Текст книги "Я умею прыгать через лужи"
Автор книги: Алан Маршалл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Надписывать яйцо было необходимо из-за споров, которые нередко возникали после варки, когда, например, владелец запаса больших с коричневым оттенком яиц вдруг получал болтун. Некоторые больные гордились свежестью доставленных им яиц и подозрительно нюхали их после варки, утверждая, что им подсунули чужое, лежалое яйцо. Те больные, кому нечего было положить в кастрюлю, смотрели на эту утреннюю церемонию с грустью, к которой нередко примешивалось раздражение. Потом они откидывались на подушки, охая и жалуясь на дурно проверенную ночь. Многие делились емкими запасами с этими несчастливцами.
– Вот три яйца, – говорил сиделке Ангус. – Одно для Тома, одно для Мика, одно для меня. Я их все надписал, и скажи повару, чтобы он не варил их вкрутую.
Яйца всегда возвращались крутыми. Рюмочек для них не полагалось, и горячее яйцо приходилось держать в руке.
Мать присылала мне каждую неделю десяток яиц, и мне доставляло большую радость, если я мог крикнуть соседу по палате: "Том, я положил яйцо и для тебя!" Мне нравилась улыбка, которая при этих словах появлялась на его лице. Мой десяток быстро исчезал, и тогда Ангус брал меня на свое попечение.
– Ты слишком щедро швыряешься яйцами, – говорил он в таких случаях. Побереги хоть несколько штук для себя. Мои запасы кончаются.
Я старался сообразить, кому из больных следует дать яйцо, и вдруг вспомнил о новичке – сейчас при свете дня он уже не казался таким страшным. Я проворно сел и посмотрел на его кровать, но он лежал, укрывшись одеялом с головой.
– Что это он делает? – спросил я Ангуса.
– Ему все еще мерещится бог весть что, – ответил Макдональд, разворачивая маленький кусочек масла, который он достал из ящика. – Ночью он чуть совсем не рехнулся. Раз даже соскочил с кровати. Мик говорит, что сейчас он слаб, как котенок.
Мик сидел и зевал, сопровождая каждый зевок болезненным стоном.
Почесывая грудь, он поддакнул:
– Куда уж слабее... И не удивительно... Из-за этого типа я полночи глаз не сомкнул. А ты как спал, Мак?
– Плохо. Опять боли мучили. И никак не разберу, что это такое. Они не от сердца, потому что болит справа. Я говорил врачу, а он мне так ничего и не объяснил. Дождешься от них!
– Факт, – подтвердил Мик. – Я всегда говорил, что только тот разумеет, кто сам болеет. А я ночью надавил на свою руку, и мне бог знает чего стоило не закричать. А этот малый, – он показал на новенького, все еще лежавшего закутавшись в одеяло, – думает, что он спятил. Неплохо, видать, проводил время, пока дошел до эдакого состояния. Как бы там ни было, я готов променять мою руку на его мозги.
Я любил слушать эти утренние разговоры, но часто мне трудно было понять, о чем идет речь. Мне всегда хотелось разузнать обо всем как можно подробней.
– А зачем вы надавили на свою руку? – спросил я.
– Зачем? – воскликнул в изумлении Мик. – То есть как "зачем"? Я-то откуда знаю? Я думал, что это моя здоровая рука. Пресмешной ты паренек, как я погляжу.
Человек, лежавший на соседней кровати, застонал.
Обращаясь к этой бесформенной куче постельного белья, Мик сказал:
– Да, брат, плохи твои дела. Завтра на твоей могилке вырастут маргаритки. Хочешь не хочешь, всему хорошему на свете приходит конец.
– Не говори с ним так! – с негодованием воскликнул Ангус. – Ты его черт знает как напугаешь. Дать тебе яйцо сегодня?
– Дай пару, а я тебе верну на той неделе, когда моя старуха придет навестить меня.
– А что, если она не принесет тебе ничего?
– Все может случиться, – ответил Мик уныло. – Смешно, но никогда человеку не удается найти жену, которая была бы так же хороша, как его мать. Сколько раз я это видел. Женщины сейчас все на один манер. Все они портятся на глазах, это каждый скажет. Бывало, зайдешь в материнскую кладовую – черт, чего там только не было! Мышь и та не могла бы протиснуться между банками варенья и маринадов, и бутылками томата, и имбирного пива. И все это она делала своими руками. А теперь – попроси любую женщину сварить тебе банку варенья... – Он презрительно махнул рукой и сказал уже совсем другим тоном: – Она принесет яйца. Дай парочку, я сегодня чертовски голоден.
Неожиданно пьяница приподнялся и, словно собираясь спрыгнуть с кровати, отбросил одеяло.
– Эй, укройся сейчас же! – приказал Мик. – Достаточно ты ночью накуролесил. Хватит. Если сам не перестанешь, тебя привяжут.
Тот поправил одеяло и схватил себя за волосы, но скоро отпустил их и сказал Мику:
– У меня все еще стоит во рту вкус этого лекарства, прямо с души воротит.
– Хотите яичко? – крикнул я ему срывающимся от волнения голосом.
– Малыш спрашивает, не съешь ли ты яйцо на завтрак, – пояснил Мик.
– Да, – сказал он, снова вцепившись в волосы. – Съем, непременно съем. Мне надо восстановить силы.
– Он съест, – сказал Мик, – давай яйцо.
Я вдруг проникся симпатией к новому соседу и решил попросить мать принести мне столько яиц, чтобы и на него хватило.
После завтрака сиделки, торопливо переходя от одной кровати к другой, расстилали стеганые одеяла, убранные накануне. Они наклонялись над каждой кроватью, и больные смотрели на них со своих подушек. Но сиделки глядели только на свои хлопочущие руки и не замечали больных. Они взбивали подушки, подтыкали простыни, разглаживали все складки и морщинки, готовя палату к обходу старшей сестры.
Если сиделки не очень торопились, они не прочь были перекинуться с нами шуткой. Среди них были милые и славные женщины, которые любили посудачить с больными, называли старшую сестру "старой наседкой" и предупреждали шепотом о появлении сестер.
Любимицей Ангуса была сиделка Конрад – молоденькая толстушка, которая охотно смеялась, разговаривая с больными. Ангус, если кто-нибудь приносил ему апельсины, всегда откладывал один для нее.
– Вот славная девчушка, – сказал он как-то, когда она, проходя мимо, улыбнулась ему. – Клянусь богом, я сейчас скажу ей, чтобы она пошла посмотреть семейство Бланш.
В то время в город должна была прибыть на ежегодные гастроли странствующая труппа – "Мастера музыки и развлечений", и больные оживленно обсуждали содержание заманчивых афиш, предвещавших ее приезд.
– Об этом семействе Бланш, – заявил Мик, – могу сказать одно: за свои деньги не поскучаете. Есть там один паренек... Он выступал здесь в прошлом году, и скажу я вам, другого такого поискать. Малый этот играл на пивных бутылках "На ней веночек был из роз", да так, черт возьми, что слезы на глаза навертывались. Маленький такой паренек, из себя совсем невидный. Попадется такой в пивной, пройдешь мимо и не заметишь. Эх, жаль, что я этого не увижу.
Когда на следующее утро после представления сиделка Конрад вбежала в освещенную дневным солнцем палату, ее тут же окликнул Ангус, жаждавший поскорее услышать ее впечатления.
– Ну, как, вам понравилось? – крикнул он ей.
– Ох, и здорово же было! – сказала она. – Мы сидели во втором ряду.
Ее пухлые щеки блестели после утренней ванны. Она на мгновение умолкла, заглянула в книгу записей, лежавшую на конторке у двери, и, подбежав к Ангусу, начала оправлять его постель, продолжая свой рассказ.
– Это было чудесно! – говорила она с восторгом. – Зал был битком набит. У дверей проверял билеты человек в черной фуражке с красным околышем.
– Это, наверно, сам старик Бланш, – подал голос Мик с другого конца палаты, – он всегда там, где денежки.
– Он вовсе не старый! – с негодованием воскликнула сиделка Конрад.
– Ну, так, значит, это был его сын, – заметил Мик. – Все одно.
– Да рассказывайте же, – сказал Макдональд.
– А маленький паренек играл "На ней веночек был из роз"? – не унимался Мик.
– Паренька этого я видела, – с нетерпением ответила сиделка Конрад. Но только он играл "Родина, милая родина".
– А выступали какие-нибудь хорошие певцы? – спросил Ангус. – Пели шотландские песни?
– Нет, этих песен не пели. Выступал один мужчина, – помрешь со смеху. Он пел "Мой папаша носил сапоги на гвоздях". И еще выступал один швейцарец, он и одет был по-швейцарски, и пел на тирольский манер.
– А как это поют на тирольской манер? – спросил я.
Я наклонился над краем кровати, стараясь оказаться как можно ближе к сиделке Конрад, чтобы не упустить ни одного ее слова. Для меня этот концерт был не менее волнующим событием, чем цирк. Увидеть хотя бы человека в фуражке с красным околышем – как это было бы чудесно! Сиделка Конрад казалась мне теперь необычайно интересным человеком, словно после того, как она побывала на концерте, у нее появились новые качества.
– Петь на тирольский лад – значит петь на очень высокой ноте, объяснила сиделка Конрад, повернувшись ко мне, и тут же снова обратилась к Ангусу. – Я знала одного молодого человека в Бендиго, он был высокого роста и вообще... – Тут она засмеялась и поправила выбившуюся из-под шапочки прядку волос. – Так вот, этот молодой человек – хотите верьте, хотите нет пел на тирольский лад не хуже, чем этот швейцарец. Знаете, мистер Макдональд, мы с ним дружили, и я могла слушать его песни всю ночь напролет. Сказать по правде, я совсем не умею петь. Но я люблю напевать для своего удовольствия, и хоть это я сама говорю, в чем, в чем, а в музыке я разбираюсь. Я семь лет училась и должна была чему-нибудь научиться. И вчерашний концерт мне очень понравился, потому что я знаю толк в музыке. Но этому швейцарцу далеко до Берта, что бы вы мне ни говорили,
– Да, – решительно сказал Макдональд, – это так.
Казалось, он не знал, что ему еще добавить. Мне хотелось, чтобы он продолжал ее расспрашивать, но она отвернулась от него и принялась поправлять мою постель. Когда она стала подтыкать одеяло под матрас, она наклонилась надо мной и ее лицо приблизилось к моему.
– Ты мой мальчик, правда? – сказала она, заглядывая мне в глаза и улыбаясь.
– Да, – ответил я отрывисто, не в силах отвести от нее взгляд, и вдруг почувствовал, что я ее люблю. Совсем смутившись, я не мог больше сказать ни слова.
Она неожиданно нагнулась и поцеловала меня в лоб и, засмеявшись, отошла к Мику, который сказал ей:
– От этого я тоже не отказался бы. Все говорят, что душой я ребенок.
– А еще женатый! Что сказала бы ваша жена? Вы, наверно, плохой человек.
– Ну, а как же! От хороших людей никакого проку, да и девушки их не любят.
– Нет, любят! – возмутилась сиделка Конрад.
– Нет, не любят, – продолжал Мик, – они как дети. Когда ребятишки моей сестры напроказят, их мать всегда говорит: "Вы становитесь такими, как ваш дядя Мик", а они думают, что лучше меня дядюшки не сыскать, черт побери!
– Вы не должны ругаться.
– Да, – весело согласился Мик, – само собой, не должен.
– Ну, не мните же одеяло! Сегодня старшая сестра начнет обход рано.
Старшая сестра была полная женщина с родинкой на подбородке, из которой росли три черных волоска.
– Взяла бы да выдрала их, – заметил как-то Мик после того, как она ушла из палаты. – Но у женщин свои странности. Им кажется, что вырвать волосок значит признаться, что он был. Поэтому они предпочитают сохранять свои волоски и делают вид, что их и в помине нет. Ну что ж, пусть себе растит их на здоровье. Она и с этой бородой многим даст десять очков вперед.
Старшая сестра быстрым шагом переходила от одной кровати к другой. Ее сопровождала сиделка, которая почтительно докладывала обо всем, что по ее мнению; заслуживало внимания.
– Его рана хорошо заживает. Этому больному мы давали ипекакуану.
Старшая сестра была убеждена, что больных нужно подбадривать.
"Слова ободрения лечат лучше лекарства", – часто повторяла она, произнося три последних слова с ударением на каждом, словно заучивая скороговорку.
Халат старшей сестры был всегда так накрахмален, что стеснял ее походку; и порой казалось, что идущая позади сиделка приводит ее в движение, дергая за шнурок.
Когда она наконец появилась в дверях палаты, больные уже закончили утренние разговоры и сидели или лежали в ожидании ее прихода, подавленные строгостью безукоризненно застеленных кроватей и размышляя о своих недугах.
Мик, за глаза всегда готовый отпустить шутку по адресу старшей сестры, теперь, когда она приближалась к его постели, поглядывал на нее с почтительным страхом.
– Ну как вы себя сегодня чувствуете, Бэрк? – нарочито бодро спросила она.
– Отлично, сестра, – ответил Мик весело, но сохранить этот тон ему не удалось. – Плечо все еще болит, но уже становится лучше. А вот руку я еще не могу поднять. С ней что-нибудь серьезное?
– Нет, Бэрк, доктор этого не находит.
– Черта с два добьешься от тебя толку, – прошипел Мик, разумеется, когда она уже не могла его слышать.
Старшая сестра, подходя к моей кровати, всегда принимала тот вид, с которым взрослые утешают или смешат ребенка, чтобы произвести впечатление на окружающих. Я всегда чувствовал себя так неловко, словно меня вытолкнули на сцену и заставляют декламировать.
– Ну, как себя чувствует сегодня наш храбрый маленький мужчина? Мне говорили, что ты часто поешь по утрам. А для меня ты когда-нибудь споешь песенку?
Я так смутился, что ничего не ответил.
– Он поет песенку "Брысь, брысь, черный кот!", – сказала сиделка, выступая вперед, – и поет очень приятно.
– Наверно, ты когда-нибудь будешь певцом, – заметила старшая сестра. Ты хотел бы стать певцом?
Не дожидаясь ответа, она повернулась к сиделке и продолжала:
– Почти все дети хотят быть машинистами на паровозе, когда вырастут. Вот, например, мой племянник. Я купила ему игрушечный поезд, и он так любит играть с ним, милая крошка.
Затем она снова повернулась ко мне:
– Завтра ты ляжешь спать, а когда проснешься, твоя ножка будет в премиленьком белом коконе. Правда, это будет красиво? – Потом, обратившись к сиделке, она добавила: – Операция назначена на десять тридцать. Сестра подготовит его.
– Что такое операция? – спросил я Ангуса, когда они ушли.
– Да ничего особенного, просто займутся твоей ногой... подправят ее... В это время ты будешь спать.
Я понял, что он не хочет объяснить мне, в чем дело, и на секунду меня охватил страх.
Однажды отец не стал распрягать молодую лошадь, а просто привязал вожжи к ободу колеса и пошел выпить чашку чая; лошадь, оборвав туго натянутые вожжи, помчалась через ворота, разбила бричку о столб и ускакала. Отец, услышав грохот, выбежал из дому и постоял с минуту, рассматривая обломки, а потом обернулся ко мне (я, разумеется, выскочил вслед за ним) и сказал: "А, наплевать! Пойдем допивать чай".
Когда Ангус запнулся и оборвал свои объяснения, мне почему-то вспомнилось это восклицание отца, и сразу стало легче дышать.
– А, наплевать! – сказал я.
– Молодчина, так и надо, – похвалил меня Ангус.
ГЛАВА 5
Меня лечил доктор Робертсон – высокий мужчина, всегда одетый по-праздничному.
Всякую одежду я разделял на два вида: праздничную и будничную. Праздничный костюм можно было надевать и в будни, но лишь в особых случаях.
Мои праздничный костюм был из грубой синей саржи – его доставили из магазина в коричневой картонной коробке; он был завернут в целлофан и издавал необычайно приятный запах, свойственный новым вещам,
Но я не любил носить этот костюм, потому что его нельзя было пачкать. Отец тоже не любил свой праздничный костюм.
– Давай-ка снимем эту проклятую штуковину, – говорил он по возвращении из церкви, куда ходил редко, и то по настоянию матери.
Меня удивляло, что доктор Робертсон выряжался по-праздничному каждый день. Но не только это озадачивало меня; я пересчитал его праздничные костюмы и обнаружил, что у него их четыре. Из этого я сделал вывод, что он, вероятно, человек очень богатый и живет в доме с газоном. Люди, у которых перед домом был разбит газон, а также все, кто разъезжал в шарабане на резиновых шинах или в кабриолете, обязательно были богачами.
Я как-то спросил доктора!
– У вас есть кабриолет?
– Да, – ответил он, – есть.
– На резиновых шинах?
– Да.
После этого мне было трудно с ним разговаривать. Все, кого я знал, были бедные. Богачей я знал по именам и видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не смотрели на бедных и не разговаривали с ними.
– Едет миссис Карузерс! – кричала моя сестра, и мы все устремлялись к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах.
Казалось, что мимо нас проезжает сама королева.
Я вполне мог представить себе, как доктор Робертсон беседует с миссис Карузерс, но мне трудно было привыкнуть к тому, что он разговаривает со мной.
У него было бледное, не знавшее загара лицо с сизым отливом на гладко выбритых щеках. Мне нравились его глаза – светло-голубые, окруженные морщинками, особенно заметными, когда он смеялся. Его длинные узкие руки пахли мылом, и прикосновение их было прохладно.
Он ощупал мою спину и ноги, спрашивая, не больно ли. Потом выпрямился, посмотрел на меня и сказал сестре:
– Искривление весьма значительно, поражена часть спинных мышц.
Еще раз осмотрев мою ногу, он потрепал меня по волосам и сказал:
– Мы все это скоро выпрямим. – И обратился к сестре. – Необходимо выровнять берцовую кость. – Он взял меня за лодыжку и продолжал: – Эти сухожилия придется укоротить, а стопу поднять. Мы сделаем надрез вот у этого сустава. – Он медленно провел пальцем по коже над коленом. – Выравнивать будем здесь.
Это движение его пальцев я запомнил навсегда: он провел линию там, где потом лег шрам.
Утром накануне операции он остановился около моей кровати и сказал сопровождавшей его старшей сестре:
– Мальчик, по-моему, совсем освоился: у него очень веселый вид.
– Да, да, он славный мальчуган, – подхватила сестра и добавила обычным нарочито веселым тоном: – Он даже поет "Брысь, брысь, черный кот!". Не правда ли, Алан?
– Да, – сказал я, как всегда смущаясь от ее приторного голоса.
Доктор с минуту смотрел на меня в раздумье, потом неожиданно нагнулся и откинул одеяло.
– Перевернись на живот, чтобы я мог осмотреть твою спину, – сказал он.
Я перевернулся и почувствовал, что его прохладные руки скользят по моей кривой спине, тщательно ее ощупывая.
– Хорошо, – произнес он, выпрямляясь и придерживая одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
– Завтра мы выпрямим твою ногу. – И с улыбкой, которая показалась мне странной, добавил: – Ты храбрый мальчик.
Я принял эту дань уважения без малейшего чувства гордости, недоумевая, за что он меня похвалил. Мне очень захотелось, чтобы он узнал, какой я замечательный бегун. Я наконец решился сказать ему об этом, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в своей коляске, ухмылялся беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был старик пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате и выезжал на веранду в кресле-коляске, к колесам которой были приделаны специальные рычаги. Худыми жилистыми руками он проворно нажимал на рычаги и быстро ездил по палате. Я завидовал ему и в мечтах уже видел, как я ношусь по больнице в таком же кресле, а потом завоевываю первое место в спортивных колясочных гонках и, проезжая по стадиону, кричу: "Дай дорогу!" – как заправский велогонщик.
Во время врачебного обхода Папаша занимал свою излюбленную позицию – у моей кровати. С нетерпением поглядывая на врача, обходившего палату, он сидел, готовый, как только тот остановится перед ним, поразить его сочиненной заранее тирадой. В такую минуту заговаривать с ним было бесполезно – он ничего не слышал. Но в другое время он говорил без умолку.
Он всегда был готов ныть и жаловаться и терпеть не мог ежедневных ванн.
– Эскимосы же не моются в ваннах, – оправдывался он, – а их и топором не убьешь.
Сестра заставляла его принимать ванну каждый день, а он считал это вредным для своей груди.
– Сестра, – говорил он, – не сажайте вы меня под вашу брызгалку, этак я схвачу воспаление легких.
Когда он закрывал рот, морщины на его лице становились глубокими складками. Его куполообразная голова была покрыта тонкими седыми волосками, такими редкими, что они не могли прикрыть блестящую кожу, усеянную коричневыми пятнышками.
Мне он был неприятен – но не из-за внешности, которая казалась мне интересной, а потому, что я считал его грубым и его манера выражаться смущала меня.
Как-то раз он сказал сестре:
– У меня сегодня не было выделений из кишечника, сестра. Это не опасно?
Я быстро посмотрел на нее, чтобы увидеть, как она воспримет эти слова, но она и бровью не повела.
Его постоянные жалобы раздражали меня – по моему мнению, ему хоть изредка для разнообразия следовало бы говорить, что он чувствует себя хорошо.
Иногда Мик спрашивал его:
– Как здоровье, Папаша?
– Хуже быть не может.
– Ну, пока ты еще не умер, – весело говорил Мик.
– Умереть-то не умер, да только по тому, как я себя чувствую, это может случиться в любую минуту. – Папаша мрачно покачивал головой и отъезжал к постели какого-нибудь новичка, которому еще не успели надоесть его причитания.
К старшей сестре он относился с почтением и старался не вызывать ее неудовольствия; объяснялось это главным образом тем, что она обладала властью отправить его в приют для престарелых.
– А в таком заведении долго не протянешь, – говорил он Ангусу, особенно если ты болен. Раз ты человек старый и больной, то правительство наше так и норовит от тебя избавиться, и чем скорее, тем лучше.
Поэтому, разговаривая со старшей сестрой, он всячески старался задобрить ее и внушить ей, что страдает множеством недугов, которые оправдывают его пребывание в больнице.
Однажды, когда она спросила его, как он себя чувствует, он сказал:
– Сердце у меня в нутре мертвый-мертво, как у дохлого барана.
Я сразу же представил себе колоду мясника, а на ней влажное, холодное сердце, и мне стало не по себе.
Я сказал Ангусу:
– Сегодня я себя хорошо чувствую, очень хорошо.
– Вот это дело, – ответил он. – Никогда не вешай носа.
Ангус мне нравился.
Утром при обходе старшая сестра спросила у Папаши, который подкатил свое кресло к камину, обогревавшему палату:
– Кто помял занавеси?
Открытое окно, на котором они висели, было возле камина, и легкий ветерок относил их к огню.
– Это я сделал, сестра, – признался Папаша, – боялся, как бы не загорелись.
– У вас грязные руки, – сердито сказала сестра, – все занавеси в темных пятнах. Извольте впредь просить сиделку, чтобы она их отдергивала.
Папаша заметил, что я прислушиваюсь, и немного погодя сказал:
– Знаешь, старшая сестра – прекрасная женщина. Вчера она спасла мне жизнь; она, кажется, расстроилась из-за этих занавесей, да только, будь я дома и будь это мои занавеси, я бы их все равно примял. С огнем шутки плохи.
– Мой отец видел, как сгорел дом, – сказал я.
– Да, да, – нетерпеливо произнес Папаша, – но сейчас дело не в этом. Судя по тому, с каким видом твой отец расхаживал по палате, он, наверно, много чего насмотрелся. Пламя могло лизнуть занавеску, и она бы разом вспыхнула; вот как это бывает.
Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот человек в темной одежде знал Папашу еще тогда, когда старик жил в хижине у реки. После того как Папашу взяли в больницу, он продолжал навещать его и приносил ему табак и номера "Вестника". Это был молодой священник, всегда говоривший серьезно и пятившийся, словно пугливая лошадь, стоило кому-нибудь из сиделок обратиться к нему с вопросом. Папаше не терпелось его женить, и он сватал его то одной, то другой сиделке. Я всегда с большим интересом прислушивался к тому, как оп расхваливал священника и как ему отвечали сиделки, но, когда старик заговорил об этом с сиделкой Конрад, я перепугался, подумав, что она может согласиться.
– Ну где ты найдешь такого хорошего жениха? – говорил ей Папаша. Домик у него славный, а что он не очень чистый, так не беда, ты наведешь порядок. Тебе достаточно сказать одно словечко. Он порядочный человек и соблюдает себя.
– Я подумаю, – обещала сиделка Конрад Папаше, – может быть, я схожу посмотреть его домик. А есть у него лошадь и двуколка?
– Нет, – отвечал Папаша, – ему негде их держать.
– А я хочу лошадь и двуколку, – сказала она весело.
Тут я крикнул ей:
– У меня когда-нибудь будет и лошадь и двуколка!
– Ну и отлично, я выйду замуж за тебя. – Она улыбнулась мне и помахала рукой.
Я откинулся на спинку кровати, сразу с волнением почувствовав себя взрослым, обремененным ответственностью. У меня не было ни малейшего сомнения, что теперь мы с сиделкой Конрад обручены, и я старался придать своему лицу то выражение, с каким отважный путешественник устремляет взор в морскую даль. Несколько раз подряд я повторил про себя: "Мы запишем это на ваш счет". Говорить такие слова, по моему глубокому убеждению, могли только взрослые, и, когда я хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком, я по нескольку раз произносил их про себя. Вероятнее всего, я услышал эту фразу, когда ходил с отцом по лавкам.
Весь день я обдумывал планы, как обзавестись лошадью и двуколкой.
Когда доктор Робертсон кончил осматривать меня, он спросил Папашу:
– Как вы себя чувствуете сегодня, Папаша?
– Знаете, доктор, меня всего свело, словно я песком набит. Думаю, следовало бы меня промыть. Как, по-вашему, порция слабительного мне поможет?
– Пожалуй, – с серьезным видом ответил доктор. – Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор направился к кровати пьяницы. Тот уже сидел, дожидаясь, чтобы к нему подошли. Его губы подергивались, а на лице застыло выражение тревоги.
– Как вы себя чувствуете? – сухо спросил доктор.
– Меня все еще трясет, – ответил пьяница, – а так хорошо. Наверно, доктор, меня уже можно выписать.
– Мне кажется, Смит, что у вас в голове еще не совсем прояснилось. Разве вы сегодня утром не расхаживали по палате совершенно голым?
Больной ошеломленно посмотрел на него и быстро заговорил:
– Да, это верно, я вставал. Мне надо было помыть ноги. Они были очень горячие. Подошвы прямо жгло.
– Посмотрим, – коротко сказал доктор. – Может быть, завтра мы вас выпишем.
Он быстро отошел к соседней кровати, а больной продолжал сидеть, наклонившись вперед, и теребить одеяло.
Вдруг он лег и застонал:
– Господи, господи!
Как только доктор Робертсон кончил обход, моей матери, которая уже давно ждала в приемной, разрешили войти в палату. Когда она подходила ко мне, я испытывал неловкость и смущение. Я знал, что она будет целовать меня, а мне это казалось ребячеством. Отец меня когда не целовал.
– Мужчины не целуются, – говорил он мне.
Всякое проявление чувств я считал слабостью. Но если бы мать меня не поцеловала, я был бы огорчен.
Я ее не видел уже несколько недель, и она показалась мне совсем новой. Ее улыбка, ее спокойная походка, ее светлые волосы, собранные в пучок на затылке, были мне так хорошо знакомы, что раньше я их не замечал; теперь же мне было очень приятно увидеть их как будто в первый раз.
– Ее мать была ирландка из Типперери, а отец – немец. Это был мягкий и добрый человек; в Австралию он приехал вместе с немецким оркестром, где он играл на контрабасе. Моя мать, наверно, была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такая же приятная внешность, такое же открытое лицо.
Частые поездки в повозке зимой, в ветер и дождь, оставили свой след на ее огрубевшем лице, которое не знало никакой косметики – не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что на это у нее не хватало денег.
Когда мать подошла к моей кровати, она, должно быть, заметила, что я смутился.
– Я хотела бы поцеловать тебя, – шепнула она мне, – но тут столько людей смотрит на нас... Будем считать, что мы поцеловались.
Когда приходил отец, он обычно завладевал разговором, несмотря на все свое умение слушать; но когда меня навещала мать, больше говорил я.
– Ты много яиц принесла? – спросил я. – У нас есть один больной, он бедный, и у него нет яиц. Когда он смотрит на стул, стул движется.
Мать взглянула на моего соседа (разговаривая, я смотрел на него) и ответила:
– Да, я принесла много яиц.
Затем она пошарила в сумке и сказала:
– Я принесла тебе еще кое-что.
С этими словами она достала пакет, перевязанный веревочкой.
– Что это? – прошептал я взволнованно. – Покажи! Нет, я сам разверну. Дай мне.
– Пожалуйста, – подсказала она, отодвигая пакет.
– Пожалуйста, – повторил я, протягивая к нему руку.
– Это тебе прислала миссис Карузерс, – продолжала она. – Мы еще не раскрывали пакета, и нам всем хочется узнать, что в нем.
– Как она его принесла? – спросил я, положив пакет к себе на колени. Она входила в дом?
– Она подъехала к воротам, передала его Мэри и сказала, что это для ее маленького больного братца.
Я дернул веревочку, пытаясь ее разорвать. Как и отец, я всегда строил недовольные гримасы, когда должен был задать работу пальцам. Отец всегда гримасничал, открывая перочинный нож. "Это по наследству от матери", говорил он.
– Господи, что это за рожу ты скорчил? – воскликнула мать. – Ну-ка давай сюда пакет. Я сейчас разрежу. Нет ли у тебя в тумбочке ножа?
– Возьмите в моей, – сказал смотревший на нас Ангус. – Где-то с краю, вот в этом ящике.
Мать нашла нож и разрезала веревочку. Я развернул бумагу, на которой красовалась внушительная надпись: "Мистеру Алану Маршаллу", и с волнением стал рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображением ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических полосок. Я приподнял крышку и увидел металлические квадратики и рядом с ними в маленьких отделениях винтики, отвертки, колесики и гаечные ключи. Мне не верилось, что все это – мое.
Подарок произвел на меня огромное впечатление, но то, что его прислала мне миссис Карузерс, казалось просто невероятным.
Можно было почти без преувеличения сказать, что поселок Туралла – это миссис Карузерс. Она построила в нем пресвитерианскую церковь, воскресную школу и добавила флигели к дому священника. Она жертвовала деньги на ежегодные школьные премии. Все фермеры были у нее в долгу. Она была председателем "Отряда надежды", "Библейского общества" и "Лиги австралийских женщин". Ей принадлежали гора Туралла, озеро Туралла и лучшие земли вдоль реки Тураллы. У нее была особая мягкая скамья в церкви и особый молитвенник в кожаном переплете.
Миссис Карузерс знала все церковные гимны и пела их, возводя глаза к небу. Но гимны "Ближе, господь, к тебе", и "Веди нас, ясный светоч" она пела альтом, прижимая подбородок к шее, и тогда казалась хмурой и строгой потому, что ей приходилось петь очень низким голосом.
Когда священник называл эти гимны, отец обычно бормотал, уставившись в молитвенник: "Ну, сейчас заведет!", но матери такие реплики не нравились.
– У нее очень хороший голос, – сказала она как-то отцу за воскресным обедом.
– Голос хороший, – сказал отец, – это я за ней признаю, да только она всегда тащится в хвосте, а у финиша обходит всех нас на полкорпуса. Того и гляди, она себя загонит.