного факта, обсудить на парткоме; третье – члена комитета Фролова за проявленную им беспринципность вывести из членов комитета и рассмотреть вопрос о его комсомольской ответственности отдельно; четвертое – провести открытые партийные и комсомольские собрания училища с вопросом о политической бдительности. Доклад я могу взять на себя. Все. Я кончаю. Некоторые хотят дешевый авторитет себе заработать, добренькими хотят быть. Но за чей счет, товарищ начальник, вы собираетесь быть добреньким? Молчите? Ну, так я скажу: за счет интересов партии и народа, которые поставили нас тут, на этом участке, готовить кадры для загранплавания. Кого вы защищаете? На чью мельницу льете воду?»

Рябошапко сел и обвел всех торжествующим взглядом.

Я встал и выбежал из комнаты. Что пережил я в тот вечер – рассказать невозможно. Меня жег позор за то, что я обманул ребят, оказался в их глазах нечестным, лживым человеком. Это факт, и никуда от него не уйти.

Я шагал по улицам города и мысленно представлял себе, что могут сказать сейчас обо мне Ленька Фролов, Виктор Шлыков, другие ребята из комитета. Ведь они были так уверены во мне… Я сам лишил их возможности помочь мне. Ведь если бы я был правдив, они бы, не сомневаюсь, вступились за меня. Но если бы я сказал правду при поступлении – меня бы не было здесь, я не поступил бы учиться… Ну и что из того, что ты поступил? Какой ценой? И как это теперь обернулось для тебя? Во сто крат, в тысячу хуже, чем если бы тебя не приняли совсем… Как я теперь покажусь на глаза ребятам? О-о, боже ты мой! Никто теперь мне не поверит, и я сам в этом виноват. Как я жалел в тот вечер, что уехал от старика Голосова! Не было бы сейчас этого стыда, такого позора. Я бы спокойно работал себе жестянщиком в мастерских.

Эх, дед, дед! Ты был прав. Мне нужно теперь доказывать, что я такой же советский человек, как и другие. «А ты не боись, доказывай и докажи…» Но как доказать? Кому? Я ведь не знаю, и посоветоваться мне не с кем…

Я действительно не знал, что мне делать.

А передо мной вставала уже новая проблема: куда податься? Кто меня теперь возьмет на работу такого? Мое будущее в тот вечер представлялось мне черным и горьким.

Весь вечер я бродил по улицам города в раздумьях. Часов в одиннадцать я решился позвонить Наташе. Она вышла ко мне сразу. Мы проговорили с ней до двух часов ночи. Я был безжалостен к себе в тот вечер. Я смотрел на себя словно со стороны и старался доказать Наташе, что она должна оставить меня. А она выслушала мои слова и сказала:

«Все, что ты мне говорил сейчас, не серьезно. В том, что ты не отрекся от своего отца, конечно же, прав ты, а не Рябошапко. Раз ты убежден, что отец невиновен, то как же ты можешь отказаться от него? Это было бы подло. Другие могут осуждать тебя за то, что ты скрыл историю с отцом, и они, пожалуй будут правы, но я знаю, это была твоя ошибка. Ошибка, понимаешь, Павлик, ошибка, а не что иное. Люди поймут, и ты сумеешь доказать это».

«Я не знаю, как это сделать», – подавленно пробормотал я.

«И я не знаю, Павел. Но это не значит, что надо – впадать в отчаяние. Надо искать, надо жить и надо работать. Я понимаю, Павлик, как горько сейчас у тебя на душе. Но жизнь ведь не кончилась, она только у нас начинается. Я знаю тебя и верю, ты сумеешь доказать, что прав ты, а не этот ваш Рябошапко». – Наташа говорила горячо, страстно. Она старалась вдохнуть в меня новые силы, заставить поверить в себя. Когда мы прощались, она сказала:

«Сходи завтра к начальнику училища, посоветуйся, что тебе делать дальше».

Я так и сделал. Утром я уже был у него.

