Текст книги "Ярость"
Автор книги: Ахмед Салман Рушди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Эти вязы поражены голландской болезнью, – проговорил Дабдаб, указывая на обрубки. – Страшное дело. Вязы доброй старой Англии облетают и гибнут. (ОблетаютЪ и гибнутЪ.)
Профессор Соланка не ответил. Он пришел сюда не для того, чтобы беседовать о деревьях.
Дабдаб обернулся к нему и взял себя в руки.
– Не ожидай ничего и не будешь разочарован, – пробормотал он по-мальчишески робко. – Мне бы стоило прислушаться к собственным лекциям.
Соланка промолчал и теперь. Тогда, впервые за много лет, Дабдаб нарушил кодекс старого итонца.
– Все дело в страданиях, – бесстрастно произнес он. – Почему мы все должны так страдать? Отчего вокруг столько страданий? Почему их невозможно остановить? Ты считаешь, будто отгородился от них, выстроил плотину, но ее постоянно размывает, а в один прекрасный день просто сносит к чертовой матери. И такое происходит не со мной одним. Со мною-то все ясно, но ведь так происходит с каждым. И с тобой в том числе. Почему оно должно повторяться снова и снова? Это убивает нас. Я хочу сказать, меня. Это убивает меня.
– Звучит немного абстрактно, – мягко отозвался Соланка.
– Да, пожалуй. – Профессор Соланка явственно услышал щелчок замка. Защитный панцирь снова был на месте. – Прости, что не постучался в твою дверь за добрым советом. Это непросто, когда ты – Винни-Пух и в голове твоей опилки.
– Послушай, – попросил его Соланка, – просто расскажи мне все. Пожалуйста.
– То-то и хуже всего, что рассказывать нечего. Никаких причин, ни прямых, ни косвенных. Просто в один прекрасный день ты просыпаешься и осознаёшь, что твоя жизнь больше тебе не принадлежит. И твое тело – я не знаю, как сказать, чтобы ты понял, настолько это страшно, – оно больше не твое. А жизнь течет сама по себе. Но и она не твоя, и в ней не ты живешь. Ты не имеешь с нею ничего общего. Вот и всё. Звучит не очень убедительно, просто поверь. Это все равно как если бы тебя загипнотизировали и внушили, что на земле под окнами навалена большая куча матов. Тогда отчего же не прыгнуть?
– Знаю. Со мной такое было. Может, правда, не настолько серьезно, – согласился Соланка, которому вспомнилась давняя ночь в общежитии на Маркет-Хилл. – Это ты тогда вызволил меня оттуда. Теперь моя очередь.
Его собеседник замотал головой:
– Боюсь, оттуда невозможно так просто взять и вернуться.
Постоянное внимание к его персоне, статус звезды усугубили экзистенциальный кризис Дабдаба. Чем более выдающимся представителем человечества он считался, тем меньше ощущал себя человеком. Тогда он решил отступить, затвориться в обители традиционной академической науки. Никаких больше мировых турне. Никакого «Чудотворца». Никакого Дерриды. Ничего, что напоминало бы перформанс. Окрыленный этой надеждой, он и вернулся в Кембридж в обществе Перри Пинкус, этой сексуальной бабочки-бесстыдницы, искренне веря в то, что с ней сумеет создать нормальную пару и зажить обычной семейной жизнью. Вот насколько далеко он зашел.
Кшиштоф Уотерфорд-Вайда совершил еще три неудачные попытки самоубийства. И как раз за месяц до того, как профессор Соланка, выражаясь метафорически, тоже «покончил счеты с жизнью», то есть расстался со всеми, кто был ему дорог, и, взяв с собой лишь куклу с ультракороткой стрижкой, в самом плачевном виде, искромсанную, в изрезанной одежде, – Глупышку из первой, к тому моменту уже раритетной, промышленной партии, – неожиданно для всех рванул в Америку, земная жизнь Дабдаба завершилась. Три его артерии совершенно закупорились. Несложная операция шунтирования могла бы его спасти, но он отказался от нее и «пал», словно старый добрый английский вяз, чем, возможно, если вы ищете подобных объяснений, дал толчок метаморфозе Соланки. Уже в Нью-Йорке, вспоминая почившего друга, профессор осознал, что часто следовал за Дабдабом – во многих своих размышлениях, да, но также на пути в le monde médiatique[2]2
Медийный мир (фр.).
[Закрыть], в Америку, в кризис.
А Перри Пинкус одной из первых интуитивно угадала эту их связь. Она вернулась в родной Сан-Диего, где читала в местном колледже курс лекций о модных современных литераторах и критиках, с которыми спала. «Пинкус и ее сто и один партнер» – так, в своей обычной, бесстыдной манере, охарактеризовала она этот курс Соланке в одной из коротких поздравительных открыток, которые теперь присылала ему к каждому празднику. «Это мое персональное собрание величайших хитов, моя горячая двадцатка, – писала она со свойственным ей жестким цинизмом. – Вы не вошли в нее, профессор. Я не могу вникнуть в труд человека, если не знаю, с какой стороны к нему лучше подобраться – спереди или сзади». Вместе с каждой поздравительной открыткой она непременно отправляла ему мягкую игрушку – маленький подарок, символический смысл которого оставался за пределами понимания Соланки. Утконосы, моржи, белые медведи… Элеанор всегда ужасно забавляли эти мягкие сувениры из Калифорнии. «Поскольку ты отказался спать с ней тогда, – разъясняла она супругу, – она не может воспринимать тебя в качестве любовника, даже потенциального. И пытается вместо этого стать для тебя мамочкой. Ну, и каково это – быть сыночком Перри Ущипни-за-Задницу?»
3
В своей двухэтажной съемной квартире в Верхнем Уэст-Сайде – высокие потолки, бесспорное удобство, роскошная отделка обоих уровней дубовыми панелями и богатая библиотека, делающая честь владельцам апартаментов, – профессор Малик Соланка грел в руке бокал с красным «гейзервиль зинфандель» и предавался грусти. Он вполне сознательно принял решение уехать и все же тосковал по прежней жизни. Что бы там ни говорила по телефону Элеанор, их разрыв был бесповоротным. Соланка не считал себя ни трусом, ни предателем, и тем не менее он сбрасывал старую кожу чаще, чем змея. Семья, родина и даже не одна, а две жены – вот что он оставил позади. А теперь еще и ребенок. Может, это ошибка – усматривать в его последнем исходе что-то необычное? Возможно, горькая правда состоит в том, что, совершая подобное, он не идет против своей природы, а, напротив, следует ей… Когда он стоял нагой перед зеркалом неприкрашенной правды, именно так все и выглядело.
И тем не менее он, как и Перри Пинкус, считал себя хорошим человеком. И женщины тоже считали его таковым. Чувствуя в нем свирепую убежденность, редко обнаруживаемую в сегодняшних мужчинах, они нередко позволяли себе влюбиться в него, дивясь той стремительности, с которой погружались – умудренные опытом, осторожные – в омут эмоций. И ни одной он не дал повода разочароваться. Он был добрым и понимающим, великодушным и мудрым, остроумным и зрелым. К тому же искусным любовником, без осечек. Это навсегда, думали они, поскольку видели, что и сам он так полагал. С ним они были в безопасности, ощущали себя любимыми, знали, что их ценят. Он разъяснял им – каждой в свой черед, – что дружба, а еще более любовь заменили ему семейные узы. И это звучало правильно. Они отбрасывали сдержанность, позволяли себе расслабиться, полностью отдаться всему хорошему. И ни одной не удалось рассмотреть тайные извилины его души, почувствовать мучительные корчи сомнения, пока не наступал день, когда у него не оставалось сил сдерживаться и отчуждение, словно рвота, выплескивалось наружу сквозь плотно стиснутые зубы. Они никогда не предчувствовали конца, пока разрыв не ударял по ним. «Как будто обухом по голове», по выражению его первой жены, Сары, мастерицы точных и красочных формулировок.
