355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Маршалл » Я умею прыгать через лужи (сборник) » Текст книги (страница 2)
Я умею прыгать через лужи (сборник)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:33

Текст книги "Я умею прыгать через лужи (сборник)"


Автор книги: Алан Маршалл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Я умею прыгать через лужи

Моим дочерям Гепсибе и Дженнифер, которые тоже умеют прыгать через лужи.



Глава 1

Лежа в маленькой комнате «парадной» половины нашего деревянного домика в ожидании повитухи, которая должна была помочь моему появлению на свет, моя мать могла видеть из окна огромные эвкалипты, покачивающиеся на ветру, зеленый холм и тени облаков, проносившихся над пастбищами.

– У нас будет сын, – сказала она отцу. – Сегодня мужской день.

Отец наклонился и посмотрел в окно, туда, где за расчищенными выгонами высилась темно-зеленая стена зарослей.

– Я сделаю из него бегуна и наездника, – с решимостью произнес он. – Клянусь богом, сделаю!

Когда приехала повитуха, отец улыбнулся ей и сказал:

– Право, миссис Торенс, я думал, пока вы приедете, малыш уже будет бегать по комнате.

– Да, мне надо бы приехать еще с полчаса назад, – резким тоном ответила миссис Торенс. Это была грузная женщина с пухлым смуглым лицом и решительными манерами. – Но когда нужно было запрягать, Тед все еще смазывал бричку… Ну, а как вы себя чувствуете, дорогая? – обратилась она к моей матери. – Уже начались схватки?

– И пока она говорила со мной, – рассказывала мне мать, – я вдыхала запах сделанной из акации ручки хлыста, висевшего на спинке кровати – он принадлежал твоему отцу, – и видела, как ты мчишься галопом на лошади и размахиваешь этим хлыстом, высоко подняв его над головой, точно так же, как делал твой отец.

Когда я появился на свет, отец сидел на кухне с моими сестрами. Мэри и Джейн хотели, чтобы у них был братец, которого они могли бы водить с собой в школу, и отец обещал им, что у них будет брат, по имени Алан.

Миссис Торенс принесла меня, чтобы показать им; я был завернут в пеленки из красной фланели. Она положила меня на руки отцу.

– Как-то странно было смотреть на тебя, – говорил он мне потом. – У меня сын!.. Я хотел, чтобы ты все умел делать: и верхом ездить, и справиться с любой лошадью – вот о чем я думал тогда… И конечно, чтобы ты хорошо бегал… Все говорили, что у тебя сильные ножки. Я держал тебя на руках, и это было как-то странно. Я все думал, будешь ты похож на меня или нет.

Вскоре после того, как я начал ходить в школу, я заболел детским параличом. Эпидемия его вспыхнула в Виктории в начале девятисотых годов, а потом из густонаселенных районов перекинулась в сельские местности, поражая детей на уединенных фермах и в лесных поселках. В Туралле я был единственной жертвой эпидемии, и на много миль вокруг люди говорили о моей болезни с ужасом. Слово «паралич» они связывали с идиотизмом, и не одна двуколка останавливалась на дороге, а ее хозяин, перегнувшись через колесо, чтобы посудачить с повстречавшимся приятелем, задавал неизменный вопрос: «А ты не слышал – дурачком-то он не стал?»

На протяжении нескольких недель соседи старались побыстрей проехать мимо нашего дома и в то же время настороженно, с каким-то особым интересом поглядывали на старую ограду, на необъезженных двухлеток в загоне и на мой трехколесный велосипед, валявшийся возле сарая. Они звали своих детей домой пораньше, кутали их потеплей и с тревогой всматривались в их лица, стоило им кашлянуть или чихнуть.

– Болезнь поражает человека, как божья кара, – говорил мистер Картер, булочник, который твердо верил в это. Он был директором воскресной школы и однажды среди других объявлений, обводя учеников мрачным взглядом, торжественно возгласил:

– В следующее воскресенье на утренней службе преподобный Уолтер Робертсон, бакалавр искусств, будет молиться о скорейшем исцелении этого стойкого мальчика, пораженного страшной болезнью. Прошу всех присутствовать.

Отец узнал об этом и, встретив на улице мистера Картера, стал ему объяснять, нервным движением руки подкручивая свои рыжеватые усы, как я умудрился подцепить болезнь:

– Говорят, что микроб попадает внутрь при вдохе: он носится по воздуху всюду. И нельзя узнать заранее, где он появится. Он, наверно, как раз пролетал мимо носа моего сынишки; тот вдохнул воздух – и тут это и случилось. Он упал как подкошенный. Если бы в ту минуту, когда пролетал микроб, он сделал бы не вдох, а выдох, все бы обошлось. – Он помолчал и грустно добавил: – А теперь вы мόлитесь за него.

– Спина создана для ноши, – с набожным видом пробормотал булочник.

Он был членом церковного совета и в каждой беде видел промысел божий. С другой стороны, по его мнению, за всем, что приносило людям радость, скрывался дьявол.

– На все божья воля, – произнес он с довольным видом, убежденный в том, что слова эти понравятся всевышнему. Он не упускал случая снискать расположение господа.

Отец презрительно фыркнул, выражая этим свое отношение к подобного рода философии, и ответил довольно резко:

– Спина моего сына вовсе не была создана для ноши, и позвольте сказать вам: никакой ноши и не будет. Уж если говорить о ноше, то вот кому она досталась. – И он коснулся пальцем своей головы.

Немного спустя он стоял у моей кровати и с тревогой спрашивал:

– Алан, у тебя болят ноги?

– Нет, – отвечал я ему. – Они совсем как мертвые.

– Черт! – воскликнул он, и его лицо мучительно исказилось.

Мой отец был худощав, бедра у него были узкие, а ноги кривые – следствие многих лет, проведенных в седле: он был объездчиком лошадей и приехал в Викторию из глуши Квинсленда.

– Я это сделал из-за детей, – объяснял он, – ведь там, в глуши, школ нет и в помине. Если бы не дети, никогда бы я оттуда не уехал!

У него было лицо настоящего жителя австралийских зарослей – загорелое и обветренное; проницательные голубые глаза прятались в морщинах, рожденных ослепительным солнцем солончаковых равнин.

Один из его приятелей, гуртовщик, как-то приехавший навестить нас, увидев отца, который вышел к нему навстречу, воскликнул:

– Черт возьми, Билл, ты и сейчас прыгаешь не хуже эму!

Походка у отца была легкой и семенящей, и ходил он всегда с опущенной головой, глядя в землю; эту привычку он объяснял тем, что он родом из «страны змей».

Иногда, хватив рюмку-другую, он носился на полуобъезженном жеребце по двору, выделывая курбеты среди валявшихся там кормушек, поломанных старых колес и оглобель и разгоняя клохчущих кур; при этом он испускал оглушительные вопли:

– Неклейменный дикий скот! Окружай! Эй, берегись!

Осаживая коня, он срывал с головы шляпу с широкими полями, размахивал ею, как бы отвечая на приветствия, и раскланивался, поглядывая при этом на дверь кухни, где обычно в таких случаях стояла мать, наблюдавшая за ним с улыбкой – чуть насмешливой, ласковой и тревожной.

Отец любил лошадей не потому, что с их помощью он зарабатывал на жизнь, а потому, что находил в них красоту. Он не мог пройти мимо хорошей лошади. Наклонив голову набок, он медленно похаживал вокруг нее, тщательно изучая все ее стати, и обязательно ощупывал ее передние ноги в поисках ссадин, говоривших о том, что ей приходилось падать.

– Хороша такая лошадь, – не раз повторял он, – у которой крепкая, добрая кость, лошадь рослая, с длинным корпусом.

Для него лошади не отличались от людей.

– Это факт, – утверждал он. – Я их довольно повидал на своем веку… Иные, если чуть тронешь их кнутом, дуются на тебя, точно дети. Есть такие ребятишки: надери им уши – и они с тобой много дней разговаривать не будут. Затаят обиду. Понимаешь, не могут забыть. Вот и с лошадьми то же самое: ударь ее кнутом – и сам не рад будешь. Взять гнедую кобылу Коротышки Дика. Она тугоузда. А я ее заставил слушаться узды. Суди сам… Она вся в своего хозяина – Коротышку. Кто захочет его взнуздать, порядком намучится. Он мне до сих пор фунт должен. Ну, да бог с ним. У него и так ничего за душой нет…

Мой дед по отцу, рыжеголовый йоркширец, был пастухом… Он эмигрировал в Австралию в начале сороковых годов прошлого века. Женился он на ирландской девушке, приехавшей в новую колонию в том же году. Я слышал, что дед явился на пристань, как раз когда пришвартовался корабль с ирландскими девушками, прибывшими в Австралию, чтобы устроиться прислугой.

– Кто из вас согласится сразу выйти за меня замуж? – крикнул он столпившимся у поручней девушкам. – Кто не побоится?

Одна крепкая голубоглазая ирландка с черными волосами и большими руками оглядела его и после минутного раздумья крикнула в ответ:

– Я согласна! Я выйду за тебя замуж!

Она перелезла через поручни и прыгнула вниз. Он подхватил девушку, взял ее узелок, и они вместе ушли с пристани; он вел ее, обняв за плечи.

Отец, самый младший из четырех детей, унаследовал от своей матери ирландский темперамент.

– Когда я был еще малышом, – рассказывал он мне, – я угодил одному возчику пониже уха стручком акации, – а ты ведь знаешь, если сок попадет в глаза, можно ослепнуть. Парень чуть не спятил от злости и бросился на меня с дубиной. Я кинулся к нашей хижине и заорал благим матом: «Мама!» Тот малый, черт побери, шутить не собирался. Когда я добежал до дома, он меня почти настиг. Казалось, спасения нет. Но мать все видела и уже ждала у дверей, держа наготове котелок с кипящей водой. «Берегись, – крикнула она, – это кипяток! Подойди только, и я ошпарю тебе физиономию…» Черт возьми, только это его и остановило. Я вцепился в подол ее платья, а она стояла и смотрела на парня, пока он не ушел.

Мой отец начал работать с двенадцати лет. Все его образование ограничилось несколькими месяцами занятий с вечно пьяным учителем, которому каждый ученик, посещавший дощатую лачугу, служившую школой, платил полкроны в педелю.

Начав самостоятельную жизнь, отец колесил по дорогам от фермы к ферме, нанимаясь объезжать лошадей или перегонять гурты. Свою молодость он провел в отдаленных районах Нового Южного Уэльса и Квинсленда и мог без конца о них рассказывать. И благодаря рассказам отца эти края солончаковых равнин и красных песчаных холмов были мне ближе, чем луга и леса, среди которых я родился и рос.

– В тех глухих местах, – как-то сказал мне отец, – есть что-то особенное. Там чувствуешь настоящую радость. Заберешься на поросшую сосной гору, разведешь костер…

Он умолк и задумался, глядя на меня взволнованно и тревожно. Потом сказал:

– Надо будет сделать какое-нибудь приспособление, чтобы твои костыли не увязали в песке: мы ведь когда-нибудь отправимся в те края.

Глава 2

Вскоре после того, как я заболел, мускулы на моих ногах стали сохнуть, а моя спина, прежде прямая и сильная, искривилась. Сухожилия начали стягиваться и затвердели, так что мои ноги постепенно согнулись в коленях и уже не могли разгибаться.

Это болезненное натяжение сухожилий под коленями пугало мою мать, которая опасалась, что мои ноги навсегда останутся согнутыми, если не удастся как можно скорее выпрямить их. Глубоко встревоженная, она вновь и вновь приглашала доктора Кроуфорда, чтобы он назначил такое лечение, которое позволило бы мне нормально двигать ногами.

Доктор Кроуфорд, который плохо разбирался в детском параличе, недовольно хмурил брови, наблюдая, как мать пыталась вернуть жизнь моим ногам, растирая их спиртом и оливковым маслом – средство, рекомендованное женой школьного учителя, утверждавшей, что оно излечило ее от ревматизма. Проронив замечание, что «вреда от этого не будет», Кроуфорд решил оставить вопрос открытым до тех пор, пока он не наведет в Мельбурне справки об осложнениях, которые бывают после этой болезни.

Доктор Кроуфорд жил в Балунге, небольшом городке в четырех милях от нашего поселка, и навещал больных на окрестных фермах, только когда заболевание было очень серьезным. Он разъезжал в кабриолете с полуподнятым верхом, на фоне голубой войлочной обивки которого эффектно выделялась его фигура, когда он кланялся встречным и приветственно помахивал кнутом, подгоняя свою серую лошадку, трусившую рысцой. Этот кабриолет приравнивал его к скваттерам, правда лишь к тем из них, чьи экипажи не имели резиновых шин.

Он неплохо разбирался в простых болезнях.

– Могу сказать вам с полной уверенностью, миссис Маршалл, что у нашего сына не корь.

Полиомиелит принадлежал к числу тех болезней, о которых он почти ничего не знал. Когда я заболел, он пригласил на консилиум еще двух врачей, и один из них установил у меня детский паралич.

Этот врач, который, казалось, так много знал, произвел на мою мать большое впечатление, и она стала его расспрашивать, но он ответил только:

– Если бы это был мой сын, я бы очень тревожился.

– Еще бы, – сухо заметила мать и с этой минуты утратила к нему всякое доверие.

Но доктору Кроуфорду она продолжала верить, потому что после ухода своих коллег он сказал:

– Миссис Маршалл, никто не может предугадать, останется ли ваш сын калекой или нет, будет он жить или умрет. Я думаю, что он будет жить, но все в руце божьей.

Эти слова утешили мою мать, но на отца они произвели совсем иное действие – ведь доктор Кроуфорд сам признал, что никогда не имел дела с детским параличом.

– Раз они начинают толковать, что все в руце божьей, значит, пиши пропало, – сказал он.

В конце концов доктору Кроуфорду все же пришлось решать, как быть с моими сведенными ногами. Взволнованный и неуверенный, он тихо выбивал дробь своими короткими пальцами по мраморной доске умывальника у моей постели и молча смотрел на меня. Мать стояла рядом с ним в напряженной, неподвижной позе, как обвиняемый, ожидающий приговора.

– Так вот, миссис Маршалл, насчет его ног. М-м-м… да… Боюсь, что остается только одно средство. К счастью, он храбрый мальчик. Нам надо выпрямить его ноги. Это можно сделать только силой. Мы должны их насильно выпрямить. Вопрос – как это сделать. Лучше всего, по-моему, каждое утро класть его на стол и вам всей тяжестью наваливаться на его колени и давить на них, пока они не выпрямятся. Ноги надо вплотную прижать к столу. И делать это, скажем, три раза. Да, думаю, трех раз достаточно. А в первый день, скажем, два раза.

– Это будет очень больно? – спросила мать.

– Боюсь, что да. – Кроуфорд помедлил и добавил: – Вам понадобится все ваше мужество.

Каждое утро, когда мать укладывала меня на спину на кухонный стол, я смотрел на висевшую над камином картину, изображавшую испуганных лошадей. Это была гравюра: две лошади, черная и белая, в ужасе жались друг к другу, а в нескольких футах от их раздувавшихся ноздрей сверкали зигзаги молнии, вырывающейся из темного хаоса бури и дождя.

Парная к ней гравюра, висевшая на противоположной стене, изображала этих же лошадей в тот момент, когда они в испуге бешено уносились вдаль: гривы их развевались, а ноги были растянуты, как у игрушечной лошадки-качалки.

Отец, принимавший все картины всерьез, нередко подолгу вглядывался в этих лошадей, прикрыв один глаз, чтобы лучше сосредоточиться и правильно оценить все их стати.

Однажды он сказал мне:

– Они, конечно, арабской породы, но нечистых кровей. У кобылы нагнет. Взгляни-ка на ее бабки.

Мне не нравилось, что он находит у этих лошадей недостатки. Для меня они были чем-то очень важным. Каждое утро я вместе с ними уносился от нестерпимой боли. Страх, обуревавший их и меня, сливался воедино и тесно связывал нас, как товарищей по несчастью.

Мать моя упиралась обеими руками в мои приподнятые колени и, крепко зажмурив глаза, чтобы удержать слезы, всей тяжестью наваливалась на мои ноги, пригибая их книзу, пока они, распрямившись, не ложились на стол. Когда ноги выпрямлялись под тяжестью ее тела, пальцы на них растопыривались, а затем скрючивались наподобие птичьих когтей. А когда сухожилия начинали тянуться и вытягиваться, я громко кричал, широко раскрыв глаза и уставившись на обезумевших от ужаса лошадей над камином. В то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:

– О лошади, лошади, лошади… О лошади, лошади!..

Глава 3

Больница находилась в городе милях в двадцати от нашего дома. Отец отвез меня туда в крепко сколоченной двуколке с длинными оглоблями, которой он пользовался, приучая лошадей к упряжи. Он очень гордился этим экипажем. Оглобли и колеса были сделаны из орехового дерева, а на спинке сиденья он нарисовал вставшую на дыбы лошадь. Нельзя сказать, чтобы изображение получилось очень удачным, и отец в свое оправдание объяснял:

– Видите ли, лошадь еще не привыкла вставать на дыбы. Она делает это в первый раз и поэтому потеряла равновесие.

Отец запряг в двуколку одну из лошадей, которых он объезжал, и еще одну привязал к оглобле. Он держал ее за голову, пока мать, посадив меня на дно двуколки, забиралась в нее сама. Усевшись, мать подняла меня и устроила рядом с собой. Отец продолжал что-то говорить лошади и гладил ее по потной шее:

– Стой, милая, стой смирно, тебе говорю.

Выходки необъезженных лошадей не пугали мою мать. Упрямые кони вставали на дыбы, падали на колени или рвались в сторону, задыхаясь от усилий сбросить упряжь, а мать смотрела на это с самым невозмутимым видом. Она сидела на высоком сиденье, приспосабливаясь к любому толчку: крепко держась одной рукой за никелированный поручень, она слегка нагибалась вперед, когда лошади резко пятились, и откидывалась на спинку сиденья, когда они дергали двуколку вперед, но ни на минуту не отпускала меня.

– Нам хорошо, – говорила она, обвив меня рукой.

Отец ослабил удила и приблизился к подножке, пропуская вожжи сквозь кулак; он не сводил глаз с головы пристяжной. Поставив ногу на круглую железную подложку и схватившись за край сиденья, он помедлил минуту, продолжая кричать беспокойным, возбужденным лошадям: «Смирно, смирно!» – и неожиданным рывком вскочил на козлы. Лошади попятились. Он ослабил вожжи, и лошади понеслись вперед. Двухлетка, привязанная к оглобле недоуздком, рвалась в сторону, вытягивая шею. Мы промчались через ворота, разбрасывая камни, под скрежет буксовавших, окованных железом колес.

Отец хвастал, что ни разу во время своих стремительных выездов он не задел столбов ворот, хотя щербины, пересекавшие их на уровне ступиц, говорили об обратном. Мать, перегнувшись через крыло, чтобы посмотреть, какое расстояние отделяет ступицу колеса от столба, каждый раз повторяла:

– В один прекрасный день ты обязательно заденешь столб.

Когда мы свернули с грязной дороги, которая вела к воротам нашего дома, на вымощенное щебнем шоссе, отец придержал лошадей.

– Эта поездка поубавит им прыти, – сказал он матери. – Серый – от Аббата, это сразу видно: его жеребята всегда с норовом.

Теплые лучи солнца и стук колес действовали на меня усыпляюще; заросли, выгоны, ручьи проносились мимо нас, окутываемые на мгновение пеленой пыли, поднятой копытами наших лошадей, но я ничего не видел. Я спал, прислонив голову к плечу матери, пока через три часа она не разбудила меня.

Под колесами нашего экипажа хрустел гравий больничного двора; я сел и стал смотреть на белое здание с узкими окнами и странным запахом.

Через открытую дверь я увидел темный паркет и тумбочку, на которой стояла ваза с цветами. Но весь дом был окутан странной тишиной, и она испугала меня.

В комнате, куда меня внес отец, у стены стоял мягкий диван, а в углу был письменный стол. За ним сидела сестра, которая начала задавать отцу множество вопросов. Его ответы она записывала в книгу, а он следил за ней, словно за норовистой лошадью, которая злобно прижимает уши.

Потом сестра вышла из комнаты, захватив с собой книгу, и отец сказал матери:

– Когда я попадаю в такое местечко, меня так и подмывает послать их всех к черту. Тут задают слишком много вопросов, обнажают у человека все чувства, словно обдирают корову. И начинаешь думать, что зря их побеспокоил и что вообще их обманываешь. Не знаю даже, как объяснить…

Через несколько минут сестра вернулась с санитаром, который унес меня после того, как мать пообещала зайти ко мне, когда я буду уже в постели.

Санитар был в коричневом халате. У него было красное, морщинистое лицо, и он смотрел на меня так, словно я не мальчик, а какая-то трудная задача, которую надо решить.

Он отнес меня в ванную комнату и опустил в ванну с теплой водой. Затем он сел на стул и принялся скручивать папиросу. Закурив, он спросил:

– Когда ты в последний раз мылся?

– Сегодня утром, – ответил я.

– Ну хорошо, тогда просто полежи в ванне. Хватит и этого.

Потом я сидел в прохладной чистой постели и упрашивал мать не уходить. Матрас на кровати был жестким и твердым, и мне никак не удавалось так натянуть на себя одеяло, чтобы образовались складки. Под этим одеялом не будет теплых пещер, не будет на нем каналов и тропинок, извивающихся по стеганому одеялу, по которым можно перегонять камешки. Рядом не было родных стен, я не слышал собачьего лая, похрустывания соломы на зубах лошадей. В эту минуту я испытывал отчаянную тоску по дому.

Отец уже простился со мной, но мать все медлила. Вдруг она быстро поцеловала меня и вышла, и то, что она это сделала, показалось мне невероятным. Я не мог даже подумать, что она ушла по своей воле – мне казалось, что ее заставило уйти что-то неожиданное и страшное, против чего она была бессильна. Я не окликнул ее, не просил ее вернуться, хотя мне страстно хотелось этого. Я смотрел, как она уходит, и у меня не было сил остановить ее.

Вскоре после того, как мать ушла, человек, лежавший на соседней кровати и несколько минут молча рассматривавший меня, спросил:

– О чем ты плачешь?

– Я хочу домой.

– Мы все хотим этого, – произнес он и, уставившись в потолок, со вздохом повторил: – Да, мы все этого хотим.

В палате, где мы лежали, пол был паркетный, желто-коричневый между кроватями и в середине комнаты, но темный и блестящий под кроватями, где по натертым воском половицам не ступали ноги сиделок.

Белые железные кровати стояли в два ряда вдоль стен одна против другой. Ножки их были на колесиках. Вокруг каждой ножки пол был исчерчен и исцарапан – эти следы оставляли колесики, когда сиделки передвигали кровать.

Одеяла и простыли на кроватях были туго натянуты и подоткнуты под матрас, образуя своего рода мешок.

В палате было четырнадцать человек, я был среди них единственным ребенком. После ухода матери некоторые больные заговорили со мной, стараясь меня утешить.

– Не бойся, все будет хорошо. Мы приглядим за тобой, – сказал один из них.

Они стали расспрашивать меня, чем я болен, и, когда я объяснил, принялись рассуждать о детском параличе, а один больной сказал, что это просто убийство.

– Это просто смертоубийство, – повторил он, – самое настоящее убийство.

Я сразу почувствовал себя важной персоной, и человек, сказавший это, мне очень понравился. Я не считал свою болезнь серьезной и видел в ней лишь своего рода временное неудобство; в последующие дни каждое обострение болей вызывало у меня злость, которая быстро переходила в отчаяние по мере того, как боли усиливались, но стоило им пройти, и я о них забывал. Долго оставаться в подавленном состоянии я не мог: слишком силен был во мне интерес ко всему, что меня окружало.

Меня всегда приятно поражало, какое впечатление производит моя болезнь. Люди печально останавливались у моей постели, считая мое заболевание чудовищным ударом судьбы. Это доказывало, что я действительно важная особа, и радовало меня.

– Ты храбрый мальчик, – говорили они и, наклонившись, целовали меня, а затем отходили с грустным видом.

Я часто задумывался над этой храбростью, которую приписывали мне окружающие. Мне казалось, что назвать человека храбрым – все равно что наградить его медалью. И когда посетители называли меня храбрым мальчиком, я всегда старался придать своему лицу серьезное выражение, потому что моя обычная веселая улыбка не вязалась с той лестной характеристикой, которой меня удостаивали.

Но я все время боялся, что меня разоблачат, и дань уважения, воздаваемая моей храбрости, начинала меня по-настоящему смущать, тем более что я хорошо знал, насколько она незаслуженна. Ведь я пугался даже шороха мыши под полом в моей комнате, ведь я из-за темноты боялся ночью подойти к бачку напиться воды. Иногда я думал: что сказали бы люди, если бы они узнали об этом?

Но люди настойчиво твердили, что я храбрец, и я принимал эту похвалу с тайной гордостью, хотя и испытывал при этом чувство какой-то вины.

Прошло несколько дней; я привык к больнице и к моим соседям и уже чувствовал свое превосходство над новичками, которые нерешительно входили в палату, смущенные устремленными на них взглядами, охваченные тоской по дому.

Больные разговаривали со мной иногда покровительственно, как обычно говорят взрослые с детьми, иногда шутливо, желая позабавиться и видя во мне мишень для своих острот, порою же обращались ко мне просто оттого, что иссякали другие темы для разговора. Я принимал на веру все, что они говорили, и это их забавляло. Они взирали на меня с высоты своего многолетнего опыта и, так как я был простодушен, считали, что я не понимаю, когда речь идет обо мне. Они говорили про меня так, словно я был глух и не мог их услышать.

– Он верит всему, что ему говорят, – рассказывал новичку парень, лежавший напротив. – Послушайте сами. Эй, весельчак, – обратился он ко мне, – в колодце у вашего поселка живет ведьма, правда?

– Да, – ответил я.

– Видите, – продолжал тот. – Смешной малыш. Говорят, он никогда не будет ходить.

Я решил, что он дурак. Я не мог понять, почему они вообразили, что я никогда не буду ходить. Я-то знал, что ждет меня впереди. Я буду объезжать диких коней, и кричать «ого-го!», и размахивать шляпой, а еще я напишу книгу вроде «Кораллового острова».

Мне нравился человек на соседней кровати. Вскоре после моего появления в палате он сказал:

– Давай дружить. Хочешь, чтобы мы были товарищами?

– Идет, – ответил я.

В одной из моих первых книжек была цветная картинка, благодаря которой у меня создалось впечатление, что товарищи должны стоять рядом и держаться за руки. Я сообщил ему это, но он сказал, что это вовсе не обязательно.

Каждое утро он приподнимался на локте и, отбивая такт рукой, внушительно говорил:

– Помни всегда, самые лучшие ветряные мельницы – это мельницы братьев Макдональд.

Я был доволен, что узнал, какая фирма делает лучшие в мире мельницы. Это утверждение так прочно запечатлелось в моей памяти, что и много лет спустя оно определяло мое отношение к ветряным мельницам.

– А что, их делает сам мистер Макдональд с братом? – как-то спросил я.

– Да, – ответил он. – Старший Макдональд – это я, Энгус. – Он неожиданно откинулся на подушку и раздраженно произнес: – Один бог знает, как они справятся там без меня с заказами и всем прочим. Всюду нужен глаз да глаз. – Он обратился к одному из больных: – А что пишут сегодня в газетах о погоде? Будет засуха или нет?

Газета еще не пришла, – ответил тот.

Энгус был самым рослым и широкоплечим из всех обитателей нашей палаты. У него бывали приступы боли, и тогда он громко вздыхал, или ругался, или испускал тихие стоны, которые меня пугали.

Утром, после беспокойной ночи, он обычно говорил, ни к кому в особенности не обращаясь:

– Ну и намучился же я за ночь.

У него было большое, чисто выбритое лицо с глубокими складками от ноздрей до уголков рта. Кожа на лице была гладкая, как клеенка. Подвижный, чуткий рот легко расплывался в улыбке, когда Энгус не чувствовал боли.

Повернув голову на подушке, он подолгу молча смотрел на меня.

– Почему ты так долго молишься? – как-то спросил он и в ответ на мой изумленный взгляд добавил: – Я видел, как у тебя губы шевелятся.

– У меня ведь очень много просьб, – объяснил я.

– Каких просьб? – спросил Энгус.

Я смутился, но он сказал:

– Что ж ты умолк? Рассказывай, ведь мы же товарищи.

Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взгляд в потолок и скрестив руки на груди.

Когда я кончил, он повернулся и посмотрел на меня.

– Ты ничего не упустил. Задал ему работенку. Выслушав все это, господь бог составит о тебе неплохое мнение.

Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить бога, чтобы он помог и Энгусу.

У меня к богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал к ее повторению. Мать не позволяла мне пропускать занятия в воскресной школе и научила меня моей первой молитве – она была в стихах, начиналась словами «кроткий, добрый Иисус» и кончалась просьбой благословить многих людей, в том числе моего отца, хотя я всегда был убежден, что он-то в благословениях не нуждается. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности: мне объяснили, что она мертвая. И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта кошка… И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше меня. Это была самая главная моя молитва, которую нельзя было пропускать.

Потом я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Опасаясь, что я прошу слишком много, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я буду доволен, если мои родители доживут до тех лет, когда мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы – уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут.

Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого оставалось два месяца.

Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я молился, чтобы об этом никогда не забывали.

Моего попугая Пэта, сердитого старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев. Иногда соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили.

Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком.

Энгус, высказав свое мнение о моих молитвах, спросил меня:

– Как по-твоему, что за малый господь бог? Какой он из себя?

Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к другому. В моем представлении бог не был добрым – он был только строгим. «Вот Иисус, – думал я, – он добрый, как мой отец, но только никогда не ругается». Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю