Текст книги "Свет-трава"
Автор книги: Агния Кузнецова (Маркова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава пятая
Поезд в Москву отходил в девятнадцать ноль-ноль. Все было готово: клетчатый плед с постелью перетянут ремнями, чемодан, в чистом парусиновом чехле, замкнут. Только в беспорядке лежали на столе яйца, булки, консервы и пироги с маком, которые очень любил Игорь.
Мария Павловна сказала, что продукты на дорогу уложит сама, но ушла в магазин, и вот уже больше часа ее не было. Игоря это тревожило.
Он вышел в столовую и в раздумье остановился у круглого полированного столика с телефоном. Игорь хотел позвонить в редакцию комсомольской газеты, узнать, будут ли напечатаны стихи, которые он отнес туда два дня назад, но раздумал, вышел в коридор и заглянул в комнату отца.
В приоткрытую дверь виден был край мольберта. На нем стоял приготовленный для портрета холст в сделанном наспех подрамнике.
Николай Иванович сидел на стуле и, наклонившись к холсту, писал. Он то и дело откидывал назад голову, щурился, то приглядывался к холсту, то смотрел в угол комнаты.
Игорь знал, что там в мягком кресле сидит толстый, пожилой агроном. Он приехал в город на несколько дней. Отец торопился закончить начатый еще весной портрет и поэтому работал даже в день отъезда сына.
«И что она так долго?» – думал Игорь. Было обидно, что до отъезда остается всего лишь шесть часов, отец пишет портрет агронома, а мать задерживается в магазине.
Послышался звонок – отрывистый, с перерывами. Игорь улыбнулся. Он знал, что это звонил Федя, и бросился открывать дверь.
Вошел Федя, как всегда оживленный, и в молчаливых комнатах, казалось, стало светлее и уютнее. Вслед за ним пришла Мария Павловна. Еще в дверях она как-то виновато поднесла к близоруким глазам руку с золотым браслетом и, взглянув на часы, сказала:
– Прости, сынок, задержалась. Ты просил орехового варенья, вот я и бегала в дальний гастроном…
Она сбросила кремовое легкое пальто, прошла в кухню и, не снимая нарядного пестрого платья, принялась за хозяйство. Глаза у нее одинаковые с сыном – на первый взгляд самые обыкновенные, серые, но поражающие своей необычайной пытливостью. Кажется, они хотят сейчас же до самой глубины понять все, что видят перед собой.
Федя прошел в маленькую комнату Игоря и сразу же заметил чемодан, плед, продукты, приготовленные на дорогу. Он сел на стул и уныло взглянул на товарища.
Игорь остановился посредине комнаты, по привычке засунул руки глубоко в карманы. Он понял состояние друга и, улыбаясь, сказал:
– Вот, Федя, тот первый самостоятельный шаг, о котором говорили нам наши учителя.
– Не ошибаешься? – спросил Федя, хотя он прекрасно знал, что иного пути для Игоря не могло быть.
– Что ты! В этом вся моя жизнь! Я знаешь, Федя, о чем мечтаю?
Игорь остановился у окна боком к Феде, и тот внимательно рассматривал знакомые с детства светлые волосы, чуть заметные брови и ресницы, точно опаленные горячим солнцем, нос, покрытый мелкими веснушками. «А раньше их было гораздо больше», – подумал он о веснушках.
– Я напишу роман такой, чтобы он воспитывал, убеждал людей. Вот о чем я мечтаю, Федя, и верю, что мечта эта осуществится. Тебя, может быть, удивляет моя уверенность в своих силах? Но, кроме тебя, я никому не говорил об этом, даже отцу.
Федю в самом деле удивляла самоуверенность Игоря.
– У меня нет такой веры в себя, – сказал Федя, – но я верю в пользу того дела, за которое берусь… И пусть не один я, а тысячи нас делают что-то большое, полезное, что, наверно, ты, Игорь, сделаешь один. Я верю в твой талант! Я часто…
Но Игорь перебил его, и Федя с неприязнью подумал, что за последнее время Игорь следит только за ходом собственных мыслей. Его интересует он сам, а не собеседник.
– Помнишь наш разговор о славе? – спросил Игорь и сел на сетку пустой кровати. – Я много думал и пришел к выводу, что мечтать о славе – не порок. Я хочу славы, но я хочу разделить ее со славой моей страны, моего народа, которому я мечтаю принести пользу.
Откровенность Игоря поразила Федю. Вероятно, мысли его отразились на лице, потому что Игорь поспешно добавил:
– Это я говорю только тебе.
В прихожей послышались голоса. Николай Иванович провожал агронома, желая ему успеха в работе, счастливой дороги, скорого приезда. Захлопнулась входная дверь, раздались шаркающие шаги, и Николай Иванович вошел в комнату сына в сером рабочем халате и домашних туфлях. Он поздоровался с Федей, сел на стул и посмотрел на Игоря.
– Готов? Вот так-то, Федя, растишь птенца, а он только и норовит вылететь из родного гнезда. Грустно ведь, как ты думаешь?
– Конечно, Николай Иванович, – согласился Федя. – Так жизнь устроена.
– Верно, так жизнь устроена. И все это разумно, – сказал Николай Иванович. Но по его печальному тону чувствовалось, что он не восторгался этой мудростью жизни.
Николай Иванович встал, прошелся по комнате. Он высокого роста, широкоплечий. Крупные черты лица привлекали своей простотой и добродушием.
Многие родители могли бы позавидовать его отношениям с сыном. Они были друзьями в полном смысле этого слова. Игорь увлекался живописью, посещал художественные выставки, горячо интересовался работами отца, вникая в каждый штрих, сделанный кистью на полотне. Отец любил литературу, следил за новинками, спорил с Игорем о стихах. Литературой увлекалась и Мария Павловна. Пересветовы выписывали журналы, и между членами семьи постоянно шел спор, кто первый будет читать очередной номер.
Взаимоотношения с матерью у Игоря были хуже, вернее, они стали хуже с тех пор, как он решил ехать в Москву и поступить на филологический факультет. Мария Павловна не хотела, чтобы сын уезжал в Москву и учился на филфаке.
– При твоей любви к литературе ты сам сумеешь получить литературное образование, – говорила она и советовала ему поступить в горный институт.
Николай Иванович поддерживал Игоря, и Мария Павловна поняла, что возражать бесполезно.
– Игорь рвется из дому, – вздохнул Николай Иванович, – родители надоели, стремится к новой жизни, к новым людям. Мог бы ехать через месяц, к началу занятий. У него золотая медаль – экзаменов не держать.
– Папа, я боюсь остаться без общежития, – оправдывался Игорь.
– Только разве это, – снова вздохнул Николай Иванович и сделал вид, что соглашается. – Ну, а ты, Федя, я слышал, подал заявление на биологический факультет?
– Да, готовлюсь к экзаменам.
– Одобряю. Только жаль, что музыка в стороне.
– Почему же! – сказал Федя. – Музыку я не брошу.
– Трудно, – покачал головой Николай Иванович. – За двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь. Искусство берет всего человека.
Федя не возражал. Он помнил, как горячо доказывал Николай Иванович, что ему, Феде, надо получить музыкальное образование. Игорь тоже придерживался этого взгляда, но ничего не советовал. Он считал, что профессию надо выбирать без советчиков.
В комнату вошла Мария Павловна и пригласила к столу. Федя отказался обедать, заспешил домой, не желая мешать Пересветовым в последний раз побыть всем вместе.
– Я буду на вокзале, – сказал он и ушел не прощаясь.
Пересветовы сели за стол. Обед прошел в незначительных разговорах, как это бывает всегда перед расставанием, когда все уже переговорено.
Странное чувство владело Игорем. Он садился за стол и думал о том, когда вновь будет обедать с матерью и отцом. Он заглядывал в окно и огорчался, что теперь очень не скоро увидит эту широкую улицу с красным плакатом «Художественная выставка», переброшенным с одного здания на другое, эти тонкие тополя с побеленными стволами, весной посаженные у тротуара.
Все это он жалел, но его страстно манила Москва, университет, новые люди, неизведанная, интересная жизнь. И это чувство было сильнее других. В то же время его волновала грустная рассеянность отца и яркий румянец матери, который появлялся у нее в минуты большого волнения.
Дни и ночи поезд мчал Игоря все вперед и вперед. Позади оставалась родная Сибирь с ее новыми городами и станциями, с ее непролазными таежными зарослями, с ее веселыми березовыми перелесками, необъятными солнечными далями, пестрящими неповторимым разнообразием цветов.
Позади оставалось и детство Игоря.
Часами он лежал на своей верхней полке и, закинув за голову руки, закрыв глаза, вспоминал пережитое. Иногда он брался за дневник. Оттого, что все это ушло невозвратно, в сердце закрадывалась незнакомая грусть. Он вспоминал мать, отца, и острое чувство жалости, неизведанной нежности охватывало его.
Он вспоминал друзей. Даже тот день, когда мать впервые привела его в школу, вставал в его воображении. Учительница посадила его вместе с белоголовым смешным мальчиком, с которым он сразу же подружился и десять лет просидел за одной партой… Но только теперь, в поезде, размышляя о детских годах, Игорь понял, какое огромное место в его жизни занимал Федя Власов.
Федя обладал редким качеством – умением слушать товарища. Перед ним Игорь раскрывал себя без утайки, не стараясь выглядеть лучше, чем был он на самом деле. Федя хорошо знал Игоря, умел заставить его понять свои ошибки, которые тот часто не хотел замечать из-за какого-то нелепого гордого упрямства. Значение всего этого прежде ускользало от Игоря. Теперь же он без конца вспоминал свои столкновения с Федей и удивлялся, что был так близорук.
…На школьном вечере в отрывке из «Горя от ума» он играл Чацкого. Перед началом спектакля он поссорился с одноклассником Синицыным, играющим Фамусова. Игорь заявил, что не может унизить себя до того, чтобы стоять на одной сцене с Синицыным, и, несмотря на уговоры, ушел домой. Спектакль не состоялся.
Утром к Пересветовым пришел Федя. Как сейчас, Игорь видел расстроенное лицо друга, кепку, смешно надвинутую на уши. Появление Феди не предвещало ничего доброго. Игорь напустил на себя то высокомерное и упрямое равнодушие, на которое (он знал) каждый наталкивался, как на каменную стену. Но на Федю это не подействовало. Он даже не взглянул на вопросительно изогнутые брови товарища, не обратил внимания на его упорное молчание, красноречиво говорящее о том, что пришел Федя зря и разговора по душам не состоится. Федя не посчитался и с тем, что Игорь был не один. У окна стоял Николай Иванович с засученными рукавами, с полотенцем вместо фартука. Ножом он промазывал стекла окон замазкой.
– Можешь думать, что я плохой товарищ, но я секретничать с тобой не намерен и говорить буду при Николае Ивановиче все, что думаю, – сказал Федя, снимая кепку и усаживаясь на стул.
Николай Иванович поспешно отложил нож, вытер руки о полотенце и принял (по определению Игоря) «позу Наполеона перед сражением». Игорь вспомнил его скрещенные на груди большие руки, приподнятый подбородок и внимательные, неспокойные глаза. Он молчал все время, пока говорил Федя, но по лицу его можно было угадать, что он недоволен сыном.
Федя осуждал Игоря с детской горячностью и прямотой. Он доказывал ему, что это поступок изнеженного, самовлюбленного барчука, которому нет дела до окружающих. Он возмущался, что одноклассники и учителя могли упрекнуть родителей и друзей Игоря за то, что те не сумели направить его по верному пути.
Игорь презрительно скривил губы и сказал, что друзья, на которых он бросает тень своим поведением, могут не считать себя его друзьями… что он не заплачет о таких друзьях.
В тот момент он походил на молодого коня, который, упрямо закусив удила, весь в мыле и пене мчится мимо дороги к опасному обрыву. Так часто случалось: в горячей запальчивости он сознавал, что говорит и делает не то, что надо, но исправить не мог из-за какого-то ложного стыда.
«Глупого, ложного стыда», – писал Игорь в дневнике, лежа на своей верхней полке.
Федя великолепно понимал это состояние друга и советовал :
– А ты в этот момент побольнее стукни кулаком себя в ребро и шепни: «Рыжий черт, не сопротивляйся!»
«Мой главный враг сидит во мне – это и есть тот самый рыжий черт, о котором говорит Федя, – писал Игорь. – Если у подавляющего большинства людей беды приходят извне – у меня они идут изнутри. Как счастлив должен быть Федя. У него все в жизни ясно и просто. У меня же все осложнено и запутано».
За несколько дней дороги Игорь исписал толстую тетрадь в черных кожаных корках.
В конце первого же дня старичок-сосед сказал ему:
– Молодой человек! Спускайтесь-ка с нами чаек попить. Что-то вы без отдыха пишете.
Игорь поморщился, но сдержал «рыжего черта». Он даже послушно спустился с полки и сказал, что ведет записи в дневнике.
Старик, бывший учитель, и без этого признания догадался, что часами пишет юноша, впервые покинув родной город, семью и друзей. А Игоря удивила наблюдательность старика.
Проводник принес на подносе стаканы с чаем, в массивных подстаканниках, с горкой сахарных прямоугольничков в белых бумажках, которые Игорь видел в первый раз.
К столу придвинулась полная девушка. Ее щеки, глаза, губы – все поражало естественной яркостью красок. Она была смешливой и громкоголосой. Девушка возвращалась на родину из Китая. Два года она проработала там в советском посольстве.
Четвертый пассажир отказался от чая. Он лежал на верхней полке, держал в руках газету и дремал. На вопросы отвечал нехотя, односложно и до самой Москвы так ни с кем и не разговорился. Ни веселая девушка, ни всевидящий учитель так и не узнали, кто был этот человек.
Поезд мчался через Уральский хребет. В веселом ритме постукивали колеса. Из открытых купе звучали оживленные голоса, смех.
Игорь и старый учитель стояли в коридоре у окна.
Стекло было приспущено, теплый ветер врывался в душный, раскаленный дневным солнцем вагон, трепал бархатные занавески. Опускались сумерки. Казалось, что в эту пору небо приближается к земле и звуки на земле становятся глуше. За окном бежали могучие сосны. В глубине бора сгущались синие тени.
С юношеским жестокосердием Игорь спросил:
– Порфирий Константинович, вам не скучно жить? Не страшно, что жизнь вот-вот оборвется?
Учитель помолчал, провожая взглядом мелькнувший полустанок: желтый одинокий дом с огородом, рябиновый куст у крыльца.
– Не скучно и не страшно, – сказал Порфирий Константинович. – Сначала я скажу по поводу «не страшно». Видите ли, Игорь, смерть ожидает каждого человека. А меня уже вот-вот. Я это помню все время. Но мне не страшно потому, что я вижу, чувствую всем существом своим общий поток жизни. Я смотрю на себя как на незначительную частичку великой природы на земле. Выбыл один – поток так же устремлен вперед. Люди так же живут, радуются, творят. Вот поэтому мне не страшно. Теперь ответ на ваш второй вопрос: скучно ли мне? Дело в том, что каждый возраст имеет свои радости. Вы должны это помнить. Мне не только не скучно, но даже весело. Вы это должны были заметить. Мою радость портит то, что я не могу больше преподавать в школе. Но я стараюсь быть все время с молодежью. Вот теперь я еду в Москву. Думаете, там у меня сын или дочь? Ничего подобного. Ученик мой бывший, Митюшка Медведев, неожиданно прислал деньги и такую телеграмму: «Купил под Москвой дачу, возражений не принимаю, немедленно выезжайте погостить». Вот я и еду. Мне кажется, в старости скучно тому, кто живет ради себя. Тому, пожалуй, и страшно.
Поезд остановился на маленькой станции. Началась привычная суета. Женщины и подростки тащили к поезду соленые огурцы, жареных кур, горячую картошку. Пассажиры, наскоро осведомившись у проводников, сколько минут стоит поезд, бежали на базар. Там на столах под навесами было все, что может соблазнить пассажира дальнего следования: и соленые грибы, и жареные куры, и варенец с пенками толщиной в палец.
Порфирий Константинович захотел соленых огурцов, которые около вагона держала девочка на капустном листе. Игорь с готовностью помчался исполнять желание старика. Он купил огурцы и хотел уже прыгнуть на подножку вагона, но его остановил проводник.
– Вот разве молодой человек уступит, – сказал он стоящему подле него пожилому мужчине в пижаме, головой указывая на Игоря. – Им и шум, и свет, и боковые полки только впрок.
– В чем дело? – холодно спросил Игорь, уже догадываясь, о чем будет его просить пассажир в пижаме, с таким множеством покупок, что можно было удивляться, как он удерживает в руках свертки, пакеты, бутылки и даже чайник с кипятком.
– Молодой человек, – заискивающе обратился он к Игорю, – к вам у меня превеликая просьба. Еду в плацкартном вагоне с больной женой. Полгода назад мы сына потеряли. Жену лечили внушением, чтобы сон восстановить. Было полегче ей, а теперь, в поезде, она опять сон потеряла. В вагоне нет отдельных купе, ночами молодежь не спит. Шумно. Свет горит. Жена и я на боковых полках. Измучилась она так, что смотреть страшно. Прошу вас обменяться с ней местом. Разницу я доплачу вам…
Игорь представил свое тихое купе, успокаивающий ночной свет. Почему-то вспомнилась мать. Ему захотелось уступить свое место больной женщине. Но в то же время родилась мысль: а почему именно к нему обратились с этой просьбой? Он такой же взрослый человек, как девушка из посольства, как десятки юношей и девушек, едущих с этим поездом. Или он больше всех похож на мальчишку, с которым можно не считаться?
Мысль эта раздражала и ожесточала Игоря.
Тревожные глаза пожилого мужчины смотрели в глаза юноши. Игорь пожал плечами и сказал холодно :
– Почему я должен уступать свое место? Поговорите с другими. Свет клином не сошелся на мне.
Он повернулся и, чувствуя, что опять делает не то, что нужно, легко вскочил на подножку вагона. Неожиданно он столкнулся с Порфирием Константиновичем и в глазах его прочел приговор.
Игорь прошел в свое купе и по рассеянности капустный лист с огурцами положил на свою постель.
Вскоре поезд тихо тронулся. Поплыли мимо опустевшие подмостки базара, деревянные строения маленькой станции, огороды, поля. Снова оживленно заговорили в открытых купе, в коридорах, ритмично застучали колеса и заколыхался уютный, чистый вагон.
Игорь ждал, что Порфирий Константинович пристыдит его. «Педагоги любят читать мораль», – с неприязнью думал он. Но Порфирий Константинович поблагодарил Игоря за огурцы, взял их, положил в сетку.
Туда же он убрал со стола чашку, банки с маслом и вареньем.
Игорь понял, куда собирается старик. Он ушел в другой конец вагона и, красный от стыда, стал наблюдать за своим купе.
Мимо Игоря весело пробежал седой мужчина в пижаме и исчез. Через несколько минут он вышел с чемоданом и сеткой в руках. За ним показался маленький, сгорбленный Порфирий Константинович. Игорь отвернулся к окну и сделал вид, что увлечен пейзажем, хотя в сгустившихся сумерках ничего уже нельзя было рассмотреть.
К ним переселилась суетливая худенькая женщина. Она сразу же разговорилась с Игорем, с девушкой из посольства, познакомилась с пассажирами из соседнего купе. Стало шумно и оживленно. Но Игоря тянуло пойти к Порфирию Константиновичу, поговорить с ним так же откровенно, как говорил он с Федей или с отцом, остаться на его боковой полке, а старика уговорить пойти обратно. Но ничего этого он так и не сделал, а, напротив, на остановках избегал встречи с Порфирием Константиновичем.
Уже недалеко от Москвы Игорь все же встретился с ним у книжного киоска.
– Игорь, дружок, что же вы меня забыли? – доброжелательно спросил старик, заглядывая в лицо юноши.
Игорь молчал. В этот момент он понял, что неприятного разговора, которого он так боялся, не произойдет. Понял он также и то, что старый учитель преподал ему великолепный урок, который он в жизни никогда не забудет.
Глава шестая
Стояли жаркие августовские дни. Пахло созревшими хлебами и скошенными травами. Воздух звенел пением молодых птиц, разноголосым ауканьем девчонок, которые по целым дням ползали в молодом сосняке в поисках рыжиков. Все лесные звуки заглушал рокот мотора. Комбайн шел по кромке созревшей пшеницы. И с каждым его заходом несжатое поле становилось у́же.
Из глухой тайги бежала река Звонкая. Она то искрилась на солнце в зрелой зелени отлогих берегов, то покрывалась серой неспокойной тенью, пробираясь в лесных зарослях.
В эту пору Маша не чувствовала ласки августовских дней. Сурово встретило ее село Семь Братьев, куда она получила назначение, окончив медицинский институт.
Не раз в бессонные ночи вспоминался ей теперь страх однокурсниц перед работой в районе. Некоторые уезжали туда со слезами. Маша осуждала их и доказывала, что только такая работа, полная риска и самостоятельности, сделает их настоящими врачами.
И вот теперь Маша сама врач сельской больницы. Но не радость чувствовала она, а тревогу и заботу.
Произошло это так.
С чемоданом и портфелем в руках Маша поднялась на высокое крыльцо сельской больницы и вошла в большую светлую комнату. Это была приемная. На широких белых скамьях сидели и лежали люди.
Из комнаты вели две двери. На одной из них висела дощечка с надписью: «Вход в палаты. Посторонним входить нельзя». На другой была приклеена бумажка, на которой значилось: «Прием больных с 9 ч. утра до 1 ч. дня и с 4 ч. дня до 9 ч. вечера».
Маша постеснялась войти в кабинет врача и решила дождаться, когда из дверей кто-нибудь появится. Она поставила чемодан в угол, между входной дверью и скамейкой, положила на него портфель и села на свои вещи.
Больные заметили ее. Женщина, лежавшая на скамейке, перестала стонать, приподняла с мешка голову, обвязанную белым платком, и неприязненно взглянула на нее. Как показалось Маше, взгляд ее говорил: «У тебя небось ничего не болит!»
Не мигая уставилась на Машу и девочка-подросток с забинтованной рукой.
«Вроде не из наших мест, городская», – с любопытством разглядывал Машу старик с мохнатыми седыми бровями.
В дверях появилась немолодая смуглая женщина в белом халате.
Маша вскочила и подошла к ней.
– У меня направление в вашу больницу, – сказала она.
– Какое направление? – с неудовольствием спросила та и, обращаясь к ожидающим, повысила голос: – Граждане, здесь не курить. Сколько раз вам говорить!
Маша вынула из сумочки назначение облздравотдела и протянула его женщине в белом халате. Та бегло прочитала бумажку.
– Наконец-то! – всплеснула она руками. – Заходите поскорее, заходите!
– У меня тут вещи, – нерешительно покосилась Маша на свой чемодан.
– Давайте их сюда! – воскликнула женщина в халате.
Точно опасаясь, чтобы Маша не изменила своего намерения работать в больнице, она почти бегом бросилась в угол, схватила в одну руку портфель, в другую чемодан и сама внесла их в кабинет.
– Феклуша! Доктор новый приехал! Наконец-то!
Медицинская сестра Феклуша стояла на табурете и разбирала в шкафу лекарства. Она степенно повернулась и с любопытством взглянула на Машу.
Серые немигающие глаза, окруженные расходящимися лучиками морщинок, смотрели с удивлением. Маша покраснела. Она поняла, что медсестра огорчена ее молодостью.
Дальнейшие события развернулись совсем не так, как ожидала Маша.
Доктор Вера Павловна Залесская обрадовалась приезду нового врача потому, что получила путевку на курорт и выехать ей необходимо было завтра же, чтобы не опоздать на поезд прямого сообщения.
Второй врач больницы, Знаменский, был на стажировке в городе. Вера Павловна уверила Машу, что через день Знаменский возвратится. День же не страшно побыть одной, тем более при такой опытной сестре, как Фекла Захаровна, да и тяжелобольных нет.
Вера Павловна временно поместила Машу у себя, оставила с ней приемную дочь и назавтра уехала. А в полдень пришла телеграмма от Знаменского. Он сообщал, что тяжело болен, ложится на исследование в клинику и вряд ли вернется в Семь Братьев.
Маша была в отчаянии.
Первый обход больных она делала вместе с Феклой Захаровной. Она чувствовала такое же волнение, как на государственных экзаменах.
Особенно волновалась она, когда Фекла Захаровна открыла перед ней двери женской палаты и громко сказала:
– Вот вам новый врач – Мария Владимировна! Прошу любить и жаловать!
Больные посмотрели на Машу: одни – с любопытством, другие – с безразличием.
«Хотя бы внешне не показать своей слабости», – подумала она и подошла к первой с краю кровати.
– Это ревматик, – сказала Фекла Захаровна.
В постели лежала девочка. Колени ее были приподняты. Здоровой рукой она держала больную, напряженно согнутую в локте. Девочка недоверчиво смотрела на Машу.
– Как тебя зовут, девочка? – спросила Маша.
– Мария.
– Маруся или Маша?
– Дома зовут Машенькой.
– Моя тезка, значит! Как же ты заболела ревматизмом?
– Я ангиной болела. Две недели назад. Заболело у меня здесь сначала, – девочка осторожно показала рукой на запястье.
Маша протянула руку к температурному листу в изголовье больной.
– Ой, тетя, не качните кровать! – со страхом воскликнула девочка.
– Не качну, не бойся. Что сейчас болит у тебя, девочка? – ласково спросила Маша.
– Левый локоть, левое колено и вот здесь, – она опять осторожно показала на запястье.
– Какое лекарство она пьет?
– Пью салицилку, – сказала девочка, – ничего мне не легче. День и ночь болит… – По лицу ее потекли слезы.
– А ты не плачь. Боли скоро пройдут. Через два-три дня уже никаких болей не будет.
А сама подумала с жалостью: «Боли-то пройдут, а вот сердце…»
– Сколько дней она в больнице? – спросила Маша Феклу Захаровну.
– Шестой день.
Маша в раздумье постояла над постелью больной и снова обратилась к Фекле Захаровне:
– Сколько граммов даете?
– Два грамма.
– Надо довести дозу до шести граммов в день.
Маша встретилась взглядом с глазами Феклы Захаровны и прочла в них одобрение.
Вера Павловна оказалась права – в женской палате не было тяжелобольных. И обход этой палаты Маша закончила почти спокойно.
Больным новый врач понравился, и они долго говорили о ее внимательности и серьезности.
Фекла Захаровна этого мнения больных не передала. «Рано ей голову кружить!» – решила она. Но сама с любопытством присматривалась к молодому врачу. Вроде и скромна, и краснеет по всякому пустяку, молчит все больше. А на обходе откуда что взялось: голос твердый, движения уверенные и для каждого ласковое слово нашла. Словно приворожила больных!
Фекла Захаровна чувствовала, что пройдет три-четыре дня – и Маша приворожит и ее.
Но это случилось в первые же сутки.
Вера Павловна, вероятно, намеренно не сказала новому врачу, что в мужской палате лежал тяжелобольной. Это был бригадир колхозной рыболовецкой бригады Никита Кириллович Банщиков – тридцатилетний смуглый человек с необычайно блестящими, беспокойными карими глазами.
Он лежал на подушках, в рубашке, разорванной им в момент приступа удушья. У него было крупозное воспаление легких, и в эту ночь ожидался кризис.
Маша надолго задержалась у постели Банщикова, прослушала его, проверила пульс, расспросила у Феклы Захаровны, что назначено больному.
Банщиков тяжело закашлялся, прижимая руки к груди.
– Дайте больному кислородную подушку, – сказала Маша Фекле Захаровне и, когда они обе отошли от постели, шепнула ей: – Вы бы записывали, Фекла Захаровна, больных много – забудете!
– Я забуду?! – изумленно подняла брови Фекла Захаровна. – Не случалось такого со мной. Не так уж я стара, чтобы дело забывать.
– Вам виднее, – сказала Маша, – но полагаться на память в таких случаях рискованно.
Фекла Захаровна достала из кармана халата сложенную вчетверо бумагу и огрызок карандаша. Обидчиво подобрав губы и прищурившись, она приложила бумагу к стене и записала сердитым, размашистым почерком:
«Банщикову – кислородную подушку».
В тот же день Фекла Захаровна воспользовалась случаем отомстить Маше. У больного надо было взять кровь.
– Вы это сделаете лучше меня, у вас большая практика, – сказала Маша Фекле Захаровне.
– Что вы! – ответила та. – Вы врач с высшим медицинским образованием! У вас, поди, и приемы какие-нибудь новые. Я уж поучусь!
Спорить у постели больного было нельзя. Маша засучила рукав на полной руке больного и, как ни приглядывалась, не могла найти вены. Она помолчала немного и сказала просто:
– На студенческой практике мне труднее всего было брать кровь из вены больных. Я не хочу причинять лишнюю боль. Сделайте, пожалуйста, вы, Фекла Захаровна.
Откровенное признание молодого врача разоружило Феклу Захаровну. Она послушно села на табурет у постели больного.
Летняя ночь подходила к концу. Таяли тени по углам просторной палаты, и в окна осторожно вливался свет. Маша сидела около кровати Банщикова. Она держала его холодную, влажную от пота руку. Теперь она знала, что больной будет жить.
– Я, наверно, не умру, – вдруг сказал Банщиков, и слабая улыбка тронула его губы.
Маша отпустила его руку и, счастливо улыбаясь, сказала вполголоса:
– Конечно. Все страшное осталось позади.
Больной закрыл глаза. Маша еще некоторое время постояла над ним и, убедившись, что он спит, на цыпочках вышла из палаты.
В кабинете она устало опустилась на кушетку, накрытую белой простыней. Ей казалось, что бесконечно много времени прошло с того момента, когда Вера Павловна втащила в эту комнату ее чемодан.
Во время обхода больных, в долгие, томительные часы ожидания у постели Банщикова Маша была в состоянии нервного подъема. Сейчас он прошел, и ее охватили сомнения. А правильно ли она ведет себя? Сможет ли она справиться с теми ответственными делами, которые надвигались на нее со всех сторон?
Она уткнулась лицом в прохладное полотно простыни и горько заплакала. В таком состоянии и застала ее Фекла Захаровна. Она гладила ее по голове, утешала, как девочку, называла ласково Машенькой.
Маша стояла у жестяного умывальника и, засучив рукава халата, задумчиво смывала с пальцев мыльную пену. Она думала о себе, о Вере Павловне и Фекле Захаровне. За несколько дней, проведенных в Семи Братьях, кроме этих людей, она пока еще никого не знала.
Вера Павловна ей не понравилась. Ее поразила легкость, с которой та оставила больницу на нового, неопытного человека. Она радушно предложила Маше свою квартиру, но оказалось, что и в этом преследовала выгоду. Ей не с кем было оставить дочь. Шустрая десятилетняя девочка стала тяжелой обузой для Маши.
Совсем другое впечатление произвела Фекла Захаровна. Она не кривила душой в отношениях с людьми и преданно любила свое дело. Но Фекла Захаровна была пожилым человеком, с интересами, присущими людям этого возраста, и Маша чувствовала томящее одиночество.
Она вздохнула, вытерла полотенцем руки и подошла к двери.
– Пожалуйста! – сказала она и открыла дверь.
В комнату вошел рослый светлоголовый парень. Он сел на белую табуретку около стола, застенчиво положил на колени большие руки.
– На что жалуетесь? – спросила Маша, и почему-то ей стало неловко от этого традиционного вопроса. – Что болит у вас?
– Я не здешний, из Власовки, – заговорил парень. – Шофер я. Привез ночью горючее в Семь Братьев. На рассвете зашел к сторожихе в сельсовет. А у нее внучка больна. Вы же ей ванны велели делать. Ну вот, бабка чуть свет грела воду. Печь нажарила так, что тронуть нельзя.