355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Мур » Иерусалим » Текст книги (страница 26)
Иерусалим
  • Текст добавлен: 21 апреля 2021, 12:03

Текст книги "Иерусалим"


Автор книги: Алан Мур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

Она прислушалась и поняла, что это правда. Если подать так, спросить напрямую, не лучше ли, если бы маленькая Мэй совсем не родилась, мать могла только глупо покачать головой. Вялые рыжие пряди упали непричесанными на лицо. Нельзя сказать, что у нее ничего не останется, – остались восемнадцать месяцев кормежки, отрыжки, походов в парк, смеха и слез, смены маленькой одежды. Но у нее по-прежнему не осталось Мэй. Остались воспоминания о ее девочке, любимых выражениях лица, жестах, любимых звуках, но они ранили знанием, что к списку не прибавится новых. И это была лишь эгоистичная часть тоски – она жалела себя из-за того, что потеряла. А нужно больше жалеть ребенка, который отправился во тьму совсем один. Мэй подняла безнадежный взгляд на миссис Гиббс:

– Но как же она? Как же моя Мэй? Мне хочется верить, что она в раю, но ведь нет? Так только детям говорят про кошку или собаку, когда найдешь их с переломанным хребтом на улице.

На этом она снова заплакала, вопреки себе, и миссис Гиббс подала ей платок, потом сжала руку Мэй своими сухими пальцами – словно на ладони Мэй закрылась Библия.

– Я и сама не очень-то верую в рай или то, что там у нас внизу. Чушь какая-то. А знаю я только, что дочь твоя наверху, и веришь ты мне или нет – дело не мое и не ее. Просто она там, голубка моя. Вот и все, что я знаю, и я бы так не говорила, если б не была уверена. Она наверху, где все мы будем. Осмелюсь сказать, твой папа это уже тебе толковал.

От упоминания об отце Мэй вздрогнула. Он и впрямь так говорил. Теми же самыми словами. «Она наверху, Мэй. Не страшись. Теперь она наверху». На самом деле, задумавшись, она поняла, что иначе он о смерти никогда не отзывался. Ни он, ни его родня, никто в округе. Никогда не говорили «в раю» или «с Богом», ни даже «на небесах». Говорили «наверху». Загробная жизнь казалась вторым этажом с ковриком.

– Правда ваша, он в самом деле так сказал, но что это значит? Вы говорите, это не как рай в облаках. А где же тогда оно, это «наверху»? Какое оно?

В собственных ушах Мэй голос прозвучал обиженным, злым из-за того, как миссис Гиббс самоуверенна в таком страшном вопросе. Она сама испугалась своего тона и думала, что смертоведка оскорбится. К ее удивлению, та лишь рассмеялась:

– Если честно, там примерно так же, голубка моя, – она обвела рукой кресло, комнату. – А чего еще ты ожидала? Там почти так же, только выше на ступеньку.

Теперь Мэй не злилась. Только чувствовала себя странно. Разве ей уже не говорили те же самые слова? «Почти так же, только выше на ступеньку». Так знакомо и так верно, хотя и непонятно, что это значит. Напоминало те случаи, когда ее в детстве посвящали в какие-нибудь тайны – точно как когда Энн Берк рассказывала Мэй про то, как делают детей. «У мужика малафья на конце хрена, он его сует в твою щелку». Хотя Мэй и думала, что малафья – словно кучка мыльных хлопьев, которые подают на плоском конце хрена, как на ложечке, она откуда-то знала, что все это правда; понимала то, о чем раньше не догадывалась. Или когда мама отвела ее в сторонку и загробным голосом рассказала, зачем нужны тряпки-затычки. Теперь, с миссис Гиббс, все было так же. Один из тех моментов в человеческой жизни, когда узнаешь то, что уже знают все, но не говорят вслух.

Мэй глянула на гроб в другом конце комнаты и тут же поняла, что все это белиберда. «Наверху» – только рай с другим названием, та же сказочка, чтобы утешить и заткнуть скорбящих. Просто из-за самой атмосферы миссис Гиббс, из-за ее манер слова сходили за полуистину. Откуда ей-то знать про то, что бывает после? Она такая же жительница Боро, как Мэй. Только, конечно, смертоведка, что придавало ее чуши больше веса. Миссис Гиббс снова заговорила, сжимая ладонь Мэй:

– Я же говорю, голубка, – ты хочешь верь, хочешь не верь. Мир круглый, даже если мстится, что плоский. Разница есть только для нас. Если мы знаем, что это шар, то и ни к чему ежечасно переживать, что мы свалимся с края. Но давай не будем о твоей дочери, голубка. Что случилось, то случилось, и ее горю помочь уже нельзя – а твоему можно. Как ты себя чувствуешь? Что сталось после всего с тобой?

