Текст книги "Незнакомец"
Автор книги: Альбер Камю
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Ill
Могу сказать, что в сущности лето очень быстро сменилось другим летом. Я знал, что с первыми теплыми Днями произойдет в моей участи что-то новое. Дело мое было назначено на первую сессию суда присяжных, оканчивалась же эта сессия в июне. Город был уже весь залит солнцем, когда начался мой процесс Адвокат уверял меня, что продлится он не больше двух-трех дней. «Суд будет торопиться, – говорил он, – так как дело ваше не самое важное в сессии. Тотчас же вслед за ним на повестке стоит дело об отцеубийстве».
За мной пришли в семь с половиной часов утра и в тюремном фургоне доставили в здание суда. Два жандарма ввели меня в маленькую комнату, где пахло плесенью. Ждать пришлось, сидя у дверей, за которыми слышались голоса, какие-то вызовы, шум передвигаемых стульев, и все это напомнило мне благотворительные празднества, когда по окончании концерта в зале освобождают место для танцев. Жандармы сказали, что заседание еще не началось, и один из них предложил мне папиросу, от которой я отказался, и спросил, волнуюсь ли я. Я ответил, что не волнуюсь. Меня, пожалуй, даже интересовало посмотреть, как происходит процесс. Никогда в жизни я в судах не бывал. «Да, – сказал второй жандарм, – но в конце концов это утомительно».
Немного спустя в комнате раздался звонок. Жандармы сняли с меня наручники и отворили дверь, за которой находилась скамья подсудимых. Зал был набит битком. Шторы были спущены, но солнце кое где пробивалось в щели, и было уже очень душно. Окна были заперты. Мы сели: я в середине, жандармы по бокам. На другой стороне я увидел ряд лиц. Все они смотрели на меня: я понял, что это присяжные. Но сказать, чем один отличался от другого, я затруднился бы. Впечатление у меня было такое, как если бы я сидел в трамвае и незнакомые пассажиры разглядывали вновь вошедшего с намерением обнаружить в нем что-либо смешное. Конечно, мысль это была нелепая, потому, что здесь они вглядывались не в чудака, а в преступника. Но разница не велика, и так или иначе, пришла мне голову именно эта мысль.
Надо сказать и то, что в запертом, переполненном зале я слегка ошалел. Еще раз взглянув на публику, я как и прежде оказался не в силах отличить одно лицо от другого. Насколько помню, сначала я не отдавал себе отчета, что все эти люди пришли сюда ради меня. Обычно люди мало обращали на меня внимания.
Не без усилия я понял, что причиной всей этой суматохи был именно я. «Сколько народа!», сказал я жандарму. Он ответил, что это из-за газет, и указал мне на кучку людей, находившихся у стола, чуть-чуть ниже скамьи присяжных. «Вот они», сказал он. Я спросил: «Кто?». Он повторил: «Газеты». С одним из журналистов он был знаком, и тот заметил его и направился в нашу сторону. Это был человек уже не молодой, симпатичный, со слегка подергивавшимся лицом. Он очень дружески пожал жандарму руку. Я обратил внимание на то, что все эти люди переходили от одного к другому, обменивались замечаниями, беседовали, будто они в клубе, где собравшиеся объединены принадлежностью к одному и тому же обществу. Я понял, что должен среди них выделяться, как человек незваный или какой-то втируша. Однако журналист улыбнулся и, обратившись ко мне, выразил надежду, что все кончится для меня благополучно. Я поблагодарил его и он Добавил: «Знаете, мы немножко раздули ваше дело. Летом в газетах решительно не о чем писать. Кроме вашей истории и дела этого отцеубийцы не было ничего интересного». Затем он указал мне в той же кучке людей маленького человека похожего на разжиревшую ласку, с огромными очками в черной оправе. Это был специальный корреспондент одной из парижских газет. «Приехал он сюда не для вас. Но заодно отчетом о процессе отцеубийцы его просили написать и о вашем деле». Я и тут едва не поблагодарил его но потом сообразил, что это было бы нелепо. Он дружески помахал мне рукой и удалился. Прошло еще несколько минут.
Явился мой адвокат, в тоге, окруженный другими адвокатами, направился к журналистам и пожал им руки. Они шутили, смеялись и были, как у себя дома, пока в зале не раздался звонок. Все заняли свои места. Мой адвокат подошел ко мне, пожал руку и посоветовал отвечать на вопросы коротко, не беря на себя никакой инициативы и во всем положась на него.
Слева от себя я услышал звук отодвигаемого стула и увидел высокого, худощавого человека, одетого в красное и с пенсне на носу. Он сел, бережно расправив свою мантию. Это был прокурор. Судебный пристав крикнул: «Суд идет». В тот же момент послышалось гудение двух огромных вентиляторов. Вошло трое судей с папками в руках, один в красном, другие два в черном, и быстро направились к трибуне, возвышавшейся в глубине зала. Тот, что был в красном, сел в кресло, положил перед собой свою шапочку, обтер платком лысый череп и объявил, что заседание открыто.
Журналисты держали перья наготове. Вид у них был равнодушный и слегка насмешливый. Лишь один из них, моложе других, в сером фланелевом костюме с синим галстуком, отложив свое перо смотрел на меня. Лицо у него было угловатое и видел я только очень светлые глаза, внимательно и без какого-либо определенного выражения на меня уставившиеся. Как ни странно, мне показалось, что это я сам смотрю на себя. Может быть именно вследствие этого, да еще потому, что судебных порядков я не знал, мне не совсем было понятно все то, что произошло дальше: жеребьевка присяжных, вопросы председателя обращенные к адвокату, прокурору и к ним (каждый раз все головы присяжных, как одна, повертывались к судьям), торопливое чтение обвинительного акта, в котором мелькали знакомые мне имена и названия, и наконец снова вопросы моему адвокату.
Председатель сказал, что приступит к вызову свидетелей. Пристав огласил список имен привлекших мое внимание. Из толпы собравшихся, в которой до этого все для меня сливалось, поднялись один за другим директор и сторож приюта, старик Фома Перэз, Рэмон, Массон, Саламано, Мария. Она тревожно помахала мне рукой. Не пришел я еще в себя от удивления, что не заметил их раньше, как поднялся Селест, имя которого было оглашено последним. Рядом с ним сидела та маленькая незнакомка, которая однажды обедала в ресторане за моим столом, в той же жакетке, с тем же своим решительным и сосредоточенным видом. Она пристально на меня смотрела. Не успел я ни о чем подумать, как раздался голос председателя, сказавшего, что приступает к разбирательству дела и что ему представляется излишним просить публику о соблюдении спокойствия.
Приговор должен быть вынесен присяжными в соответствии с духом подлинной справедливости и при малейшем инциденте он во всяком случае потребует, чтобы публика очистила зал.
Духота усиливалась и многие в зале обмахивались газетами. Слышался шорох скомканной бумаги. Председатель сделал знак приставу и тот принес три веера из плетенной соломы, которые немедленно были пущены судьями в ход.
Тотчас же начался мой допрос. Председатель обращался ко мне спокойно и даже, как мне показалось, довольно благосклонно. Меня еще раз попросили назвать имя и фамилию, и несмотря на раздражение, я подумал, что в сущности это правильно, так как недопустимо было бы судить не того, кого следует. Затем председатель начал рассказ о том, что я сделал, через каждые три фразы обращаясь ко мне: «Было именно так, не правда ли?». Я неизменно отвечал: «Да, господин председатель», как научил меня адвокат. Длилось это долго, потому, что рассказывал председатель с большими подробностями. Журналисты все время писали. Я чувствовал на себе взгляд самого молодого из них и маленькой женщины похожей на автомат. Трамвайная скамья была вся повернута к председателю. Тот кашлянул, перелистал бумаги и, обвеиваясь, обратился ко мне.
Он сказал, что должен теперь перейти к вопросам, которые могут показаться не имеющими отношения к делу, хотя в действительности они близко его касаются. Я понял, что он имеет в виду маму, и почувствовал, как это мне неприятно. Почему я поместил маму в приют? – спросил он. Я ответил, что сделал это по недостатку средств, необходимых для ухода за ней. Он спросил, было ли мне это тяжело. Я ответил, что ни мама, ни я больше ничего друг от друга не ждали, как впрочем и ни от кого, и что мы оба свыклись с нашим новым образом жизни. Председатель сказал, что не хочет больше на этой стороне дела настаивать и справился у прокурора, нет ли у того ко мне вопросов.
Прокурор сидел ко мне боком и не оборачиваясь сказал, что с разрешения председателя хотел бы знать, возвратился ли я к ручью с намерением убить араба. «Нет», ответил я. «Так отчего же вы были вооружены и отчего оказались именно там?». Я сказал, что это произошло случайно. Прокурор хмуро пробормотал: «Других вопросов у меня пока нет». Все дальнейшее прошло сбивчиво, по крайней мере на мой взгляд. Однако, после каких-то переговоров, председатель объявил перерыв и сказал, что заседание возобновится во второй половине дня.
Подумать о чем-либо у меня не было времени. Меня увели, посадили в фургон и увезли в тюрьму, где я позавтракал. Едва успел я почувствовать, что утомлен, как за мной пришли снова. Все возобновилось, я оказался в том же зале, с теми же физиономиями напротив. Но было гораздо жарче и каким-то чудом у каждого из присяжных, у прокурора, у моего адвоката и у нескольких журналистов оказалось в руках по соломенному вееру. Молодой журналист и маленькая женщина сидели на своих местах. Но они не обвеивались и по-прежнему молча смотрели на меня.
Я обтер с лица пот и пришел в себя только тогда когда услышал, что вызвали директора приюта. Его спросили, жаловалась ли на меня мама, и он ответил что да, жаловалась, но что жаловаться на родственников вошло у всех призреваемых в привычку. Председатель попросил его уточнить, упрекала ли меня мама в том, что я поместил ее в приют. Директор снова ответил утвердительно, но на этот раз ничего к своим словам не добавил. На другой вопрос он ответил, что был удивлен моим спокойствием в день похорон. Его спросили, что он подразумевает под словом «спокойствие». Директор покосился на носки своих башмаков и сказал, что я не пожелал взглянуть на маму, ни разу не всплакнул и уехал сразу после похорон, даже не склонив перед могилой головы. Одна мелочь так же удивила его: служащий похоронного бюро сказал ему, что я не знал маминого возраста. После короткого молчания председатель спросил директора, относятся ли его показания именно ко мне. Тот не понял вопроса и председатель сказал: «Этого требует закон». Затем, обратившись к прокурору, он спросил, нет ли у него вопросов к свидетелю, и тот воскликнул: «О, нет, достаточно и этого!». При этом у него был такой торжествующий голос и он с таким видом взглянул на меня, что впервые за много лет я, как дурак, едва не заплакал, почувствовав, что все эти люди меня ненавидят.
Председатель справился у присяжных и у моего адвоката, нет ли и у них вопросов, а затем вызвал приютского сторожа. Повторилась та же церемония, что и для следующих свидетелей. Став на указанное ему место, сторож взглянул на меня и отвел глаза. Затем ответил на заданные ему вопросы. Он сказал, что я не пожелал видеть маму, что я курил, спал и выпил чашку кофе с молоком. В публике я уловил смутное возмущение и в первый раз понял, что я виновен. Сторожа попросили повторить рассказ о кофе с молоком и о папиросе. Прокурор бросил на меня насмешливый взгляд. В этот момент мой адвокат спросил сторожа, не курил ли и он вместе со мной. Однако, прокурор с ожесточением запротестовал: «Кто здесь подсудимый, и допустимы ли методы, сводящиеся к тому, чтобы очернить свидетелей обвинения и умалить значительность показаний, которые во всяком случае чудовищны?». Несмотря на его возмущение, председатель предложил сторожу ответить на поставленный вопрос. Сторож смущенно сказал: «Да, я виноват, сознаюсь. Но они протянули мне папиросу и я не посмел им отказать». Наконец спросили меня, хочу ли я что-нибудь добавить.
Я ответил: «Нет, ничего, кроме того, что свидетель прав и что я действительно предложил ему папиросу». Сторож взглянул на меня с удивлением и как будто с благодарностью. Поколебавшись, он сказал, что чашку кофе предложил мне он сам. Мой адвокат едва не захлопал в ладоши и громко заявил, что присяжные оценят по достоинству значительность этого показания. Но тотчас же прогремел голос прокурора: «Да, присяжные оценят показание. И они придут к заключению, что человек посторонний мог предложить кофе, но что сын, перед телом той, которая дала ему жизнь, обязан был от кофе отказаться». Сторож удалился.
Когда вызвали Фому Перэза, приставу пришлось довести его под руку до места предназначенного для свидетелей. Перэз сказал, что хорошо знал мою мать, а меня видел только один раз, в день похорон. Его спросили, что я в этот день делал, и он ответил: «Знаете, я был слишком удручен. От горя я не видел ничего. Для меня это была очень большая утрата. Я даже лишился чувств. Так что молодого человека я не видел». Прокурор спросил, видел ли он по крайней мере, что я плачу.
Перэз ответил: «Нет». Тогда в свою очередь прокурор сказал:
«Присяжные это оценят». Но мой адвокат рассердился. Тоном, который показался мне не совсем уместным, он спросил Перэза, видел ли он что я не плачу. Перэз сказал: «Нет». В публике послышался смех. Отвернув рукава, адвокат мой сказал не допускающим возражений голосом: «Вот что такое этот процесс. Все достоверно и нет ничего достоверного!». Нахмурившись, прокурор молчал и лишь постукивал карандашом по лежавшим перед ним папкам.
Был объявлен перерыв на пять минут, во время которого мой адвокат сказал мне, что все идет превосходно. После этого был вызван Селест в качестве свидетеля защиты. Под защитой подразумевался я. Селест время от времени поглядывал в мою сторону и вертел в руках соломенную панаму. На нем был новый костюм, тот, который он надевал по воскресеньям, когда мы с ним отправлялись на скачки. Но воротничка на его рубашке не было и застегнута она была медной запонкой. Его спросили, был ли я его клиентом. Он сказал: «Да, но это и мой приятель». Какого он обо мне мнения? Он ответил: «Человек, что надо». Что именно это значит? Селест заявил, что это понятно всякому. Заметил ли он, что я не общителен? Он признал, что болтуном я действительно не был. Прокурор спросил, аккуратно ли я платил по счетам. Селест засмеялся и сказал: «Да мы на это и внимания не обращали». Его спросили, что он думает о совершенном мной преступлении. Тут он положил руку на барьер, отделявший его от судей, и видно было, что к этому вопросу он приготовился. «По-моему, – сказал он, – это несчастье. Все знают, что такое несчастье. Помочь тут ничем нельзя. Так вот, по моему это несчастье». Он хотел что-то добавить, но председатель остановил его, заявив что сказанного достаточно и что суд его благодарит. Селест был по-видимому озадачен и заявил, что хотел бы сказать еще несколько слов. Его попросили быть кратким. Он еще раз повторил, что это несчастье. Председатель сказал: «Да, да, конечно, но ведь мы здесь для того и находимся, чтобы судить такого рода несчастья. Благодарю вас за показание». Будто не зная, на что решиться и как все происходящее понять, Селест повернулся в мою сторону. Казалось, он спрашивает меня, что можно еще сделать. Губы его дрожали, глаза были влажны. Я не шелохнулся, не сказал ни слова, но впервые в жизни мне захотелось человека поцеловать. Председатель снова предложил ему оставить место, предназначенное для свидетелей. Селест удалился вглубь зала. До конца заседания он сидел слегка наклонившись, уставив локти в колени, с панамой в руках, и слушал то, что говорилось. Вошла Мария. Она была в шляпе и казалась еще красивой. Но мне она больше нравилась с распущенными волосами. Издалека я угадывал легкие очертания ее грудей и видел нижнюю губу, всегда немного припухшую. По-видимому она нервничала. Тотчас же ее спросили, с какого времени она меня знает. Мария ответила, что в таком-то году работала в нашей конторе. Председатель пожелал узнать, каковы были наши отношения. Она сказала, что была со мной в связи. На следующий вопрос она ответила, что действительно должна была выйти за меня замуж. Прокурор, перелистывая бумаги, спросил ее, когда началась наша связь. Она назвала месяц и число. С самым небрежным видом прокурор заметил, что, если не изменяет ему память, накануне умерла моя мать. Затем он с легкой иронией сказал, что не хотел бы настаивать, что положение Марии щекотливо и что он понимает ее замешательство, но что долг – и тут голос его стал более жестким – заставляет его пренебречь условностями. Поэтому он просит Марию полностью восстановить все, что было в тот день, когда мы вступили в связь. Мария молчала, но видя, что прокурор от своего требования не отступится, рассказала, как мы купались, как пошли в кино и потом вернулись ко мне. Прокурор заметил, что основываясь на показаниях Марии у судебного следователя, он выяснил, какая в тот день была программа в кино. Но пусть Мария сама скажет, какой шел тогда фильм. Еле слышным голосом она ответила, что это был фильм Фернанделя. В зале воцарилась мертвая тишина. Прокурор тяжело поднялся и голосом, который показался мне подлинно взволнованным, указывая на меня пальцем, с расстановкой проговорил: «Господа присяжные, перед вами человек, который едва похоронив свою мать, купался, вступил в беспутную связь и отправился хохотать в кино. Больше мне вам сказать нечего». В той же мертвой тишине он опустился в кресло. Но вдруг Мария разрыдалась и сказала, что все было совсем не так, что есть многое другое, что ее заставляют говорить не то, что она думает, что она хорошо меня знает и что ничего дурного я не сделал. Но по знаку председателя пристав увел ее и заседание продолжалось.
Не произвело никакого впечатления показание Массона, заявившего, что я человек честный и «даже он сказал бы больше, человек порядочный». Не произвело впечатления и то, что сказал Саламано, напомнивший, что я хорошо относился к его собаке. На вопрос о моем отношении к матери, он сказал, что у нас с мамой не было уже почти ничего общего и что потому-то я и поместил ее в приют. «Надо все это понять, – повторял Саламано, – надо понять». Но не понимал по-видимому никто. Его увели.
Затем настала очередь Рэмона, который был последним свидетелем. Рэмон кивнул мне и сразу же сказал, что я ни в чем не виновен. На это председатель заявил, что суду нужны факты, а вовсе не мнения свидетелей, и попросил Рэмона подождать, пока ему будут заданы вопросы. Каковы были его отношения с убитым арабом? Рэмон ответил, что убитый ненавидел не меня, а его, и что причиной ненависти была пощечина, которую он дал его сестре. Однако председатель спросил, не было ли у убитого причин ненавидеть и меня. Рэмон сказал, что на пляже я оказался случайно. Прокурор спросил, как же объяснить что письмо приведшее к драме написано было именно мной. Рэмон ответил, что и это случайность. Прокурор возразил, что в этой истории у случая на совести что-то слишком много грехов. Случайно ли я не остановил Рэмона, когда он бил свою любовницу по щекам, случайно ли я оказался свидетелем в комиссариате, случайно ли мои показания были для него столь благоприятны? В заключение он спросил Рэмона, каковы его средства существования, и когда тот ответил, что он кладовщик, прокурор, обратившись к присяжным, заявил, что профессия свидетеля ни для кого тайны не представляет и что он сутенер. А я, мол, его сообщник и друг. Речь идет следовательно о преступлении самого гнусного рода, да вдобавок и совершенном каким-то нравственным выродком. Рэмон стал оправдываться, запротестовал и мой адвокат, но председатель заявил, что прерывать прокурора не позволит. Тот сказал: «Да мне, пожалуй, и добавить нечего», и обратившись к Рэмону спросил: «Скажите, он был вашим другом?». «Да, – ответил Рэмон, – это мой приятель». Тот же вопрос прокурор задал и мне. Я взглянул на Рэмона. Глаз он не отвел, и я сказал: «Дав. Прокурор обернулся к присяжным и заявил: «Тот же человек, который на следующий день после смерти своей матери предавался постыднейшему разврату, тот же человек не колеблясь совершил убийство, в сущности лишь для того, чтобы выпутаться из грязной и отвратительной истории».
Сказав это, он сел. Но мой адвокат не в силах был больше сдерживаться и вскинув руки так, что из под рукавов мелькнули складки накрахмаленной рубашки, воскликнул: «В конце концов в чем его обвиняют, в том ли, что он похоронил свою мать или в том, что убил человека?». Публика засмеялась. Но прокурор снова встал и, приняв величественную позу, заметил, что надо быть столь простодушным человеком, как уважаемый защитник, чтобы не уловить глубокой, патетической, коренной связи между тем и другим. «Да, – с ожесточением воскликнул он, – да я обвиняю этого человека в том, что когда он хоронил свою мать в груди его билось сердце преступника». Это заявление по-видимому произвело сильное впечатление на присутствующих. Мой адвокат пожал плечами и отер со лба обильный пот. Но даже он казался поколебленным, и я понял, что дело принимает для меня оборот неблагоприятный.
Заседание было закрыто. Выйдя из здания суда и прежде чем сесть в фургон, я на мгновение ощутил прелесть летнего вечера с его запахами и красками. В полумраке этой тюрьмы на колесах, усталый, погруженный в самого себя, я различал все до одного шумы любимого города и чувствовал, что это тот час, когда, бывало, мной овладевала какая-то особая беспечность. Выкрики газетчиков на уже затихавших улицах, птицы в скверах, голоса торговцев сандвичами, жалобное взвизгивание трамваев на крутых поворотах и какой-то неясный гул, несшийся оттуда, с неба, перед тем, как ночь окутает порт, все это вслепую восстанавливало Для меня то, что было мне так хорошо знакомо до заключения. Да, это был час, когда я бывал охвачен беспечностью. Но как это было давно! Что ожидало меня в те дни? Легкий сон без всяких сновидений. С тех пор, очевидно, что-то изменилось, ибо теперь, в ожидании следующего дня, я вернулся в камеру. Начертанные в летнем небе пути, казалось, с тем же безразличием вели человека в тюрьму, как и обещали ему безмятежный сон.