Он медленно прохаживался по кабинету, курил папироску и разговаривал со мной:

«Вы напрасно умолчали об отце. Неужели вы думали, что этот факт можно скрыть?»

«Я боялся», – вырвалось у меня.

«Чего боялись?»

«Боялся, что меня не примут в училище».

«А вчера чего вы боялись?»

«Боялся, что исключат».

«Ну вот, вы этого и добились. Я подписал сегодня приказ о вашем отчислении из училища. Увы, я не мог ничем помочь вам. И запомните – таким методом вы никогда не докажете свою правоту. Не нужно бояться правды, как бы горька она ни была. И в том, что произошло вчера, вините только себя. Вы были неискренни, а это самое страшное. Ваша правда горькая и тяжкая. Но это и единственное, что поможет вам вернуть доброе имя и доверие. Запомните это. Что вы думаете делать дальше? Куда пойдете?»

«Не знаю, – подавленно ответил я. – Разве теперь примут куда-нибудь?»

«Да-а, – задумчиво протянул начальник училища. – Положение ваше незавидное. Я попробую вам помочь».

Он снял трубку телефона, набрал номер и долго уговаривал какого-то Семена Ивановича принять меня хотя бы кочегаром в свою контору.

Так я попал кочегаром на угольщик номер два, который снабжал углем рыболовные траулеры, промышлявшие рыбу в Баренцевом и Белом морях.

Началась новая жизнь. Поделиться своим горем, кроме Наташи, мне было уже не с кем – дед мой, Арсений Федорович Голосов, умер в Ижевске в первый год моей учебы в мореходке.

Команда на угольщике была разношерстная – сюда направляли главным образом проштрафившихся моряков. И каждый стремился сбежать с этого судна – тут и заработки были самые низкие на флоте и работа была грязная, тяжелая. Мне бежать было некуда. Я был рад и тому, что остался на флоте.

Парень я был крепкий, кочегарить умел, работал хорошо. А после вахты садился за книги по штурманскому делу. Надо мной смеялись, меня отговаривали от этой затеи. Ведь я был почти готовый механик, все-таки закончил три курса судомеханического отделения. Но я не хотел быть механиком. И на меня махнули рукой. А стармех сказал, что я «чокнутый малость».

И только один человек никогда не подшучивал над моим стремлением стать штурманом – машинист Власов. Виктор Иванович был единственным членом партии на судне, и моряки обычно называли его комиссаром. Парень он был душевный, простой, и люди шли к нему с охотой по самым разным вопросам и в любое время. Однажды Власов даже взмолился:

«Братцы, отстаньте от меня, что я вам, помполит, что ли? Идите со своими вопросами к начальству».

«Нет, – сказали ему ребята, – начальство само собой, а ты член партии, вот и веди среди нас политическую работу, разъясняй, что к чему».

Власов и разъяснял как мог. Как-то раз он зашел ко мне в каюту. Я сидел за столом, сплошь заваленным книгами, и занимался астрономией. Власов осторожно полистал мой конспект и взглянул на меня.

«Трудно?»

Я кивнул.

«А ты как же думал, раз-два – и в дамки? Наука – это, брат, такой труд… – он помолчал немного и с грустью добавил: – Мне вот не пришлось учиться. В молодости воевал, потом женился, пошли дети, не до учебы стало. Впрочем, дети не виноваты. Ленив был, наверное. А ты, Павел, молодец. Завидую тебе и одобряю».

«Чему ж завидовать? Ребята вон смеются надо мной».

Власов в упор посмотрел на меня и сказал:

«Молодости твоей завидую. Все у тебя впереди. И все в твоих руках, понял? В твоих, а не в дядиных. На ребят не обижайся. Они тебя уважают и, я бы сказал, жалеют, стараются не мешать тебе, дают возможность учиться».

Да, это я сам понимал. Они были очень добры ко мне, моряки нашего угольщика. Но доброта эта начинала меня угнетать. Она была мне во вред. Я рвался к людям, а мне говорили: «Стой, Павел, не теряй попусту времени, иди в свою каюту и учись!» Я оставался каждый раз один на один с книгами и… со своими мыслями, тревогами, сомнениями. «Он учится», – говорили ребята и оставляли меня в покое. А мне разве покой тогда был нужен? Я был молод, во мне кипела энергия, а книги – что ж, они ведь не могут заменить живых людей.

Я и сказал тогда Власову с горечью:

«А может, меня жалеть-то и не надо».

«Я тоже так думаю, – охотно согласился со мной Власов, – потому жалеть тебя не буду. Учиться учись, это само собой, но и мне помогать будешь».

Я насторожился, а Власов спокойно продолжал:

«Решили мы назначить тебя агитатором на судне. Человек ты грамотный, в обстановке разбираешься получше других, так что давай принимай дела, как говорится, и с завтрашнего дня на две недели на семинар в политотдел отправляйся. С капитаном согласовано».

«Но я же беспартийный, даже не комсомолец», – пытался возразить я.

«Это не имеет значения. Все придет в свое время».

«А как же…» – начал было я, но Власов прервал меня:

«Вот так же. Понятно? Я знаю, что ты имеешь в виду. Рассусоливать не буду, но скажу, что кандидатуру твою поддержали в политотделе. Остальное будет зависеть от тебя, учти».

И Власов ушел. Я был очень взбудоражен этим разговором. Ведь Власов знал мою прошлую историю – на судне все знали всё друг о друге, – и если он, единственный член партии на судне, пришел ко мне с таким поручением, значит он доверял мне!

Так с легкой руки Власова я стал агитатором и полюбил эту неспокойную работу. Виктор Иванович очень помог мне обрести уверенность в своих силах. Он бывал на всех политинформациях, которые я проводил раз в неделю в столовой команды, и подсказывал мне ответы на трудные вопросы, а иногда отвечал сам. Мне нравилось, что он не пытался «затемнить» суть дела какой-нибудь туманной формулировкой, а отвечал прямо, четко и ясно. За эту-то прямоту и честность и уважали его моряки нашего угольщика.

Усачев умолк ненадолго, словно вспоминая свое прошлое, а потом негромко заговорил вновь:

– Так я проплавал кочегаром на этом угольщике четыре года и успел за это время освоить полный курс судоводительского отделения мореходки. Прошел и практику. Здесь же на судне. После своих кочегарских вахт я поднимался на мостик, стоял на руле и учился обращаться со штурманскими приборами, хотя их и немного было на угольщике.

С Наташей приходилось видеться редко, только во время коротких стоянок в А-ске. А когда нашу базу перевели в Мурманск и мы перестали заходить в А-ск, я совсем было загрустил. Мы писали друг другу письма очень часто. В сущности, я писал ей каждый день. Понимаете, я испытывал потребность рассказать Наташе о прожитом дне, о своих мыслях. Она очень чутко улавливала по письмам мое настроение и старалась приободрить меня. Иногда она ругала меня за хандру, иногда хвалила. Я перечитывал ее письма десятки раз и многие помню почти дословно и сейчас.

А однажды возвратились мы из рейса, подходим к причалу, и я вдруг увидел мою Наташу! Она стояла на берегу и ждала.

«Как ты здесь очутилась?» – спросил я ее, выскочив первым на причал.

Она засмеялась.

«Приехала посмотреть, как ты тут живешь, чем занимаешься».

Я был так взволнован, так обрадован, что не догадался даже пригласить ее на борт судна, и мы так и стояли на причале, держа друг друга за руки.

«Я ведь совсем сюда приехала, Павлик», – тихо сказала Наташа.

«Как… совсем? А институт?»

«Пока подождет. Потом, когда ты станешь штурманом, я продолжу учебу».

Я был потрясен и молча стоял, все крепче и крепче сжимая ее руку. Милая моя девочка! На какой шаг ты решилась! Как ты верила в меня! Однако я не мог принять этой жертвы и пытался уговорить ее вернуться в институт. Но Наташа упорно стояла на своем.

Я провел ее на пароход в каюту и побежал к Власову. Он выслушал меня и сказал:

«В этих делах я тебе не советчик. Но думается мне, учеба от нее не уйдет никуда. Сами решайте свою судьбу. Сами», – жестко повторил он.

Наташа осталась в Мурманске. Мы сняли комнатку в городе и тогда же поженились. На свадьбе у нас был весь экипаж нашего угольщика. Только вахтенные оставались на борту. А через два дня я опять ушел в рейс. Но теперь я шел в рейс и знал, что в порту ждет меня моя Наташа, моя жена и подруга. Это большое дело, когда моряка есть кому ждать на берегу… И я вам скажу, что после приезда Наташи жить мне стало намного проще и легче.

Потом наступил 1953 год. Умер Сталин. Все мы горевали тогда, и горе наше было искренним. «Что теперь с нами будет?» – этот вопрос испуганно задавали себе тогда многие. И я в том числе. Раньше, до его смерти, все казалось таким простым и ясным: он за всех думал, он все знал, все предвидел. Радио и газеты день и ночь твердили нам: «Это наше счастье, что есть у нас Сталин, который ведет нас…» Что ж, мы верили этому тогда…

Говорят, мы жили его именем, с этим именем шли в бой, на смерть. На это можно ответить: по форме – да, было такое, а по существу – нет, мы не именем его жили, а учением Ленина, люди шли на смерть не за Сталина как такового, а за идеи Ленина, за ленинское знамя. Вот чем мы жили и во что верили.

Усачев встал и взволнованно заходил по веранде.

– Вы извините меня, – обратился он ко мне, – я тут политграмоту вам начал читать, но, поверьте, для меня это не просто слова. И вы только представьте себе – ведь нас, таких, по которым прошелся каток культа личности, раздавивший и прижавший нас к земле, нас таких было немало! А сколько еще не находили себя и своего места в жизни из-за атмосферы подозрительности, из-за неуверенности в своем завтрашнем дне? Сколько умов зачахли, так и не раскрыв своих возможностей, сколько энергии не нашло себе выхода, погаснув в неимоверно узких границах предписаний одного человека…

Из знамени этот человек превратился в вериги на ногах нашего общества… Горько об этом говорить, но…

Усачев снова сел в кресло и закурил новую папиросу.

– Конечно, в пятьдесят третьем году я так еще не думал. Мы многого не знали тогда. Однако назревавшие перемены команда нашего угольщика чувствовала, как говорится, «нутром».

Как-то на одной из вахт к нам в кочегарку зашел стармех. Подошел ко мне, поговорил о том, о сем и вдруг сказал:

«Ты вот что, брат, подавай-ка бумаги куда нужно насчет отца. Теперь амнистия будет, это уж точно. И твой отец может подпасть под нее».

«Мне не амнистия нужна, – ответил я стармеху, – моего отца не за что амнистировать. Я жду, что его полностью оправдают».

«Ну и жди, – сказал сердито стармех. – Так ты уже сейчас бы свой хвост подчистил, а то еще неизвестно, сколько лет пройдет».

«Я подожду, – успокоил я его. – Больше ждал. Мне спешить некуда».

Летом я сдал экстерном экзамены на штурмана дальнего плавания, получил диплом и был назначен третьим помощником капитана на тот же угольщик, где я кочегарил четыре года. Я был рад и этому – сбылась моя мечта стать штурманом. То, что меня не послали на настоящий морской транспорт, а оставили на старом угольщике с ограниченным районом плавания, меня не смущало. Надо же было где-то начинать свою штурманскую службу. Угольщик так угольщик. Не вечно же я буду на нем. Я верил: придет время, переведут и на другой, получше. И потом, дед ведь не зря любил говорить: «Толкач муку покажет…»

В том же году я поступил учиться заочно в высшее мореходное училище.

И в том же году я, как говорится, едва не отдал концы.

Мы пришли в район промысла на Гусиную банку рано утром и легли в дрейф. Траулеры промышляли неподалеку, и, видимо, уловы были хорошие, потому что очень долго никто не подходил к нашему борту за углем. Погода была ветреная, изрядно покачивало, но работать можно было. Должен сказать, что перевалка угля в море с парохода на пароход вещью была мало радостной. Все делалось в те годы вручную. В трюме лопатами насыпали уголь в полутонные бадьи, затем эти бадьи стрелой и лебедкой поднимали вверх, вручную заваливали стрелу на борт траулера, и там уж команда траулера опорожняла бадью. И так круглые сутки. Вся команда угольщика, за исключением капитана и старшего механика, работала в такие дни на разгрузке по шестнадцати часов в сутки. Правда, нам за это платили дополнительно. Но труд был тяжелым.

К вечеру к нам осторожно подошел «РТ-17».

«Эй, черти черномазые! Держи конец!» – озорно закричали нам с траулера. Мы уже давно привыкли к таким приветствиям и не обращали внимания на разные прозвища, на которые не скупились моряки с траулеров. Да и сами мы, к слову сказать, в долгу не оставались. Ну, пришвартовали мы траулер к правому борту, и начался ад: «Майна – вира!», «Вира – майна!» – непрерывно звучало на палубе угольщика; в воздухе клубились тучи угольной пыли, ветер разносил ее по всему судну: она набивалась в каюты, в постели, в кастрюли на камбузе…

Угольная пыль и грязь заполняли весь корабль, и в этой грязи двигались, работали, спали, разговаривали, курили и ели столь же обильно пропитанные угольной пылью черные люди. Лишь белки глаз да зубы выделялись своей неестественной белизной на наших черных лицах. Мы отмывали судно и отмывались сами потом, после разгрузки, когда шли с промысла в порт…

Я стоял за лебедкой и регулировал клапаном ее ход. В трюме работали четыре матроса, а механик и плотник таскали оттяжками стрелу с поднятой груженой бадьей на борт траулера и обратно. Иногда и я выходил из-за лебедки и помогал им.

Без отдыха гремела лебедка; раздавались короткие команды; скрипели тали, переводя стрелу на борт, – и так на протяжении восьми часов разгрузочной вахты. К концу ее мы так уставали, что даже говорить не могли и переходили на язык знаков: палец вверх – вира, палец вниз – майна. О правилах техники безопасности мы настолько забывали, что спокойно ходили под висящей груженой бадьей, перепрыгивали без страховки с борта угольщика на борт траулера и наоборот, хотя швартовые от непрерывной качки ослабевали и борта пароходов порой отходили друг от друга на порядочное расстояние…

Шел последний, восьмой час нашей вахты. Я поднял из трюма бадью с углем и, чтобы облегчить ребятам завалку стрелы на борт траулера, поднял бадью невысоко, ровно настолько, чтобы днище ее только-только прошло над фальшбортом. Я не учел одного – ведь корабли лежали в дрейфе и их изрядно покачивало на волне. Но повторяю, мы уже так устали и настолько свыклись с этой качкой, что просто не принимали ее в расчет.

Стрела со скрипом поворачивалась к траулеру и, когда бадья вышла над бортом, траулер качнуло, бадья зацепилась днищем за планшир траулера и «села» на него.

Надо было сработать лебедкой, приподнять бадью чуть повыше… Но меня опередил матрос с траулера. Он вдруг прыгнул на борт и уперся плечом в бадью, пытаясь столкнуть ее с планшира…

Видимо, траулер качнуло вновь, потому что бадья вдруг пошла вверх, повисла на шкентеле стрелы и толкнула матроса в грудь. Тот всплеснул руками и провалился между бортами кораблей. Бадья же по-прежнему спокойно покачивалась в воздухе.

Все загалдели и бросились к борту. Я тоже. Внизу, в просвете между бортами наших пароходов, барахтался в воде матрос. Он судорожно пытался ухватиться за стальные листы обшивки корпуса, но руки скользили… С траулера суетливо спускали веревку, да только в тот момент матрос вряд ли ее видел. Руки его скользнули по стальным листам, и он скрылся под водой. Не знаю, что меня подтолкнуло, но, только я тут же прыгнул с борта за ним вслед, догнал его под водой и вытащил на поверхность. Матрос не двигался, видимо успел наглотаться воды. А я, когда вынырнул и глянул вверх… у меня кровь застыла в жилах от ужаса – я увидел, что борта пароходов медленно сближаются! Их отделяло друг от друга не более полутора метров. Когда они сойдутся, мы с матросом неминуемо будем расплющены в лепешку. Тонкие мягкие кранцы, висящие вдоль борта траулера, не спасут… Я даже закричать не смог – у меня голос перехватило от испуга.

И вдруг бадья стремительно полетела вниз между бортами пароходов. У самой воды ее сжало бортами. Бадья выдержала – ведь она была полна мелкого угля.

Потом вытащили и нас. Матроса откачали, напоили спиртом и отправили отогреваться на котлы.

«Кто догадался бадью смайнать?» – спросил я.

Вперед вытолкнули плотника Зубарева.

«Он сообразил».

Я шагнул ему навстречу и крепко обнял.

«Спасибо, друг. Я уж думал, конец».

Ледяная ванна не прошла для меня бесследно – я заболел крупозным воспалением легких. А на угольщике, конечно, врача не было, да и лекарств нужных не оказалось. Кальцекс с аспирином да йод с бинтами – вот и все, что обнаружилось в аптечке у старпома.

Как и когда мы добрались до порта – этого я не помню. Очнулся я уже в больнице. Открыл глаза и вижу – у моей койки сидит Наташа. Я был так слаб, что и говорить не мог. Но Наташа сразу заметила, что я пришел в чувство. Она наклонилась ко мне и вдруг заплакала… А я лежал совершенно беспомощный и словно откуда-то издалека смотрел на ее слезы. У меня совсем не было сил. Я был труден, очень труден. Врачи, как я узнал позднее, считали меня безнадежным… А я вот живу. Наташа не отходила от меня ни на минуту ни днем ни ночью. Она и спала тут же, у моей койки, на стуле… И выходила меня, подняла опять на ноги… Только, знаете, с тех пор не выношу тесных помещений. Не могу, например, спать на нижней полке в купе поезда. Как взгляну вверх, на полку над головой, так с этого момента теряю покой. Мне все кажется, что полки сближаются. И – поверите? – даже задыхаться начинаю. Смешно, правда?

Усачев посмотрел на меня. Но я покачал головой. Это можно понять.

Усачев вздохнул облегченно и продолжал:

– После выздоровления меня послали работать вторым помощником капитана на пассажирский пароход, ходивший по становищам мурманского побережья. Конечно, жалко было расставаться с ребятами на угольщике, но жизнь есть жизнь. А весной пятьдесят четвертого года меня избрали депутатом районного Совета. Ребята с угольщика, где я четыре года кочегаром плавал, выдвинули мою кандидатуру и вот избрали. Для меня это было огромным событием.

Я понял, что жизнь в стране у нас меняется, и меняется в лучшую сторону. И я решил написать о судьбе своего отца в ЦК партии. Просил разобраться в его деле и реабилитировать отца. Письмо я послал летом пятьдесят четвертого года и стал ждать.

Работой своей на пассажирском пароходе я был вполне доволен и занимался штурманским делом с увлечением. Много было и депутатских хлопот. Да еще учеба. Скучать не приходилось. – Усачев застенчиво улыбнулся. – Вообще, насколько я помню, у меня всегда не хватало времени, мне всегда было мало двадцати четырех часов в сутки. И я вам скажу, очень хорошо, когда у человека занята полезным трудом каждая минута его жизни. Не закиснешь и не свихнешься – некогда.

– Павел Алексеевич, – решился я перебить рассказ капитана, – а в училище, из которого вас исключили, вам не приходилось больше бывать?

– О, там целая история произошла. Но узнал я об этом совершенно случайно весной пятьдесят пятого года. Я плавал тогда уже старшим помощником капитана на грузовом каботажном пароходе «Ловать». Как-то в одну из стоянок в А-ском порту зашел поужинать в ресторан. Народу в зале было мало. Я выбрал столик в уголке, сел, заказал ужин и сидел, просматривая свежий «Огонек». Вдруг к столику подошел грузный, с расплывшимися чертами лица человек. На нем был довольно приличный, хотя и помятый, коричневый в широкую белую полоску костюм и галстук всех цветов радуги, завязанный «башмаком». Он стоял у столика и в упор рассматривал меня. Я взглянул на него раз, другой, нет, я не знаком с ним. А он ухмыльнулся.

«Разрешите присесть?»

Я пожал плечами.

«Пожалуйста, место свободно».

Он сел, закурил.

«Не узнаете, стало быть, меня? Или не желаете узнавать?»

Я вгляделся в его физиономию и только тут узнал эти бегающие глазки и отвисшую нижнюю губу. Да ведь это Рябошапко! Я даже привстал от изумления.

«Ну, узнал теперь? – нахально оскалился Рябошапко. – То-то. Он самый и есть. Только, может, тебе неприятно, так ты скажи, я могу уйти. Я негордый стал».

Откровенно говоря, я никак не ожидал, что жизнь сведет меня еще раз с этим человеком. И сейчас, глядя на его опухшее лицо и бегающие глазки, я не испытывал к нему ненависти или злобы. Нет, мне просто было любопытно, зачем это он подсел ко мне? Что он может мне сказать? И о чем он вообще может говорить со мной?

«Значит, разрешаешь остаться?»

Я кивнул.

«Ну и на том спасибо. Может, и графинчик водочки разопьем?»

Я промолчал. Рябошапко заказал водки, налил в рюмки и потянулся чокнуться. Я сделал вид, будто не заметил этого жеста. Он кивнул и выплеснул водку из рюмки в свой широкий рот.

«Не желаешь, значит, пить со мной? Правильно, теперь никто со мной не желает иметь дело. Нет теперь того Рябошапки, низвергли, затоптали. И каждый может лягнуть его». – Рябошапко махнул рукой и горько вздохнул. Потом налил еще рюмку, выпил и вдруг выпрямился.

«А ведь было время, было такое время, когда трепетали перед Рябошапкой, когда боялись его, когда без моего совета в районе ни одного дела не начинали!» – Он отчеканивал эти фразы, и глаза его, устремленные вдаль, отливали холодным блеском. Он увидел себя опять в том далеком прошлом и даже теперь упивался своим былым величием и властью.

«Ты на меня, конечно, обижен, – повернулся он ко мне. – Понимаю. По-человечески это понять можно. Но только напрасно. Я против тебя персонально тогда ничего не имел. Ты мне даже нравился. Но принцип важнее личных отношений. На твоем примере мы тогда весь район научили бдительности, понял? Твоя жертва нужна была для урока тысячам. Нам ведь не ты важен был, важен был пример, наглядный случай. Время такое, брат, было. Ради интересов народа все это делалось, вот что надо понять».

Я усмехнулся.

«Время здесь ни при чем, и вы напрасно пытаетесь спрятаться за время. Оно было таким же и для начальника училища. Однако он по-другому смотрел на вещи, не так ли?»

«Во-во! – хохотнул Рябошапко. – За это ему и дали строгача по партийной линии. И правильно – не теряй политической бдительности. Пусть еще скажет спасибо своим дружкам в райкоме. Либералы, понимаешь, нашлись и там, пожалели, оставили все-таки в партии и на работе».

«А вы что же, хотели бы его совсем уничтожить? Он вам, видимо, сильно мешал?»

«А, да не в нем дело, – досадливо отмахнулся Рябошапко. – Надо смотреть в корень. Что значит руководить? Это во как – всех в кулаке! Чтоб трепетали! Чтоб страх чувствовали! Чтоб свой шесток каждый не забывал! – Рябошапко передохнул и криво усмехнулся: – Признаться, я сам промашку дал тогда. Не обговорил вовремя, до бюро то есть, с секретарями райкома, не настроил их как нужно, а они, понимаешь, уперлись на заседании и не дали мне свою линию провести, отстояли начальника. А у меня ведь и кандидатура своя была намечена на это место».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю