Текст книги "Я умею прыгать через лужи"
Автор книги: Алан Маршалл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мистер Карузерс давно умер. При жизни он, как нам говорил отец, всегда против чего-нибудь протестовал. Протестуя, он поднимал пухлую руку и откашливался. Он протестовал против коров, которые паслись у дороги, и против падения нравов. Кроме того, он протестовал против моего отца.
В 1837 году отец мистера Карузерса, представитель какой-то английской компании, прибыл в Мельбурн, а оттуда с караваном повозок, запряженных волами и нагруженных припасами, направился на запад. Говорили, что в сотне с небольшим миль от города, в богатом лесами краю, поселенцев дожидаются прекрасные вулканические земли. Правда, добавлялось, что в этих местах туземцы относятся к белым враждебно и с ними так или иначе придется разделаться. Для этого участникам экспедиции были розданы ружья.
В дальнейшем мистер Карузерс стал владельцем сотен квадратных миль хорошей земли, которая теперь была разделена на десятки ферм, и арендная плата с них приносила немалый доход. Большой дом сине-серого камня, который мистер Карузерс построил в поместье, перешел по наследству к его сыну, а когда тот умер, стал собственностью миссис Карузерс.
Этот огромный дом был окружен парком, занимавшим тридцать акров. Парк был разбит в английском стиле – с чинными дорожками для прогулок и церемонными цветниками, находившимися под неустанным присмотром caдовника.
В тени вязов и дубов, под кустами, вывезенными из, Англии, многочисленные фазаны, павлины и пестрые китайские утки что-то клевали и рылись в прошлогодней листве. Среди этих пернатых прогуливался мужчина в гетрах и с ружьем в руках; иногда раздавались выстрелы: это он стрелял в белых и розовых попугаев, прилетавших полакомиться плодами во фруктовом саду.
Весной английские подснежники и нарциссы расцветали среди темной зелени австралийского папоротника, а садовники катили нагруженные доверху тачки между европейскими флоксами и мальвами. Своими острыми лопатками они ударяли по пучкам травы и по ворохам веток и листьев, лежащим у подножия немногих сохранившихся эвкалиптов, подсекая корни уцелевших диких австралийских цветов; те вздрагивали и падали, и их увозили в тачках, чтобы затем сжечь.
И на тридцати акрах царили чистота и порядок, все было прибрано и приглажено.
– Чернокожие теперь не узнали бы эти места, – сказал отец, когда мы как-то проезжали мимо ворот поместья.
От ворот до дверей дома вилась вымощенная гравием, обсаженная вязами дорога. Сразу же за воротами приютился небольшой коттедж, где жил привратник с семьей. Как только раздавался цокот копыт и шум подъезжавшего экипажа, он выбегал из домика, распахивал ворота и снимал перед приехавшим гостем шляпу. Гости – скваттеры в шарабанах, запряженных парой, приезжие из города в рессорных экипажах, дамы с осиными талиями, церемонно восседавшие в фаэтонах, глядя поверх голов чопорных девочек и мальчиков, примостившихся на краешке переднего сиденья, – все они проезжали мимо сторожки, кивая или покровительственно улыбаясь привратнику, встречавшему их со шляпой в руке, или и вовсе его не замечая.
На полпути от ворот к усадьбе находился небольшой загон. Когда-то здесь высокие голубые эвкалипты вздымали свои обнаженные руки над кенгуровой травой и казуаринами, но теперь это место затеняли темные сосны, и земля под ними была густо усыпана коричневой хвоей.
Внутри загона по кругу беспрестанно ходил олень – по одной и той же протоптанной дорожке, тянувшейся вдоль ограды. Иногда он поднимал голову и хрипло ревел, и тогда болтливые сороки прекращали свою трескотню и поспешно разлетались в разные стороны.
Наискосок от загона виднелись конюшни – двухэтажные постройки из серо-голубого камня с сеновалами, стойлами и кормушками, выдолбленными из стволов деревьев! Перед конюшнями на вымощенной булыжниками площадке конюхи, присвистывая на английский лад, чистили скребницами лошадей, а те беспокойно перебирали ногами и помахивали подстриженными хвостами, тщетно пытаясь отогнать надоедливых мух.
От конюшен к портику хозяйского дома вела широкая дорога. Если какой-нибудь путешествующий сановник или просто английский джентльмен с супругой приезжали сюда из Мельбурна, чтобы познакомиться с жизнью большого поместья и увидеть "настоящую Австралию", экипаж останавливался под портиком и, после того как седоки, выходили, направлялся по этой дороге к конюшням.
В честь приезда гостей чета Карузерс устраивала балы, и в такие вечера на заросшем папоротником холме, который высился за домом, под несколькими уцелевшими акациями собирались самые смелые и любопытные обитатели Тураллы, чтобы поглазеть сквозь большие освещенные окна на женщин в платьях с глубоким вырезом и с веерами в руках, приседавших перед своими кавалерами в первых па вальса-кадрили. До небольшой кучки любопытных доносилась музыка, и они не ощущали холода. Они слушали волшебную сказку.
Однажды среди любопытных находился и мой отец; он держал в руках полупустую бутылку; и каждый раз, когда за освещенными окнами кончалась очередная фигура танца, он издавал веселый возглас, а потом, продолжая что-то выкрикивать, кружился вокруг акаций с бутылкой вместо дамы.
Вскоре для выяснения причины этих воплей из большого дома вышел тучный мужчина, у которого на золотой цепочке от часов в виде брелока висел миниатюрный портрет его матери, оправленный в золото львиный коготь и какие-то медали.
Он приказал отцу уйти, а когда тот не унялся, замахнулся на него кулаком. Объясняя то, что произошло вслед за этим, отец говорил:
– Я уклонился, перешел в захват и сыграл на его ребрах, как на ксилофоне, а он так охнул, что чуть мою шляпу не унесло.
Потом отец помог своему противнику встать и почиститься, сказав при этом:
– Я как увидел ваши побрякушки, так сразу понял, что вы не в форме.
– Да, – ответил тот растерянно. – Побрякушки... да, да... Меня немножко оглушило.
– Хлебните-ка, – сказал отец, протягивая ему свою бутылку.
Тот отпил из нее, и они с отцом обменялись рукопожатием.
– Он неплохой малый, – говорил нам потом отец, – просто затесался в дурную компанию.
Отец объезжал лошадей Карузерса и дружил с его главным конюхом Питером Финли. Питер частенько захаживал к нам, и они с отцом обсуждали статьи в "Бюллетене" и прочитанные ими книги.
Питер Финли происходил из "хорошей" семьи, но был, что называется, "паршивой овцой", и родные, чтобы избавиться от него, обещали выплачивать ему пособие, если он уедет в Австралию. Он умел поговорить на любую тему. Зато члены семьи Карузерс особым красноречием не отличались. Репутация умных людей, которой они пользовались, была основана главным образом на умении произнести в нужный момент "гм, да" или "гм, нет".
Питер говорил быстро, с увлечением, и его охотно слушали. Мистер Карузерс часто повторял, что Питер умел поддерживать умный разговор, потому что получил хорошее воспитание, и выражал сожаление, что Питер пал так низко.
Питер с ним не соглашался.
– Жизнь моего старика превратилась в сплошную церемонию, – рассказывал он моему отцу. – Да еще какую! Меня самого чуть было не засосало.
Мистеру Карузерсу было нелегко развлекать важных персон, которых он приглашал погостить у себя в поместье. Когда вечером после обеда он сидел с ними за вином, в разговоре то л дело возникали томительные паузы. Путешествовавший сановник или титулованный англичанин не находили ничего занимательного в "гм, да" или "гм, нет", н поэтому, если гости мистера Карузерса были высокопоставленными особами, предпочитавшими пить послеобеденный коньяк за оживленной беседой, он неизменно посылал на конюшню за Питером.
Питер без промедления направлялся к большому дому и входил в него с черного хода. В маленькой комнате, специально для этого предназначенной, стояла кровать атласным одеялом, а на кровати лежал один из лучших костюмов мистера Карузерса, аккуратно сложенный. Питер облачался в него и шествовал в гостиную, где его представляли присутствующим как приезжего англичанина.
За обедом его беседа восхищала гостей, а мистер Карузерс получал возможность с умным видом произносить свои "гм, да" и "гм, нет".
Когда гости расходились по спальням, Питер снимал костюм мистера Карузерса и возвращался в свою комнатку за конюшней.
Однажды он пришел к моему отцу и сказал, что мистер Карузерс хотел бы, чтобы отец продемонстрировал свое мастерство в верховой езде перед какими-то именитыми гостями, желавшими увидеть "настоящую Австралию".
Сначала отец рассердился и послал их ко всем чертям, но затем согласился, с условием, что ему заплатят десять шиллингов.
– Десять шиллингов – это десять шиллингов, – рассуждал он. – Такими деньгами швыряться не следует.
Питер ответил, что хоть это и дороговато, но мистер Карузерс, пожалуй, согласится.
Отец не очень ясно представлял себе, что такое "настоящая Австралия", хотя и сказал Питеру, что тем, кто хочет ее увидеть, надо бы заглянуть к нам в кладовую. Отец иногда говорил, что бедность – это и есть настоящая Австралия, но такие мысли приходили ему в голову только когда он бывал в грустном настроении.
Перед тем как отправиться в усадьбу, он повязал шею красным платком, надел широкополую шляпу и оседла гнедую кобылу, по кличке "Баловница", которая начала брыкаться, стоило только коснуться ее бока каблуков
Высотой она была ладоней в шестнадцать и прыгала не хуже кенгуру. И вот, когда гости уселись на просторной веранде, попивая прохладительные напитки, отец галопом вылетел из-за деревьев, испуская оглушительные вопли, словно лесной разбойник.
Вспоминая об этом, он рассказывал мне:
– Значит, выезжаю я из-за поворота к жердевым ротам – земля перед ними плотная, и, хоть усыпана гравием, опора есть. Я всегда говорю, что лошадь с пастбища наверняка себя оправдает, Баловницу я только что объездил и она была свежа, как огурчик. Ну, конечно, она на препятствие слишком рано неопытная была и – я вижу: сейчас зацепит. Ворота были высоченные хоть ходи под ними. Конюхи боялись, что Карузерс кого-нибудь уволит, если поставить ворота пониже. Да с него бы и сталось. – Отец сделал презрительный жест и вернулся к своему повествованию: – Чувствую, что Баловница прыгнула, и приподнимаюсь, чтобы уменьшить свой вес. Между моим телом и седлом можно было просунуть голову. Но меня беспокоили ее передние ноги. Если они перейдут, то все в порядке.
Черт возьми, ну и дрыгала же эта лошадь! Разрази меня гром, если вру! Она извернулась и выжала еще два дюйма прямо в воздухе. Правда, задними она все-таки зацепилась, но, едва приземлившись, через два скачка снова вошла в аллюр. А я сижу в седле как ни в чем не бывало.
Ну, осадил я ее прямо перед верандой и поднял на дыбы под самым носом у гостей Карузерса. А они, не допив своих стаканов, повскакали с мест так, что все стулья поопрокидывали.
Ну, а я вонзил каблуки в бока Баловницы. Она как метнется в сторону и завизжит, что твой поросенок. Хотела прижать меня к дереву, вредная тварь. Я ее повернул, хлопая шляпой по ребрам, а она боком прямо на веранду и давай лягаться, как взмахнет копытами, так и разнесет в щепу стол или стул. Кругом летят стаканы с грогом, женщины пищат, мужчины бегают, а некоторые с геройским видом загораживают дам, те за них цепляются – ну, словом, корабль идет ко дну, спасайся кто может, и давайте умрем достойно! Черт возьми, вот был ералаш!..
Дойдя до этого места в своем повествовании, отец начинал смеяться. Он смеялся до слез, так что ему приходилось даже осушать их носовым платком.
– Да, черт подери... – говорил он, переводя дыхание и заканчивая рассказ. – Прежде чем мне удалось сладить с Баловницей, я сшиб с ног сэра Фредерика Сейлсбэри, или как его там, и он полетел вверх тормашками прямо на выводок павлинов.
– Папа, это было на самом деле? Все это правда? – как-то спросил я отца.
– Да, черт возьми, правда... Впрочем, погоди... – Он нос и потер рукой подбородок. – Нет, сынок, это, пожалуй, и неправда, – признался он. – Что-то похожее было на самом деле, но когда об одном и том же рассказываешь много раз подряд, то стараешься, чтобы получилось занятней и смешнее. Нет, я не врал. Я просто рассказал смешную историю. Ведь хорошо, когда удается рассмешить людей. На свете и так слишком много всякой всячины, наводящей тоску.
– Это вроде рассказа об олене? – спросил я.
– Да, – ответил он, – вроде того. Я ездил на нем верхом, вот и все.
Мистер Карузерс протестовал против моего отца из-за того, что тот прокатился на его олене.
– Олень все ходил и ходил по кругу, бедняга, – рассказывал отец, – а мы с ребятами влезли на забор, и, да олень пробегал подо мной, я взял да и прыгнул ему на спину. Конечно, это они меня раззадорили. – Он умолк; рассеянно уставился вдаль, потер подбородок и, слегка улыбнувшись, добавил "черт возьми!" тоном, который не оставлял сомнений в том как отнесся олень к своему непрошеному наезднику.
Отец ни разу не рассказывал мне подробностей той проделки, – очевидно, он считал ее ребячеством. И когда я продолжал его расспрашивать: "А олень побежал?" – он ограничивался тем, что коротко отвечал: "Да еще как!"
Я решил расспросить об этом эпизоде Питера Финли. По моему мнению, отец не хотел вспоминать о приключении с оленем потому, что олень его сбросил.
– Олень задал отцу трепку? – спросил я Питера.
– Нет, – ответил он, – твой отец задал трепку оленю.
Впоследствии мне кто-то рассказал, что олень обломил об отца рог. Это и вызвало недовольство мистера Карузерса, который собирался, когда олень сбросит рога, повесить их в гостиной над камином, как он это проделывал каждый год.
После смерти мистера Карузерса миссис Карузерс куда-то отправила оленя. Но когда я подрос настолько, что стал тайком забираться в парк, еще можно было деть глубокий след, протоптанный оленем там, где он ходил и ходил по кругу.
Вот почему, а также потому, что все в Туралле, за исключением моего отца, относились к миссис Карузерс с трепетом, я с таким благоговением рассматривал лежавший передо мной ящик и ценил его гораздо выше любого подарка, который мне когда-либо приносили. Он имен такую цену в моих глазах не сам по себе (коробка из под свечей на колесиках доставила бы мне гораздо больше удовольствия), но в нем я видел свидетельство того что миссис Карузерс знает о моем существовании и считает меня важной персоной, достойной получить от нее подарок.
Ведь кроме меня, никто во всей Туралле не получал подарков от миссис Карузерс. А она была обладательницей коляски на дутых шинах, пары серых лошадей, целого выводка павлинов и бесчисленных миллионов.
– Мама, – сказал я, глядя на мать и все еще крепко держа ящик, – когда миссис Карузерс отдавала Мэри подарок, Мэри ее потрогала?
ГЛАВА 6
На следующее утро мне не принесли завтрака, но я и не хотел есть. Я был возбужден и встревожен, временами меня охватывал страх, и тогда мне очень хотелось, чтобы мама была рядом.
В половине одиннадцатого сиделка Конрад подкатила к моей кровати тележку, напоминавшую узкий стол на колесах, и сказала:
– Садись, сейчас мы с тобой прокатимся. Она откинула одеяло.
– Я сам сяду, сам, – сказал я.
– Нет, я подниму тебя, – возразила она. – Разве ты не хочешь, чтобы я тебя обняла?
Я быстро оглянулся на Ангуса и Мика, чтобы увидеть, слышали ли они эти слова.
– Чего ты ждешь? – крикнул мне Мик. – Ведь лучшего барашка-подманка на свете не сыскать. Поторапливайся.
Она подняла меня и несколько секунд подержала, на руках, улыбаясь мне.
– Я ведь не барашек-подманок, правда?
– Нет, – ответил я, не зная, что подманком на бойнях называют барана-предателя, приученного водить партии овец, предназначенных на убой, в загоны, где их режут.
Она положила меня на холодный плоский верх тележки и покрыла одеялом.
– Поехали! – весело воскликнула она. – Держи хвост трубой! – подбодрил меня Ангус. – Скоро вернешься к нам.
– Да, да, проснешься в своей собственной тепленькой постельке, сказала сиделка Конрад.
– Желаю удачи! – крикнул Мик. Пьяница приподнялся на локте и, когда мы проезжали мимо его кровати, хриплым голосом сказал:
– Спасибо за яйца, дружище. – И затем чуть погромче добавил: Молодчина!
Сиделка Конрад покатила тележку по длинному коридору и через стеклянные двери вкатила ее в зал, посередине которого стоял высокий стол на тонких белых ножках.
Сестра Купер и еще одна сиделка стояли у скамьи, на которой лежали на белой салфетке стальные инструменты.
– Вот мы и приехали, – сказала сестра; она подошла ко мне и погладила меня по голове.
Я посмотрел ей в глаза, ища в них поддержки и ободрения.
– Боишься? – спросила она.
– Да.
– Глупышка, бояться нечего. Через минуту ты уснешь, а немного погодя проснешься в своей кроватке.
Я не понимал, как это могло быть. Я был уверен, что сразу проснусь, как только до меня дотронутся. Мне казалось, что они так говорят для того, чтобы меня надуть, и я вовсе не проснусь в своей кроватке, а, наоборот, со мной случится что-то страшное. Но сиделке Конрад я верил.
– Я не боюсь, – сказал я сестре.
– Я это знаю, – сказала она мне на ухо и, перенеся меня на стол, положила мне под голову маленькую подушечку. – Теперь не двигайся, а то скатишься вниз.
В это время быстрым шагом вошел доктор Робертсон! массируя свои пальцы, он улыбался мне.
– "Брысь, брысь, черный кот!" Ты ведь эту песенку поешь?
Он погладил меня по голове и отвернулся.
– Беговые дрожки и черные кошки, – бормотал он, пока одна из сиделок помогала ему надеть белый халат, – Беговые дрожки и черные кошки. Ну ладно!
Вошел доктор Кларк, седоволосый, с узкими губами.
– Муниципалитет так и не засыпал яму у ворот, – говорил он в то время, как сиделка подавала ему халат. – Не понимаю... нельзя полагаться ни на чье слово... Халат, кажется, слишком велик. Нет, это все-таки мой.
Я уставился на белый потолок и думал о луже, которая всегда появлялась у наших ворот после дождя. Мне нетрудно было ее перепрыгнуть, но Мэри этого не могла. Я же мог перепрыгнуть через любую лужу.
Доктор Кларк подошел к моему изголовью и стоял там, держа над моим носом белую подушечку, похожую на ракушку.
По знаку доктора Робертсона он напитал подушечку жидкостью из маленькой синей бутылочки, и, когда я сделал вдох, я едва не задохнулся. Я вертел головой из стороны в сторону, но он продолжал держать подушечку над моим носом, и я увидел разноцветные огни, потом вокруг сгустились облака, и, окутанный ими, я поплыл неведомо куда.
Однако я проснулся не в своей постели, как обещали мне сестра Купер и сиделка Конрад. Я пытался пробиться сквозь туман, сквозь мир, где все кружилось, – и не мог понять, где я, но вдруг на минуту сознание прояснилось, и я увидел над собой потолок операционной. Немного спустя я разглядел лицо сестры. Она мне что-то говорила, но я не мог ее расслышать; минуту погодя мне это удалось.
Она говорила:
– Проснись.
Несколько мгновений я пролежал тихо, потом вспомнил все, что произошло, и почувствовал, что меня надули.
– Я вовсе не в кровати, как вы говорили, – прошептал я.
– Нет, ты проснулся раньше, чем тебя туда отвезли, – объяснила сестра. – Ты совсем не должен шевелиться, ни чуточки, – продолжала она. – Гипс на ноге еще мокрый.
И тут я ощутил тяжесть своей ноги и каменную хватку гипса на бедрах.
– А теперь лежи спокойно, – сказала она. – Я выйду на минутку. Приглядите за ним, сиделка, – обратилась она к сиделке Конрад, раскладывавшей инструменты по стеклянным ящикам.
Сиделка Конрад подошла ко мне.
– Ну, как себя чувствует мой мальчик? – спросила она.
Ее лицо показалось мне очень красивым. Мне нравились ее толстые щеки, похожие на наливные яблоки, смешливые маленькие глазки, прятавшиеся под густыми темными бровями и длинными ресницами. Я хотел, чтобы она посидела со мной, не отходила от меня. Я хотел подарить ей двуколку и лошадь. Но мне было плохо, я испытывал какую-то робость и не мог сказать ей всего этого.
– Не надо двигаться, ладно? – предупредила она меня.
– Я, кажется, немного пошевелил пальцами ноги.
Чем больше меня предостерегали, что нельзя двигаться, тем сильней мне хотелось это сделать, главным образом для того, чтобы, выяснить, что после этого произойдет. Я чувствовал, что как только проверю, могу ли двигаться, то удовольствуюсь одним сознанием этого затем уже буду лежать спокойно.
– Нельзя шевелить даже пальцами, – сказала сиделка.
– Больше не буду, – обещал я.
Меня продержали на операционном столе до обеда, затем осторожно подкатили к моей кровати, где была установлена стальная рама, поддерживавшая одеяло высоко над моими ногами и мешавшая мне видеть Мика который лежал напротив.
Это был день посещений. В палату один за другим входили родственники и друзья больных, нагруженные пакетами. Смущенные присутствием стольких больных они торопливо пробирались мимо кроватей, не спуская взгляда с тех, кого пришли навестить. Последние той чувствовали себя неловко. Они глядели в сторону, дела вид, что не замечают своих посетителей, пока те не оказывались у самой кровати.
Но и у тех больных, которые не имели друзей или родственников, тоже не было недостатка в посетителях. К ним подходили то молодая девушка из "Армии спасеия", то священник или проповедник и, конечно, неизменная мисс Форбс.
Каждый приемный день она приходила нагруженная цветами, душеспасительными книжечками и сластями. Ей было, вероятно, лет семьдесят; она ходила с трудом, опираясь на палку. Постукивая этой палкой по кроватям больных, не обращавших на нее внимания, она говорила:
– Ну, молодой человек, надеюсь, вы выполняете предписания врача. Только так и можно выздороветь. Вот вам пирожки с коринкой. Если их хорошо прожевать, они не вызовут несварения желудка. Пищу всегда надо хорошо разжевывать.
Мне она каждый раз давала леденец.
– Они очищают грудь, – говорила она. Теперь она, как обычно, остановилась у меня в ногах и ласково сказала:
– Сегодня тебе сделали операцию, не так ли? Ну, доктора знают, что делают, и я уверена, что все будет хорошо. Ну-ну, будь умницей, будь умницей...
Моя нога болела, и мне было очень тоскливо. Я заплакал.
Она встревожилась, быстро подошла к моему изголовью и растерянно остановилась: ей хотелось меня успокоить, но она не знала, как это сделать.
– Бог поможет тебе перенести эти страдания, – произнесла она убежденно. – Вот в этом ты найдешь утешение.
Она вынула из своей сумки несколько книжечек и дала мне одну.
– На, почитай, будь умницей.
Она дотронулась до моей руки и все с тем же растерянным видом пошла дальше, несколько раз оглянувшись на меня.
Я принялся рассматривать книжечку, которую держал в руке, – мне все казалось, что в ней скрыто какое-то волшебство, какой-то знак господень, божественное, откровение, благодаря которому я восстану с одра, как Лазарь, и начну ходить.
Книжечка была озаглавлена "Отчего вы печалуетесь?" и начиналась словами: "Если в жизни своей вы чуждаетесь бога, печаль ваша не напрасна. Мысль о смерти и о грядущем суде не напрасно печалит вас. Если это так, то дай бог, чтобы ваша печаль все возрастала, пока наконец вы не найдете успокоения в Иисусе".
Я ничего не понял. Я положил книжечку и продолжал тихо плакать.
– Как ты себя чувствуешь, Алан? – спросил Ангус.
– Мне плохо, – сказал я и немного погодя добавил: – Нога болит.
– Это скоро пройдет, – ответил он, чтобы успокоить меня.
Но боль не проходила.
Когда я лежал на операционном столе и гипс на моей правой ноге и бедрах был еще влажным и мягким, короткая судорога, вероятно, отогнула мой большой палец, а у парализованных мышц не хватало сил выпрямить его. Непроизвольным движением бедра я также сдвинул внутреннюю гипсовую повязку, и на ней образовался выступ, который, словно тупой нож, стал давить на бедро. В последующие две недели он постепенно все больше врезался в тело, пока не дошел до кости.
Боль от загнутого пальца не прекращалась ни на минуту, но боль в бедре казалась чуть легче, когда я изгибался и лежал смирно. Даже в краткие промежутки между приступами боли, когда я забывался в дремоте, меня посещали сны, которые были полны мук и страданий.
Когда я рассказал доктору Робертсону о мучившей меня боли, он сдвинул брови и задумался, поглядывая на меня:
– Ты уверен, что болит именно палец?
– Да. Все время, – отвечал я. – Не перестает ни на минуту.
– Это, наверно, колено, – говорил он старшей сестре. – А ему кажется, что палец. – Ну, а бедро тоже все время болит? – снова обратился он ко мне.
– Оно болит, когда я двигаюсь. Когда я лежу спокойно, боли нет.
Он потрогал гипс над моим бедром.
– Больно?
– Ой! – крикнул я, пытаясь отодвинуться от него. – Ой, да...
– Гм... – пробормотал он.
Через неделю после операции злость, которая помогала мне переносить эти муки, уступила место отчаянию; даже страх, что меня сочтут маменькиным сынком, перестал меня сдерживать; я плакал все чаще и чаще. Плакал молча, уставившись широко раскрытыми глазами сквозь застилавшие их слезы в высокий белый потолок надо мной. Мне хотелось умереть, и в смерти я видел не страшное исчезновение жизни, а всего лишь сон без боли. Вновь и вновь я повторял про себя в каком-то отрывистом ритме: "Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть".
Через несколько дней я обнаружил, что двигая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, могу заставить себя забыть про боль. Мотая головой, я не закрывал глаза, и белый потолок становился туманным и расплывался, а кровать, на которой я лежал, отрывалась от пола и куда-то летела.
Голова нестерпимо кружилась, и я проносился по огромным кривым сквозь облачное пространство, сквозь свет и тьму, уже не чувствуя боли, но испытывая сильную тошноту.
Я оставался там, пока воля, заставлявшая меня делать движения головой, не ослабевала, и тогда я медленно возвращался к мерцающим, качающимся бесформенным теням, которые медленно и постепенно принимали очертания кроватей, окон и стен палаты.
Обычно я прибегал к этому способу утоления боли ночью, но если боль становилась нестерпимой, – и днем, когда никого из сиделок не было в палате.
Ангус, наверно, заметил, как я дергаю головой из стороны в сторону, потому что однажды, когда я только начал это делать, он меня спросил:
– Зачем ты это делаешь, Алан?
– Просто так, – ответил я.
– Послушай, – сказал он мне, – мы же приятели. Зачем ты двигаешь головой? Тебе больно?
– От этого боль проходит.
– А! Вот в чем дело! – воскликнул он. – Каким же образом она проходит?
– Я ничего не чувствую. Голова кружится – и все, – объяснил я.
Он больше не сказал ни слова, но немного погодя я услышал, как он говорил сиделке Конрад, что нужно что-то предпринять.
– Он терпеливый парнишка, – говорил Ангус. – Если бы ему не было плохо, он не стал бы этого делать.
Вечером сестра сделала мне укол, и я спал всю ночь, но на следующий день боль продолжалась; мне дали порошок аспирина, велели лежать спокойно и стараться заснуть.
Я выждал, пока сиделка вышла из палаты, и начал снова мотать головой. Но она ожидала этого и все время наблюдала за мной через стеклянную дверь.
Ее звали сиделка Фриборн, и все ее терпеть не могли. Она была исполнительной и умелой, но делала только то, что полагалось, и ничего больше.
– Я не прислуга, – сказала она одному больному, когда тот попросил ее передать мне журнал.
Если к ней обращались с какой-нибудь просьбой, которая могла задержать ее хоть на минуту, она отвечала:
– Разве вы не видите, что я занята?
Она быстро вернулась в палату.
– Несносный мальчишка! – сказала она резко. – Сейчас же прекрати это! Если еще раз вздумаешь трясти головой, я скажу доктору, и он тебе задаст. Ты не должен этого делать. А теперь лежи спокойно. Я послежу, как ты себя ведешь.
И крупными шагами она направилась к двери, плотно сжав губы. У порога она еще раз оглянулась на меня:
– Запомни, если я тебя еще раз застану за этим занятием, тебе несдобровать!
Ангус проводил ее сердитым взглядом.
– Слыхал? – спросил он Мика. – А еще сиделка! Подумать только! Черт знает что...
– Она, – Мик презрительно махнул рукой, – она сказала мне, что я болен симулянитом. Я ей покажу симулянит. Если она еще раз меня заденет, я найду что ей ответить, – вот увидишь. А ты, Алан, – крикнул он мне, – не обращай на нее внимания!
У меня началось местное заражение в бедре – там, где гипс врезался в тело, – и через несколько дней я почувствовал, что где-то на ноге лопнул нарыв. Тупая боль в пальце в этот день была почти невыносима, а тут еще прибавилось жжение в бедре... Я начал всхлипывать беспомощно и устало. А потом заметил, что Ангус с беспокойством смотрит на меня. Я приподнялся на локте и взглянул на него, и в моем взгляде он, должно быть, прочел овладевшее мной отчаяние, потому что на его лице внезапно появилось выражение тревоги.
– Мистер Макдональд, – сказал я дрожащим голосом – не могу я больше терпеть эту боль. Пусть перестанет болеть. Кажется, мне крышка...
Он медленно закрыл книгу, которую читал, и сел, поглядывая в сторону двери.
– Куда девались эти проклятые сиделки? – крикнул он Мику диким голосом. – Ты можешь ходить. Пойди и позови их. Пошли за ними Папашу. Он их разыщет. Малыш достаточно натерпелся. Хотел бы я знать, что сказал бы его старик, будь он здесь. Папаша, поезжай и приведи кого-нибудь из сестер. Скажи, я звал, да поживей.
Вскоре пришла одна из сиделок и вопросительно посмотрела на Ангуса:
– Что случилось? Он кивнул в мою сторону:
– Взгляните на него. Ему плохо.
Она приподняла одеяло, посмотрела на простыню, снова опустила его и, не говоря ни слова, выбежала из палаты.
Помню, как вокруг меня стояли доктор, старшая сестра, сиделки, помню, как доктор пилил и рубил гипс на моей ноге, но мне было невыносимо жарко, перед глазами все плыло, и как пришли отец с матерью, я не помню. Я запомнил, правда, что отец принес мне перья попугая – но это уже было неделю спустя.
ГЛАВА 7
Когда я снова стал различать палату и ее обитателей, на кровати Ангуса лежал незнакомый человек. Пока я неделю метался в бреду, Ангуса и Мика выписали. Ангус оставил мне три яйца и полбанки пикулей, а Мик попросил сиделку Конрад передать мне, когда я приду в себя, банку с лесным медом.
Мне их очень недоставало. Казалось, сама палата стала иной. Люди, которые теперь лежали на белых постелях, были слишком больны или подавлены непривычной обстановкой, чтобы разговаривать друг с другом; и они еще не научились делиться яйцами.
Папаша стал совсем мрачным.
– Здесь все переменилось, – говорил он мне. – Помню, в этой палате велись разговоры, каких я никогда раньше и не слыхивал. Умнейшие парни собирались здесь. А сейчас – взгляни на эту мелюзгу – двух грошей не дашь за них всех, вместе взятых. И всего-то животы у них болят, а глаза заводят, будто чахоточные. Все только и думают о своих болячках, а тебя и слушать не хотят, когда вздумаешь пожаловаться на свои горести. Если бы я не знал, что в любую минуту могу помереть, то попросил бы старшую сестру отпустить меня отсюда. А она прекрасная женщина, доложу я тебе.