«Знаешь, в чем твоя проблема? – заявила разъяренная Сара перед их последней ссорой. – На самом деле ты любишь только своих чертовых кукол. Ты способен существовать только в своем маленьком ненастоящем мирке. В нем ты господин: захотел – сделал куклу, захотел – сломал, ты волен ими манипулировать. Ты создал мир, где женщины не способны дать сдачи и где ты не обязан с ними спать. Или нет, ты же в последнее время аккуратно выделываешь им влагалища – деревянные влагалища, резиновые влагалища, мерзкие надувные влагалища, – они отвратительно пищат, как надувные шары, если что-то туда засунуть. Не удивлюсь, если где-то в сарае ты уже устроил себе гарем из кукол-цыпочек в человеческий рост. Знаешь, что тебя ждет? Его обязательно обнаружат когда-нибудь. Скорей всего, когда придут тебя арестовывать из-за пропажи восьмилетней светловолосой девочки, эдакой живой куколки, которую ты изнасиловал, а потом расчленил. Поймал бедняжку, поиграл и бросил. Сначала где-нибудь в кустах найдут ее туфельку, потом – тебя не будет дома – покажут ее по телевизору и дадут описание микроавтобуса, и я узнаю его. „Господи, – скажу я себе, – это же тот автобус, в котором он возит своих уродцев на собрания таких же извращенцев“. Покажите, какие куклы есть у вас, а я покажу вам своих! И я окажусь в роли жены, которая ни о чем не подозревала. И меня покажут по телевизору – жена маньяка, корова, которая что-то мычит, защищая тебя, потому что иначе ей не защитить себя. И все увидят, какая я невообразимая дура, раз уж когда-то выбрала тебя!»
Жизнью движет ярость, подумал он тогда. Ярость – сексуальная, лежащая в основе эдипова комплекса, скрытая в политике, в магии, в звериной жестокости – заставляет нас достигать заоблачных высот или опускаться на невообразимые глубины. Фурии, воплощение ярости, порождают миры, даруют нам вдохновение, свежесть мысли, страсть, но также насилие, боль, абсолютное разрушение, вынуждают наносить и получать удары, от которых нельзя оправиться. Фурии преследуют нас. Танцуя танец ярости, Шива разрушает, но одновременно и творит мир. Да что там боги! В своей обвинительной тираде Сара отразила самую суть человеческого духа в его чистейшей, наименее социализированной форме. Вот что мы такое, вот что, цивилизуясь, мы учимся скрывать. Прячем в себе опасное животное, страстное, сверхъестественное, саморазрушительное, сметающее все на своем пути божественное начало, способное заново сотворить мир. Мы возносим друг друга на высоты радости. И рвем друг друга на части.
Ее фамилия была Лир, Сара Джейн Лир, и она приходилась дальней родственницей знаменитому литератору и акварелисту, хотя не унаследовала и части бессмертного сумасбродства великого Эдварда. «Знакомы ль вы с милейшей Сарой Лир, что знает все и обо всем, как всем известно. Глупцу с ней будет скучно, если честно, но для меня она единственный кумир!» Когда Соланка продекламировал эту шутливую переделку, Сара даже не удостоила его улыбки: «Ты не представляешь, сколько людей уже читало мне ровно те же строки, так что прости, но ты не сразил меня ими наповал». Она была старше Соланки на год или около того и писала диссертацию о Джойсе и французском новом романе. Любовь или, как он понимал теперь, по прошествии времени, скорее, страх перед одиночеством двух молодых, чуть за двадцать, людей явилась для них спасательным кругом, за который оба уцепились, чтобы не потонуть в жизненном море. Это чувство заставило Соланку целых два раза продираться сквозь полный текст «Поминок по Финнегану», когда он обосновался в квартире Сары на Честертон-роуд. А также проштудировать суровую прозу Натали Саррот, Алена Роб-Грийе и Мишеля Бютора. Он заметил, что порой, когда, обессиленный, на минуту отрывает глаза от этих нагромождений тягучих, не всегда понятных фраз и бросает взгляд на Сару, ее лицо похоже на дьявольскую маску, прекрасное, но полное скрытого коварства. Таинственная королева английских болот. Тогда он никак не мог разгадать, что написано на ее лице. Возможно, это было презрение.
Недолго думая, они поженились и почти сразу же пожалели об этом. И все-таки мыкались вместе несколько невеселых лет. Позднее, рассказывая Элеанор Мастерс о своей жизни, Соланка охарактеризовал первую жену как человека, владеющего стратегией отступления, игрока, готового в любой момент сдаться. «Она почти сразу отказывалась от всего, чего особенно сильно желала. Еще до того, как убеждалась, способна ли воплотить задуманное на самом деле». Сара в свое время была звездой университетского театра, но без тени сожаления в один прекрасный день отказалась продолжать, навсегда забыв о гриме и публике. А после так же забросила диссертацию и устроилась на работу в рекламное агентство, скинув, как куколку, одеяния ученой дамы, синего чулка, и расправив роскошные бабочкины крылышки.
Это произошло почти сразу после их развода. Когда новость дошла до Соланки, он на какое-то время буквально рассвирепел. Прочитать столько вытягивающих жилы текстов, и всё впустую! Да если бы только тексты.
– Из-за нее, – яростно обрушился он на Элеанор, – я как-то посмотрел «Прошлым летом в Мариенбаде» трижды за день! Мы убили целые выходные на то, чтобы понять правила дурацкой игры со спичками, которой они там забавляются. «Ты же знаешь, что не сможешь выиграть!» – «Не бывает игр без проигравших». – «Я знаю, что могу проиграть, но никогда не проигрываю». Вот этой вот замечательной игры! Благодаря ей моя бедная голова до сих пор трещит от всего этого, а она изволила отбыть в далекие миры: «Можешь гордиться собой, раз сумел понять такое!» Я застрял здесь, в вонючем тамбуре французской литературы, а она в дорогом костюме от Джил Сандер расхаживает по офису на Шестой авеню, где-то эдак на сорок девятом этаже, и зашибает, я уверен, уж побольше моего.
– Да, но так, для справки, это ты ее бросил, – заметила Элеанор. – Ты нашел ей замену, а ее отправил в утиль, оставил одну, голодную и холодную. Тебе просто не следовало на ней жениться, это абсолютно всем очевидно, и только это может служить единственным твоим оправданием. Это великий неразрешимый вопрос, поставленный перед тобой твоей королевой Лир: о чем вообще ты думал? Хотя ты тоже получил по заслугам, когда эта твоя новая – как там ее? вагнеровская валькирия на «харлее» – ушла от тебя к… Уже забыла… К какому-то композитору. – На самом деле Элеанор прекрасно помнила все детали, просто разговор забавлял их обоих.
– Она ушла от меня к этому чертову Румменигге, – рассмеялся уже вполне успокоившийся Соланка. – Помогала ему в постановке титанического представления для трех оркестров и танка «Шерман». После чего он отправил ей телеграмму: «Покорнейше прошу воздержаться от любых сексуальных контактов со мной до тех пор, пока мы не определим, насколько прочна связь, безусловно существующая между нами». А на следующий день прислал билет до Мюнхена в один конец, и она на годы исчезла в непроходимых чащах Шварцвальда. Счастливой от всего этого она не стала. – И тут же он добавил: – Я даже не знаю, удалось ли ей стать богатой.
После того как Соланка уехал, бросив Элеанор, она добавила горький постскриптум к этим размышлениям.
– А знаешь, я бы хотела услышать их версии всех этих историй, – заметила она во время нелегкого телефонного разговора. – Очень может быть, что ты с самого начала вел себя как хладнокровный подонок.
Направляясь в одиночестве на поздний двойной сеанс, показ сразу двух фильмов Кшиштофа Кесьлёвского, в «Линкольн-Плазу», Малик Соланка попытался представить, как выглядела бы его жизнь, будь она отображена в «Декалоге». Короткометражный Фильм об Уходе из Семьи. Какую из десяти заповедей иллюстрирует его история или, как выразился киновед, предваряя на прошлой неделе очередной показ картины Кесьлёвского, какую заповедь она ставит под сомнение? Множество заповедей предостерегают нас от грехов злоупотребления доверием. Алчность, похоть, прелюбодеяние – все они преданы анафеме. Но есть ли законы, по которым судят тех, кто повинен в грехе беспричинных ошибок?.. Не уклонись от отцовских обязанностей. Приходит время подумать об этом. Не уйди из нашей жизни без охренительно серьезной причины, парень. Та, что ты привел, никуда не годится. Что ты о себе возомнил? Что можешь творить любую хрень? Да кем ты, на хрен, себя возомнил? Хью Хефнером? Далай-ламой? Дональдом Трампом? В какие игры ты играешь? Эй, парень!
Сара Лир где-то здесь, в этом городе, внезапно подумал он. Сейчас ей должно быть хорошо за пятьдесят, важная персона с солидным портфолио, а также правом на спецобслуживание в самых модных ресторанах Манхэттена, «Пастис» и «Нобу», и привычкой проводить выходные в престижных местах к югу от окружной, скажем в Амагансетте. Какое счастье, что незачем ее разыскивать, встречаться с ней, поздравлять с тем, что в этой жизни она сделала правильный выбор! А как бы она торжествовала… Потому что они оба достаточно долго живут на этом свете, чтобы констатировать полную победу рекламы.
А ведь в семидесятые, когда Сара бросила свою «серьезную» научную жизнь ради легкомысленного мира рекламы, это занятие считалось чуть ли не постыдным. Настолько, что даже друзьям о нем сообщали чуть ли не шепотом, конфузливо потупясь. Реклама была игрой на человеческой доверчивости, обманом, печально известным врагом обязательств. Она была – самая страшная для того времени характеристика – откровенно капиталистической. Торговля почиталось занятием низким.
Теперь же все: известные писатели, великие художники, архитекторы и политики – хотели быть в деле. Завязавшие алкоголики впаривали бормотуху. Все и всё пошло на продажу. Рекламные щиты сделались колоссами, штурмующими стены зданий, точно Кинг-Конг. Мало того, они стали любимы. Хотя сам Соланка по-прежнему убавлял звук у телевизора, когда начинался рекламный блок, бóльшая часть людей – он был уверен – поступала ровно наоборот. Героини рекламных роликов – все эти бесчисленные Эстер, Бриджит, Элизабет, Холи, Гизеллы, Тиры, Исиды, Афродиты, Кейт – оказались желанней актрис из прерываемых рекламой фильмов. Да ладно бы только девицы. Желанней актрис были парни из рекламы – будь то Марк Вандерлоо, Маркус Шенкенберг, Марк Аврелий, Марк Энтони или Марки Марк. Явив миру Великую американскую мечту, идеальную, прекрасную Америку, где все женщины – малышки, куколки, детки, а все мужчины – сплошь Марки, проделав капитальную работу по продаже пиццы, внедорожников и сомнительного качества продуктов («Не могу поверить, что это не масло!»), помимо финансового менеджмента и новых интернет-компаний коммерческая реклама занялась исцелением Великой американской боли: мигрени, метеоризма, сердечных приступов, мук одиночества, младенческих и старческих страданий, мучений родителей и детей, женской боли и боли мужской, горечи успеха и поражения, приятной мышечной усталости после спортивных нагрузок или неприятной душевной, если напакостил, тоски покинутых и непонятых, игольно-острой муки больших городов и разлитой, тупой боли необъятных равнин, маеты беспредметных желаний, агонии пустоты, волком воющей в каждом восприимчивом и хотя бы отчасти сознающем себя существе. Ничего удивительного, что рекламу полюбили. Она все улучшала. Указывала путь. Не нагружала проблемами. Напротив, разрешала их.
Даже в одном доме с Соланкой жил парень, стряпающий рекламные тексты. Он носил гавайские рубахи с красными подтяжками и курил трубку. Копирайтер первым представился Соланке, когда они столкнулись в вестибюле у почтовых ящиков:
– Марк Скайуокер с планеты Татуин.
Под мышкой у него были какие-то свернутые в рулон эскизы.
Что есть такого в моем одиночестве, спросил у себя профессор, что заставляет соседей непременно его нарушать?
Воля ваша, как сказала бы Перри Пинкус. Соланку ничуть не интересовал этот молодой очкарик в бабочке, никак не похожий на джедая. К тому же былое увлечение лучшими образцами научной фантастики рождало в профессоре презрение к космическим мыльным операм типа «Звездных войн». Однако он уже усвоил, что в Нью-Йорке не принято навязывать ближнему свое мнение. Еще он привык, представляясь, опускать слово «профессор». Здесь ученость раздражала людей, а соблюдение формальностей воспринималось как бахвальство. Америка – страна диминутивов, уменьшительных слов. Даже названия магазинов и ресторанчиков панибратски коротки. Буквально на соседней улице в ряд шли «У Энди», «У Бенни», «У Джози», «У Габриелы», «У Винни», «У Фредди и Пеппера». Страну сдержанности, недосказанности и умолчаний он покинул – и, в общем-то, поступил правильно. Здесь, в Штатах, можно было запросто зайти к «Ханне» (аптека и медицинские товары) и приобрести бюстгальтер для грудных протезов. Вот он – рекламируется в витрине аршинными красными буквами.
Что ж, профессор был вынужден представиться в ответ.
– Солли Соланка, – бесстрастным тоном отрекомендовался он, а про себя удивился, с чего это вдруг использовал старое и нелюбимое прозвище Солли.
Скайуокер нахмурился:
– Вы что, ландсман?
Соланка не знал этого слова, означавшего «земляк», «соотечественник», в чем тут же виновато признался.
– А, значит, нет, – кивнул Звездный Странник. – А я было подумал… Из-за вашего имени, наверное. Да еще из-за носа, уж простите…
Теперь, когда смысл незнакомого слова выяснился из контекста, у профессора Соланки тут же родился занятный вопрос, который он, впрочем, предпочел не озвучивать: неужели и на планете Татуин тоже есть евреи?
– Значит, вы британец? – продолжал Скайуокер.
Соланка не стал вдаваться в постколониальные миграционные тонкости.
– Мне Мила про вас сказала. Сделайте одолжение, гляньте вот на это.
Очевидно, Милой звали давешнюю собеседницу профессора, юную королеву улиц. Соланка с досадой отметил созвучие их имен: Мила, Малик. Можно не сомневаться, что если бы девушка первой обратила на него внимание, то не преминула бы поделиться с ним подобным наблюдением. А ему пришлось бы отвечать очевидными банальностями: звучание не равно значению, и в данном случае мы имеем дело со случайной межъязыковой перекличкой, которая ровным счетом ничего не значит и уж никак не может послужить поводом для знакомства и общения.
Тем временем молодой копирайтер развернул эскизы прямо на столе в холле.
– Мне нужно ваше мнение. Откровенное, – пустился он в объяснения. – Мы разрабатываем имидж для одной крупной компании.
Соланка глянул: на двойных листах были изображены силуэты известных нью-йоркских небоскребов на закате. Не понимая, как следует реагировать, он сделал неопределенный жест.
– Подписи, – тут же уточнил Скайуокер. – Как они вам?
На обеих картинках красовался один и то же лозунг:
ДЛЯ МЕЖДУНАРОДНОЙ БАНКОВСКОЙ КОРПОРАЦИИ «АМЕРИКЭН ЭКСПРЕСС» СОЛНЦЕ НИКОГДА НЕ САДИТСЯ.
– Хорошо. Хорошие надписи, – отвечал Соланка, не вполне понимая, каковы они на самом деле: хорошие, так себе или ужасающие…
В принципе, можно предположить, что в любую минуту в какой-нибудь части мира найдется работающий офис «Америкэн экспресс», а значит, данное утверждение правдиво. Но какая польза клиенту в Лондоне от того, что в Лос-Анджелесе офисы «Америкэн экспресс» еще открыты?.. Эти сомнения Соланка оставил при себе и постарался придать лицу самое удовлетворенное и одобрительное выражение.
Однако Скайуокеру этого было решительно мало.
– Как британец, – уточнил он, – вы не чувствуете себя оскорбленным?
Вопрос поставил Соланку в тупик.
– Я хочу сказать – из-за Британской империи. Есть ведь такое выражение, что солнце никогда не садится над Британской империей. Нам важно никого не обидеть своим слоганом. Поэтому я решил еще раз удостовериться, что этот лозунг никак не посягает на славное прошлое вашей страны.
У профессора Соланки от ярости перехватило дыхание. Он испытал бешеное желание наорать на этого типа с идиотским прозвищем, осыпать его отборной руганью, даже, может, влепить пощечину. С трудом ему удалось взять себя в руки и, не повышая голоса, заверить этого серьезного юного Марка, рядящегося под аса рекламы Дэвида Огилви, что сия банальная формулировка едва ли вызовет хоть какие-то неприятные чувства даже у багроволицых полковников колониальных войск Ее Величества. После этого он спешно прошел в свою квартиру, запер за собой дверь и, чтобы унять бешеное сердцебиение, закрыл глаза и привалился к стене. Он ловил ртом воздух и весь дрожал. Вот она, оборотная сторона его нового окружения, всех этих «Привет! Как дела?», «Вперед и вверх», «Говорить в лицо», бюстгальтеров для грудных протезов; новой культурной гиперчувствительности, патологического страха кого-то чем-то обидеть. Все это понятно – и ему, и прочим, но дело не в этом. Дело в его внезапной неконтролируемой ярости. Откуда она в нем? Как случилось, что он утратил власть над собой, что вспышки гнева то и дело переполняют его, начисто парализуя разум и волю?
Профессор Соланка принял холодный душ. А потом, задернув шторы и включив на полную мощность кондиционер и потолочный вентилятор в надежде побороть жару и влажность, два часа пролежал в постели. Обычно ему помогало успокоиться глубокое дыхание, но в этот раз пришлось сверх того прибегнуть к техникам расслабления, основанным на визуализации. Он пытался визуализировать, представить свой гнев в качестве физического объекта – как пульсирующий сгусток, мягкий и темный, – и мысленно поместить его в красный треугольник. Затем вообразил, что треугольник сжимается, постепенно становится все меньше и меньше, пока заключенный в нем сгусток не исчезает полностью. Упражнение помогло. Сердце Соланки забилось ровнее. Не вылезая из кровати, он включил телевизор – в спальне стоял большой старый, трескучий и завывающий агрегат безнадежно устаревшего поколения – и стал наблюдать, как питчер Орландо Эрнандес Педросо, по кличке Эль Дюк, Герцог, вытворял настоящие чудеса. Чтобы вбросить мяч, бейсболист скрутился так, что доставал носом до колен, а затем в мгновение ока распрямлялся как пружина. Даже в этот неровный, почти панический сезон в Бронксе Эрнандес излучал спокойствие.
Профессор сглупил, переключившись на Си-эн-эн, где только и речи было что про Элиана Гонсалеса, все время. Соланку тошнило от неизбывной людской потребности в тотемах. Катер с кубинскими беженцами пошел ко дну. Маленького мальчика, уцепившегося за резиновую камеру, удалось спасти. Мать его утонула. И вокруг этого тут же началась религиозная истерия. Из утонувшей женщины сделали чуть ли не Пресвятую Деву. Повсюду висели плакаты: «Элиан, спаси нас!» У нового культа, порожденного демонологией кубинских иммигрантов в Майами, согласно которой Кастро, этот дьявол, людоед, каннибал, непременно съест мальчика живьем, вырвет из него бессмертную душу и сожрет ее с горсткой конских бобов, запив стаканом красного вина, немедленно появились свои служители. Помешанный на телевидении, отвратной наружности дядя мальчика был провозглашен чуть ли не папой элианизма, и было ясно как божий день, что его дочь, страдающая нервным истощением семилетняя бедняжка Марислейсис, вот-вот начнет видеть божественные знамения. Конечно же, не обошлась и без рыбака. Были свои апостолы, несущие новое откровение людям: фотограф, буквально поселившийся в спальне Элиана; киношники и телевизионщики, размахивающие контрактами; не отстающие от них сотрудники издательств; а также сама Си-эн-эн и представители других новостных программ со своими спутниковыми тарелками и пушистыми микрофонами. Тем временем на Кубе из мальчика сотворили другой тотем. Умирающая революция, революция стареющих бородачей сделала его символом своей обновленной юности. В кубинской версии чудесное спасение Элиана на водах сделалось знаком бессмертия революции, бессмертия лжи. Фидель, что значит Верный, этот язычник, этот неверный, произносил нескончаемые речи, прикрываясь Элианом, как маской.
Отец мальчика, Хуан Мигель Гонсалес, вот уже долгое время почти не комментировал происходящее и не покидал своего родного городка Карденас. Просто сказал, что просит вернуть ему сына. Возможно, с его точки зрения, это звучало достойно или этого попросту было достаточно. Подумав о том, как бы вел себя он сам, если бы между ним, отцом, и Асманом вдруг встали всякие дядья и двоюродные сестры, профессор Соланка нечаянно сломал карандаш, который вертел в руках. Он благоразумно решил, что пора переключиться обратно на спортивный канал, но было уже поздно. Эль Дюк, сам в прошлом кубинский беженец, едва ли мог вытеснить из головы Соланки историю с Элианом. Воображение профессора уже стерло различия между Асманом Соланкой и Элианом Гонсалесом, соединив их причудливым образом, и нещадно пеняло Соланке за то, что в его собственном случае, чтобы разлучить отца с мальчиком, никаких родственников попросту не понадобилось. Асман разлучен с отцом без чьей-либо посторонней помощи. Бессильная ярость вновь поднималась в нем, и, чтобы победить ее, ему пришлось прибегнуть к излюбленной технике сублимации и направить гнев вовне, против помешавшейся на идеологии кубинской диаспоры Майами, которую пережитые унижения превратили в то, что она более всего ненавидела. Борьба против фанатизма сделала иммигрантов фанатиками. Они орали на журналистов, яростно оскорбляли несогласных с ними политиков, грозили кулаками проезжающим мимо машинам. Они толковали о промывке мозгов, а сами являлись ее жертвами. «Не промывки, а загрязнения! – Соланка поймал себя на том, что буквально вопит, обращаясь к кубинцу-подающему на экране телевизора. – Эта жизнь, которую вы ведете, засоряет ваши мозги. А маленький мальчик, которого вы обложили со своими камерами, путаете шумом, фиксируете его испуг и смущение, – что вы сказали ему про его родного отца?!»
Теперь пришлось пройти через все это снова: дрожь, сердцебиение, невозможность вздохнуть, душ, темнота, глубокое дыхание, техника визуализации гнева… Никаких лекарств. В свое время он принимал их слишком много. Психоаналитиков он также отверг. Гангстер Тони Сопрано, правда, прибег к услугам мозгоправа, ну так то же в кино! Профессор Соланка решил бороться со своим демоном самостоятельно. Лекарства или сеансы психоанализа он считал надувательством. И если Соланке суждено схватиться с завладевшим им злым духом, уложить его на лопатки и отправить обратно в преисподнюю, то это должен быть поединок, бой без правил, с голой задницей, на кулаках, до смерти.
Было уже темно, когда Малик Соланка посчитал себя готовым выйти из дома. Его все еще била дрожь, но он напустил на себя вид беспечности и отправился на ночной показ фильмов Кесьлёвского. Будь он ветераном Вьетнамской войны или многое повидавшим репортером, его поведение было бы объяснимо. К примеру, Джек Райнхарт, американский поэт и военный корреспондент, друживший с Соланкой вот уже двадцать лет, просыпаясь от телефонного звонка, первым делом разбивал вдребезги разбудивший его аппарат. Никак не мог остановиться, поскольку крушил все в полудреме, так и не пробудившись до конца. У Джека сменилось уже множество телефонов, но он принимал это как данность. Он был искалечен и благодарил судьбу, что не пострадал сильнее. Но единственной войной, на которой довелось побывать Соланке, была сама жизнь, и в целом жизнь щадила его. У него водились деньги и было то, что большинство людей назвало бы идеальной семьей. Ему достались исключительная жена и исключительный сын. И все же он сидел посреди ночи на кухне, и на уме у него было убийство. Не метафорическое, а самое настоящее убийство. Он даже поднялся в спальню с разделочным ножом в руке и целую минуту, ужасную, немую минуту, стоял над телом спящей жены. Затем вышел, лег в соседней комнате и рано утром, спешно собравшись, первым же самолетом улетел в Нью-Йорк, ничего не объяснив. Случившееся лежало за гранью понимания. Ему было необходимо, чтобы океан – хотя бы океан! – отделял его от того, что он едва не совершил. Так что мисс Мила, королева Западной Семидесятой улицы, была намного ближе к истине, чем догадывалась. Чем должна догадываться.