И снова Мэй обнаружила, что ей нужно задержаться и подумать. Об этом ее никто не спрашивал, в эти последние два дня. Не спрашивала это у себя и она – не смела в гулком колодце слез, в который превратились ее мысли. Как она себя чувствует? Что с ней сталось? Она высморкалась в поданный чистый платок, заметив, что на нем нет бабочек, только одна вышитая пчела. Закончив, туго свернула тряпицу и сунула в рукав свитера – миссис Гиббс пришлось отпустить руку Мэй, хотя как только маневр был исполнен, та сама охотно скользнула пальцами в ладони смертоведки. Ей нравилось прикосновение женщины: теплое, бумажное и надежное в круговерти обоев комнаты. Все еще шмыгая носом, Мэй попыталась объясниться.

– Чувствую себя так, словно все провалилось сквозь землю и ахнуло в колодец, как камень. Я даже как будто сама не своя. Сижу, плачу и никакой мочи нет. Не вижу, зачем что-то делать – причесываться или кушать, что угодно, – и конца-края не вижу. Хочется умереть, вот вам правда. Чтобы нас положили в один гроб.

Миссис Гиббс покачала головой.

– Ты так не говори, голубка. Это мысли пустые и малодушные, сама знаешь. А на деле, если не ошибаюсь, ты вовсе не желаешь умирать. Ты только не хочешь жить, потому что жизнь тяжела и в ней не видно толку. А это разные вещи, голубка. И хорошенько думай, что говоришь. Одно исправить можно, а другое – нет.

Часы тикали и в лучах, косо падающих на пол, кувыркались парящие пылинки, а Мэй думала. Миссис Гиббс была права. Ей не хотелось смерти по-настоящему, но она потеряла резон жить. Хуже того, начинала подозревать, что у жизни – всей жизни на всем белом свете – никогда и не было резонов. Это мир случайностей и беспорядка без всякого божественного промысла за событиями. Пути Господа не неисповедимы – их просто вовсе не видишь. Какой же смысл продолжать, причем всему человечеству? Зачем все рожают детей, когда знают, что они умрут? Дают им жизнь, потом отнимают, только чтобы не было скучно. Как жестоко. Как же раньше она иначе смотрела на мир?

Мэй попыталась передать все это миссис Гиббс, бессмысленность всего.

– В жизни нет смысла. Я не вижу смысла с самого времени, как доктор Форбс сказал, что у Мэй диф. Чумная лошадь пришла прямо по плитам, где нет дороги, хотя обыкновенно телеги ждут в конце улицы. И раз – нет ее. Забрали в темном фургоне, увезли по Банному ряду – и все на этом. Я стояла на дороге, ревела и платок жевала. Никогда не забыть, как я там стояла…

Наклонив увенчанную узелком голову к плечу, миссис Гиббс молча сжала горячую руку Мэй с новой силой, побуждая продолжать. Мэй даже не понимала, как ей нужно было выговорить все это хоть кому-то, облечь в слова и снять камень с души.

– Рядом был Том. Том держал меня в руках, чтобы я не сорвалась за телегой. Моя мама, в доме номер десять, – она не вышла, следила, чтобы Кора и Джонни сидели тихо, не выскочили и не мешались.

Миссис Гиббс испытующе поджала губы, затем спросила то, что было у нее на уме:

– А где же был твой отец, голубка, если можно спросить?

Мэй задумалась, потом продолжила:

– Он стоял на своем пороге и… нет. Нет, он сидел. Сидел. Я его почти не видела, не до того было, но теперь вспоминаю – он сидел на ступеньке, как в июльское воскресенье. Как ни в чем не бывало. Вид у него был хмурый, но не расстроенный или удивленный, как у других. По правде сказать, его больше потрясло, когда она родилась.

Она помолчала. Прищурилась на миссис Гиббс.

– И если подумать, то и вас тоже. Когда она показалась, вы побелели как простыня. Я даже спросила, не случилось ли чего, а вы сказали, что боитесь, будто случилось. Сказали, что это все красота – что у нее страсть какая красота, я помню. А потом, когда вы уходили, никак не могли с ней расстаться.

Все сложилось. Мэй уставилась в неверии. Смертоведка бесстрастно смотрела в ответ.

– Вы знали.

Миссис Гиббс даже не моргнула.

– Ты права, голубка моя. Знала. И ты знала.

Мэй охнула и попыталась отнять руку, но смертоведка не пустила. Что? Это еще что? Что говорит эта женщина? Мэй не знала, что ее ребеночек умрет. Даже в голову не приходило. Хотя…

Хотя ведь приходило, тысячу раз, и как ее только не пугало. Самым худшим чувством было, что это ошибка, что красавицу дочку отдали ей, а предназначалась она явно для королевской семьи. Что-то перепутали, где-то проглядели. Рано или поздно об этом узнают, словно большую бандероль доставили не по адресу. Кто-нибудь зайдет ее забрать. Она знала, что ей это не сойдет с рук – это дитя, которое так сияло. Где-то в глубине души Мэй знала всегда. Вот истинная причина, почему она приняла так близко к сердцу слова той женщины в парке Беккетта. Потому что они говорили о том, что Мэй и так знала, только ей духу не хватало признать: у нее отнимут дочь. Однажды раздастся стук в дверь, войдет кто-нибудь с печальным видом из управы или полиции, или женщина из «Барнардо» [49]49
  Фонд детской благотворительности.


[Закрыть]
. Просто Мэй не думала, что это будет доктор Форбс.

Часы тикали, и она мимолетно задумалась, сколько прошло времени с последнего удара стрелок. Миссис Гиббс наблюдала за ней, пока не убедилась, что Мэй все поняла, затем продолжила:

– Нам ведомо куда больше, чем мы сами себе говорим, голубка моя. По крайней мере, некоторым. А если бы я еще тогда, на родах Мэй, открыла все, что предвидела, сказала бы ты спасибо? Рассказывать такое попросту незачем. Ежели бы ты сама прислушалась к предчувствиям, то все равно не смогла бы предотвратить ничего, кроме разве что восемнадцати месяцев счастья.

Смертоведка наклонилась на стуле, ее накрахмаленный черный фартук чуть ли не захрустел.

– Ну-ка, ты уж прости, что это говорю, голубка моя, но кажется мне, ты много взяла на себя. Думаешь, что ты плохая мать, но ведь нет. Дифтерия не выбирает, не смотрит, кто как живет, – хотя бедные, конечно, на очереди первые. Но это болезнь, голубка, не наказание. Не кара тебе или твоей деточке, не последствия того, как ты ее растила. Ты будешь только лучшей матерью, не хуже. Ты научилась тому, что ведомо не всем матерям, и научилась на горьком опыте, рано. Ты потеряла одного ребенка, но не потеряешь другого и всех остальных. Посмотри на себя! Ты мама от бога, голубка моя. В тебе еще столько детишек.

Мэй отвернулась к плинтусу, и тогда смертоведка сузила глаза:

– Прости уж, если сказала не к месту или то, чего говорить не следовало.

Мэй покраснела и снова вскинула взгляд на миссис Гиббс:

– Ничего такого. Просто вы угадали одну мысль, что так и ходит кругом в голове. Детишки во мне, говорите. Глупость, но мне кажется, один уже на подходе. И не знаю, с чего я взяла, и частенько думаю, будто сама себе, дуреха такая, выдумываю, чтобы не тужить по Мэй. Никаких знаков – но и откуда. Если чувство верное, тогда понесла я всего две недели назад. Чепуха это, сама знаю, просто выдумала, чтобы было о чем думать хорошем, а не плакать часами навзрыд.

Смертоведка гладила руку Мэй – то ли ласка, то ли целебный массаж.

– А почему ты думаешь, если это не слишком личный вопрос, что ты в положении?

Мэй снова покраснела.

– Чепуха, говорю же. Просто… ну, это было в ночь пятницы, перед тем как прислали чумную телегу за Мэй. Я весь день гуляла с ней в парке, и она притомилась, бедняжечка. Мы пораньше уложили ее спать, потом подумали – раз пятница, пойдем наверх и мы. И потом… ну, сами знаете. У нас было. Но было как-то по-особенному – просто не могу сказать, как. Прошел такой чудесный день, и я так любила Тома. Той ночью, когда мы ложились, я знала, как сильно его люблю, и знала, как сильно он любит меня. Потом мы лежали в настоящем блаженстве, беседовали и шептались, как когда впервые познакомились. Вот вам крест, не успел пот обсохнуть, как я решила: «От этого родится ребеночек». Ох, миссис Гиббс, что вы теперь подумаете? Не надо было вам это рассказывать. Никому не надо. Вы приходите только делать свою работу, а я тут вываливаю весь сор из избы. Должно быть, считаете меня теперь кошкой грязной.

Миссис Гиббс похлопала Мэй по руке, и та улыбнулась.

– Позволь сказать, слыхала и похуже. Да и все это входит в мой шиллинг, голубка. Слушать и говорить – это самое главное. Не рождение или проводы. А уж беременна ты или нет – верь своим инстинктам. Они наверное не соврут. Не ты ли мне говорила, что хочешь двух девочек, а потом и хватит?

Мэй кивнула.

– Да, говорила. И в ту ночь лежала и думала: «вот и дочка номер два». Только вот нет, правда? Она все еще одна. – Она ненадолго задумалась, затем продолжила: – Что ж, ничего не меняется. Я по-прежнему хочу двух дочек, как уже и говорила. Если окажется, что одна уже на подходе, рожу еще одну – и все на этом.

Мэй сама поражалась, когда слышала, как все это говорит. Ее дорогая девочка лежит, холодная, в махоньком ящике у стены зала, меньше чем в двух метрах отсюда. Как тут вообще можно думать о ребенке, тем более после всего? Почему она не плачет в три ручья, пытаясь взять себя в руки, как прошлые два дня? Словно в сердце завернули кран, слезы наконец прекратились. Ей уже не казалось, что она падает, осознала Мэй с удивлением. Не переполняли ее и счастье с надеждой, но она хотя бы не летела в дыру без дна и без света над головой. Она упала на твердую почву, где можно отдохнуть, почву, которая не уходила из-под ног от горя. Забрезжил слабый шанс, что она сможет выбраться.

Она знала, что этим обязана смертоведке. Они ведали кончиной, рождением и всем, что те влекли. Такая у них работа. Этим женщинам – очевидно, всегда только женщинам, – надо находиться вовне всего. Их не затрагивали превратности смертных. Не их перевернут прибытия, не их разобьет вдребезги уход. Все потрясения жизни они выстаивали непоколебимо, неизменно, неуязвимые и для радости, и для горести. Мэй еще молода. Рождение и смерть дочери стали ее первой встречей со всем этим, первым уроком о существе жизни, о тяжести и пугающей внезапности, и, если честно, они выбили ее из колеи. Как жить дальше, если жизнь вот такая? И она смотрела на миссис Гиббс и видела способ – женский способ – укрепиться, но смертоведка заговорила прежде, чем Мэй додумала мысль.

– Прости, голубка, я тебя перебила. Ты рассказывала про день, когда чумная телега увезла твою малышку. А я влезла и спросила про папу…

С мгновение Мэй смотрела на нее отсутствующим взглядом, затем вспомнила незаконченную историю.

– О-о, да. Да, вспомнила. Папа в это время сидел на пороге, будто уже смирился, а я стояла и ревела на улице с Томом. Я папу почти и не замечала, не до того было, и даже сейчас не могу на него обижаться. Знаю, что все время склоняю его на все лады, какой он старый дурень и кем нас выставляет, когда лазает по трубам, но с самой смерти Мэй он был со мной добр. Мама, другие – с ними я и слова не могу сказать, чтобы не разрыдаться, но папа – он, оказывается, кремень. Не шатался по пабам, не устраивал своих выходок. Всегда по соседству, всегда откликается. Сам не вмешивается. Заглядывает время от времени, чтобы узнать, не надо ли мне чего, и хоть раз в жизни я рада, что он есть. Но в тот день он просто сидел сиднем на пороге.

Мэй нахмурилась. Пыталась вернуться мыслями на улицу Форта в обеденное время в субботу, когда содрогалась в объятьях мужа, провожая глазами гремящую чумную телегу, увозившую малышку Мэй по покосившимся плитам. Пыталась восстановить все звуки и запахи, из которых складывался момент: где-то на плите подгорали сосиски, с запада доносились железнодорожные стук и лязг.

– Я стояла и смотрела, как катит чумная телега, а во мне все поднималось – я ее потеряла, потеряла мою маленькую Мэй. Поднималось, и я выла, выла белугой, как никогда в жизни. Как я голосила, вы в жизни не слыхали. Я сама от себя такого не слыхала, от такого плача стекло бьется и молоко сворачивается. И тут слышу из-за спины такой же вой, но изменившийся, эхо с другим настроем, и такое же громкое, как мои вопли.

Я бросила разоряться и обернулась, а там, в дальнем конце улицы, стояла моя тетушка с аккордеоном. Стояла, как… ну, даже не знаю, что, и волосы торчали у нее на голове, как хло ́пок на кустах, и играла она ту же ноту, с которой я кричала. Ну, не прямо ту же ноту, как будто ниже. Ту же, но в нижнем регистре. Раскат грома, вот на что было похоже, по всей улице Форта. Какой-то только туманный и медленный. И Турса стоит – зажала клавиши, вся с костлявыми пальцами и зелеными глазищами, таращится на меня, а лицо у нее пустое-пустое, будто она во сне ходит и сама не понимает, что делает, не говоря уже о том, куда попала.

Ей было все равно, что со мной или что моего ребенка забрали. Просто впала в очередной свой безумный сон, и я ее тогда за это возненавидела. Думала, она бесчувственная, бесполезная мымра, и весь свой гнев из-за того, что случилось с моей девочкой, я выместила на Турсе, прямо там. Вдохнула поглубже и как заору – но не от грусти, как в первый раз. От злости. Я горланила, словно сожрать ее хотела, выкричала все одним затяжным разом.

А тетка так и стояла. Как с гуся вода. Дождалась, пока я выдохнусь, а потом переставила пальцы на клавишах, чтобы сыграть аккорд еще ниже. Получилось так, как когда я кричала в первый раз, заново: она сыграла ту же ноту, но ниже, будто возомнила, что мне аккомпанирует. И снова зарокотало, как гроза, но теперь ближе, страшнее. Тогда я сдалась. Сдалась и расплакалась, и чтоб мне провалиться, если эта бестолковая кобыла не пыталась подыграть и плачу – с трелями нот, как шмыгание, и такими звуками, как из горла. Не упомню, что случилось потом. Кажется, с порога встал старый Снежок и пошел утихомирить свою сестру. Только знаю, что, когда я отвернулась и посмотрела в другой конец улицы Форта, Мэй уже не было.

Вот что было хуже всего – аккордеон Турсы. Из-за него-то мне и показалось, будто ни в чем нет смысла, будто мир такой же полоумный, как моя тетка. Все без толку. Справедливости нет, а порядка и резонов не больше, чем в ее песнях. Я и до сих пор не знаю. Не знаю, почему умерла Мэй.

Здесь она погрузилась в молчание. Миссис Гиббс выпустила руку Мэй, мягко и крепко ухватила за плечи.

– Я тоже, голубка. Никто не знает, для чего все деется или почему случается так, как случается. Кажется нечестным, когда видишь, как всякие негодяи доживают до спокойной старости, а твою милую дочурку забрали так рано. Могу тебе сказать только то, во что сама верю. Есть правосудие над улицей, голубушка моя.

Где Мэй уже слышала эти слова? И слышала ли? Или это ложное воспоминание? Произносили при ней эту фразу или нет, она казалась знакомой. Мэй понимала, что та значит, – или, во всяком случае, вроде бы догадывалась. Она звучала так же, как слово «наверху», звучала, как слова о чем-то выше и в то же время приземленном, без всяких религиозных расшаркиваний и приблуд, что только отваживают людей. Одна из тех истин, мелькнуло в мыслях Мэй, которые многие знают, хотя и не ведают, что знают. Она живет на задворках разумов, иногда люди чувствуют, как она раз или два трепыхнется, но обычно забывают о ее существовании, как тут же случилось и с Мэй. Осталось только впечатление от теплой идеи, словно отпечаток попы в мягком кресле, мимолетное ощущение наличия высшей власти, будто бы обобщенной в лице миссис Гиббс. Теперь к Мэй вернулась прежняя мысль: о том, что смертоведки – женщины особой породы, которые нашли себе в обществе уступ, где высились над бурлящим потоком жизни и смерти, ставшими для них ходовым товаром, а яростные течения мира, что в последние дни едва не унесли Мэй, их не трогают. Они смогли устоять в жизни, где, как это ни страшно, похоже, вовсе не было устоев. Нашли скалу, вокруг которой бился хаос. Захлебываясь в море слез, в миссис Гиббс Мэй увидела землю. Она знала, что ей нужно, чтобы спастись, выпалила прежде, чем передумала:

– Я хочу знать все, что знаете вы, миссис Гиббс. Я хочу стать смертоведкой, как вы. Хочу окунуться в рождение и смерть, чтобы больше их не страшиться. Теперь, когда Мэй нет, мне нужна цель в жизни, будет у меня другой ребенок или не будет. Если единственная цель в детях, то ведь ничего не останется, когда их приберут смерть, полицейские или просто взросление. Я хочу научиться полезному ремеслу, чтобы стать кем-то для себя, а не просто чьей-то женой или чьей-то мамой. Я хочу быть вне всего, хочу быть тем, кому не бывает больно. Можно меня выучить? Можно стать одной из вас?

Миссис Гиббс отпустила плечи Мэй, чтобы снова сесть на стул и рассмотреть ее. Казалось, ее не удивила просьба Мэй, но она как будто никогда ничему не удивлялась, кроме того случая, когда родилась маленькая Мэй. Она глубоко вдохнула и выдохнула через нос – звук задумчивый, но и усталый.

– Что ж, и не знаю, голубка моя. Ты очень молода. Молодые плечи, хоть на них и старая голова – если не сейчас, то скоро будет. Только ты пойми, что ошибаешься. Нет такого места вдали от жизни, куда можно уйти, чтобы она тебя не трогала. Нет места, где не бывает больно, голубка моя. Остается только найти, откуда видно бурление жизни, явление деток и кончина стариков. Встать к смерти и рождению и не близко, и не далеко, чтобы ясно их видеть и проникнуть в самую суть. Ведь когда все понимаешь, лишаешься страха, а без страха и боль не так уж тяжела. Вот и весь секрет смертоведок. Вот кто мы такие.

Она помолчала, чтобы убедиться, что Мэй поняла ее слова.

– А теперь, держа это все в уме, голубка моя, если думаешь, что у тебя призвание к моему ремеслу, то не будет большого вреда кое-что тебе показать. Коли не шутишь, тогда, быть может, сама и расчешешь волосы дочери?

Такого Мэй не ожидала. До сих пор это было только домыслом. Она не думала, что ее желения так скоро подвергнутся испытанию, и точно не такому. Не с собственным покойным ребенком. Провести гребнем по бледным, спутанным локонам. Расчесать волосы дочери в последний раз. Она давилась от комка в горле из-за одной только мысли и бросила взгляд на гроб в конце комнаты.

Снаружи облака освободили солнце, и в зал под резким уклоном пролился яркий свет, пробиваясь через сероватый тюль, рассеявшись в молочном тумане-поземке над гробом и ребенком. Отсюда виднелись кудри малышки, но сможет ли она выдержать? Сможет ли их расчесать, зная, что это в последний раз? Но равно устрашающей была мысль уступить этот священный труд другой. Дочь Мэй уходит, и должна выглядеть прилично, и если бы она могла просить, она бы попросила помочь маму, Мэй нисколько не сомневалась. Чего же она боится? Это всего лишь волосы. Она перевела взгляд с гроба на миссис Гиббс и кивала, пока не обрела голос.

– Да. Да, думаю, я справлюсь, если потерпите, пока я найду ее гребень.

Мэй встала, встала и смертоведка, кротко ожидая, пока Мэй копалась в безделушках на каминной полке, где нашла детский деревянный гребешок с нарисованными цветами, который искала. Она вцепилась в него, сделала решительный вдох и заставила себя пойти к концу зала, где ждал маленький гробик. Миссис Гиббс предостерегающе положила ладонь на руку Мэй:

– Ну-ка, голубка, я вижу, ты настроена решительно, но сперва, может, разделишь со мной табачку?

Из кармана фартука показалась жестянка с королевой Викторией на крышке. Мэй уставилась на нее и побледнела, покачала головой.

– О-о, нет. Нет, спасибо, миссис Гиббс, не стоит. Не считая вас, я всегда считала это за грязную привычку, не для меня.

Смертоведка улыбнулась тепло, знающе, все еще протягивая Мэй табакерку с откинутой эмалевой крышкой.

– Поверь мне, голубка, нельзя работать с мертвыми, пока не попробуешь понюшку табачка.

Мэй пораздумала, затем подала ладонь, чтобы миссис Гиббс отсыпала щепотку огненно-коричневого порошка. Смертоведка посоветовала, если получится, занюхать по половине в каждую ноздрю. Опасливо опустив лицо, Мэй вдохнула обжигающую молнию до самой глотки. Это оказался самый пугающий опыт в ее жизни. Она уж думала, что умрет. Миссис Гиббс поспешила ее успокоить:

– Не страшись. У тебя в рукаве мой платок. Пользуйся, если нужно. Я не против.

Мэй выдернула скомканный квадратик льна из выпуклости на отвороте свитера и прижала к взрывающемуся носу. В итоге вышитую в углу пчелку задушило обильное желе. Содрогнувшись еще пару раз, Мэй наконец смогла взять себя в руки. Привела себя в порядок изящным лоскутком, затем сунула испорченную тряпку обратно в рукав. Миссис Гиббс оказалась права насчет табака. Теперь Мэй не чуяла вообще ничего – и сомневалась, что когда-нибудь почует снова. На том же месте она приняла твердое решение, что если последует своей фантазии о смертоведении до конца, то найдет другой способ прятать запах. Возможно, сойдет эвкалиптовое драже.

Неторопливо, плечом к плечу, женщины прошествовали в дальний конец комнаты и миг постояли у ящика, просто глядя на светящееся, неподвижное дитя. Часы тикали, и обе принялись за работу.

Сперва миссис Гиббс сняла одежду ребенка. Мэй удивилась, каким податливым оказалось дитя, и призналась, что ожидала, будто тело будет твердым.

– Нет, голубушка. Сперва они коченеют, но потом это из них уходит. Тогда и знаешь, что им пора отправляться в землицу.

Далее они одели маленькую Мэй во все самое лучшее, давно уложенное на кресле, и смертоведка украсила ее руки и лицо белым порошком и толикой румян.

– С этим нельзя перестараться. Как и нет ничего.

Наконец Мэй позволили вычесать волосы. Она удивилась тому, как долго это заняло, хотя, вполне возможно, она намеренно тянула и не хотела заканчивать. Чесала нежно, как всегда, чтобы не дернуть дочку до боли. Когда закончила, волосы словно спряли из льна.

Похороны на следующий день прошли хорошо. Среди прочего пришло много людей. Затем все вернулись к своей жизни, и Мэй обнаружила, что была права насчет второго ребенка на подходе. У них родилась еще одна девочка, в 1909-м, маленькая Луиза, названная в честь мамы Мэй. Мэй по-прежнему хотела народить двух девочек, но после малышки Лу подождала год-два, чтобы передохнуть. Рождение следующего ребенка пришлось отложить дольше, чем задумывалось, потому что застрелили австрийского герцога и все ушли на войну. На Замковой станции Мэй и пятилетняя Лу махали Тому на прощание и молились, чтобы он вернулся. Он вернулся. В Первую мировую войну Мэй отделалась легко, и секс потом пошел лучше. Она родила четверых – тут же, одного за другим.

Хотя Мэй думала, что будет еще одна девочка, а потом и хватит, их второй ребенок, в 1917 году, оказался мальчиком. Его они назвали Томом, в честь папы, – как малышку Мэй, их первенца, назвали в честь мамы. В 1919-м, надеясь на вторую девочку в компанию к Лу, она родила еще мальчишку. Это был Уолтер, а следующим стал Джек, а после него – Фрэнк, и тут уж она махнула рукой. К этому моменту они с Томом и пятью детьми переехали на Зеленую улицу, ближе к углу, и все это время Мэй была смертоведкой, царицей последа и гроба, подчинившей себе оба конца жизни. К этому времени руки и ноги у нее уже стали как колоды, сама она раздалась и погрузнела, а красота молодости ушла. Ее отец умер в 1926 году, а мать – спустя десять лет, в 1936-м, перед смертью она уже годами не выходила из дома. Ей становилось все труднее передвигаться, но не поэтому она не ступала за порог. Сказать по правде, у нее ум за разум зашел. Брат Мэй, Джим, однажды привез матери инвалидное кресло, но не успели они прогуляться до конца Бристольской улицы, как она раскричалась и умоляла вернуться домой. Все из-за машин – она увидела их впервые.

Муж Мэй умер через два года после этого, и это выбило почву у нее из-под ног… Их дочь Лу уже выросла и вышла замуж, у Мэй были внуки – две маленькие девочки. Мэй уже не была смертоведкой. Она хотела лишь мирной жизни, после всех горестей и страхов. Казалось, она немногого просила, но это было до того, как заговорили о новой войне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю