444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Агагельды Алланазаров » Поклажа для Инера » Текст книги (страница 7)
Поклажа для Инера
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 13:00

Текст книги "Поклажа для Инера"


Автор книги: Агагельды Алланазаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

– Не думай так, Ахмед! Нет ни в чем твоей вины. И я, и дети мои, и весь род наш так считают. Знай это! – сказала решительно и глаза ее ожили, стали требовательными, властными. Но не надолго в них держался жесткий, холодноватый блеск. Потеплели, смягчились. – Ты не мог спасти моего мужа – знаю об этом. Знаю и то, что тебе те шакалы-убийцы приготовили еще более страшную участь, мой хоть не мучился, а ты… Люди рассказали, каким ты был, когда тебя освободили…

Какие люди? – удивился я. – Никто же не видел… Айнабат. Конечно она, больше некому. Айнабат матери Назара – председателя сельсовета; мать Назара еще кому-то. “Что узнает одна женщина, узнает весь мир», не зря так говорят.

Мы из дома вышли во двор. И в числе трех мужчин, которые, скрестив ноги, сидели вокруг поставленного на огонь казана, я увидел пастуха Нагыма. Тот, положив на колено половину пресной лепешки, задумчиво смотрел в костер. Встретившись со мной взглядом, узнал меня. И виновато опустил голову, устыдился, видно, что около такыра, страдая, что нет терьяка, поносил бедного Халыка. Так и просидел Нагым, не подняв лица, сжавшись, не шелохнувшись – думал, наверное, что я расскажу людям, как нелестно говорил он об убитом хозяине дома.

Все время, пока ехали в Оджарлы, Ахмед-майыл не произнес ни слова. Правда, было не до разговоров, мы летели во весь допустимый, чтобы не загнать коней, опор – торопились успеть в аул засветло, и все же… Старик был непривычно сосредоточенный, углубленно-задумчивый; даже, когда, давая коням отдохнуть, переводили их на легкую рысь, начинали мы с Назаром обмениваться короткими замечаниями о чекистах, о Нурсолтан и мулле, о погоде на завтра. Ахмед-майыл молчал, пристально глядя прямо перед собой.

В аул приехали перед закатом – жара спала, воздух вдали посинел, длинные наши тени распластались далеко по земле, ломаясь, изгибаясь на буграх и выбоинах дороги.

Не успели мы подъехать к дому Назара, добродушный волкодав Акбай заскулил, завзвизгивал, увидев хозяина. На его восторженные стенания выскочила мать Назара, всплеснула руками и, радостно называя нас “маленькими» и “родненькими», приняла повод коня сына. Повела жеребца во двор, все время оглядываясь со счастливым лицом. Появившаяся вслед за старушкой Айнабат в заштопанной, отстиранной, а потому какой-то особенно праздничной парандже, несмело взяла под узды Боздумана, повела его за собой и лицо у женщины тоже было счастливое. “О, Аллах, – у меня захватило дух, – неужто скучала обо мне, тосковала?» Я пытался охладить себя, вернуть на землю: “Просто женщина довольна, что затянувшаяся остановка кончилась, что завтра в Хиву», – но верить такому простому объяснению не хотел.

И когда слез с коня, когда расседлав Боздумана, все искал взгляд Айнабат, чтобы увидеть в нем хоть намек на радость от встречи со мной. Женщина глаз не отводила и радость в них была, но какая-то скрытая, затуманенная, словно Айнабат вглядывалась вдаль или в себя.

Она осталась во дворе поить-кормить коней, а старушка проворно шмыгнула в дом; мы потянулись за ней.

Внутри стало вроде бы как-то по другому – светлей, просторней, что ли. И только приглядевшись я понял в чем дело: кошмы, застилающие пол, вычищены – нет ни соринки, ни пылинки, ни пятен, стали как новые; стены тоже без того налета, который оставляет время, и по ним, видимо, тоже прошлась рука женщины, любящей порядок и уют; камни очага сияют свежей, чуть ли не режущей глаз побелкой.

“Айнабат» – догадался я, потому что увидел, как Назар растерянно и пораженно взглянул на мать; значит, – не она. Она могла бы сделать все это до нас.

В доме нас уже ждал ужин. Я сел к дастархану, чувствуя, как от освеженного лица разливается по всему телу бодрость, сливаясь с приятной усталостью. Тихо, по-домашнему простреливали в очаге дрова, мясо было сочное, лепешки свежие, чай ароматный и горячий – хорошо: уютно, спокойно, ни забот, ни тревог. Вот так бы и мне – свой дом, ласковый огонь очага, еда на дастархане, Боздуман и коровы, овцы для Айнабат на дворе. И еще, обязательно, куча черноглазых, тугощеких, круглолицых, как мать, шустрых ребятишек – чем больше, тем лучше. А потом – ночь: очаг погас, детишки угомонились, посапывают во сне, а я, уже заранее улыбаясь, жду, когда Айнабат, закончив дела по хозяйству, придет ко мне, нырнет, горячая и гибкая, под одеяло и опять до утра, до самого рассвета будут моими ее послушное тело и ее обнимающие меня руки…

В этом ауле нам пришлось пробыть три дня – председатель сельсовета увел отбитых у басмачей верблюдов в Теджен и попросил дождаться его. Вернулся он оттуда не один. Вместе с ним приехали еще двое. Сначала они хотели забрать нас в город, но, прочитав документы, которые дал нам Арнагельды, посовещавшись между собой, передумали. Только расспросили еще раз о схватке с басмачами и меня, и Ахмед ага, и даже Айнабат, записали все наши показания. А потом пожелали нам счастливого пути, предупредив, что, по их сведениям на дороге, которая ведет через районы Ташауза, появились казахские и туркменские басмачи.

Как только эти люди уехали, Айнабат стала готовиться в путь: взяв у старушки, хозяйки дома, тазик, перестирала всю мою и Ахмеда ага одежду, развесила ее сушиться на солнце, вымыла голову, расчесала волосы.

Мать председателя, ласковая и сладкоречивая женщина, называвшая всех нас “милыми» и “дорогими», все время была рядом с Айнабат, старалась во всем помочь ей.

Вечером она, как обычно, развела огонь в круглом очаге посредине дома – сначала подожгла сухой верблюжий помет, а когда он разгорелся, подложила еще и дров. И задумалась, сидя на корточках и обхватив колени, отчего стала напоминать мокрого голубя, спрятавшегося от дождя в траве.

Спать мы сегодня легли раньше обычного – решили завтра еще затемно тронуться в путь. Председатель, чтобы не стеснять нас, ушел ночевать к соседу.

В эту ночь я долго не мог уснуть. Прислушивался к сытым вздохам коров, привязанных возле дома, к голосам людей на улице, к ровному посапыванию Ахмеда ага и думал об Айнабат. Но больше все же о том, какую дорогу выбрать – мысленно сравнивал путь через Ташауз с тем, который ведет в Куняургенч.

Мы шли по Узбою, по пути, который вел через Дервезе, Шахсенем. Его я выбрал еще в Пенди, прикидывая, как побыстрее добраться до Хивы, – путь этот дня на два короче, чем дороги на Ташауз. Но предупреждение людей из города о том, что в его окресностях появились басмачи, заставило призадуматься… “А может, если пойти через колодец Заклы Дамла, получится не так уж и плохо? Вдруг повстречается караван из Ашхабада в Гугуртли? Тогда можно будет присоединиться к нему и пройти большую часть с людьми. А когда караван свернет, останется совсем уж немного. Выберемся на такыр, пойдем быстрей. Глядишь, за пару дней и доберемся до Хивы…»

Отвлек меня от размышлений еле слышный шепот старушки. Я невольно прислушался.

– Дочка, ты не спишь? – окликнула она несмело.

– А что, мать? – отозвалась Айнабат.

– Утром ты уезжаешь, – посмелей продолжала старушка, – и если я сейчас не скажу тебе, что хочу, то знаю, не скажу никогда. – Помолчала. А когда заговорила снова, голос стал просящий и немного заискивающий.

– Я все хочу тебя, детка, кое о чем спросить, да вот никак не решаюсь… Ты только пойми меня правильно.

– Говорите, матушка.

– Ты мне сразу, как увидела тебя, понравилась, дочка. А за это время, что пожила с тобой, и полюбила. Оставайся у меня, будь мне невесткой? – Сына моего ты видела, – голос старушки наполнился гордостью. – Красавец, умница, все, даже старики, его уважают. И начальник он, большой в ауле человек. А постарше станет, еще выше пойдет. Я знаю о твоем горе. Как говорится: из-за того, что кто-то умер, – не умирают, такая мудрость есть: лучше живая мышь, чем мертвый лев. Надо о себе думать…

Сердце мое, услышав это, чуть не остановилось, а потом заколотилось так сильно, что я испугался, как бы женщины не услышали его стук. Но лежал, не шелохнувшись и почти не дыша, чтобы мать председателя и Айнабат не догадались, что не сплю и слышу их. Больше всего я боялся, что Айнабат поддастся на уговоры старушки. Получилось бы, что я, приведя в этот дом Айнабат, сам, по сути, отдал ее в жены другому – этого я не вынес бы.

Айнабат сразу не ответила. Я понял, что слова матери председателя растревожили ее самые больные раны и сейчас она беззвучно плачет, вспоминая свою жизнь. И в самом деле, когда Айнабат заговорила, голос ее дрожал от сдержанных слез.

– Мой муж – он был для меня единственным, был самым лучшим, любимым…

– Ну что ж, дочка, нет так нет… Тебе видней…

– У вас хороший сын, мать, – тихо сказала Айнабат. – Любая пошла бы за него с радостью, не задумываясь… Но я не могу.

– Но почему? – удивилась старушка. – Ведь тебе все равно рано или поздно надо замуж. Ты же не будешь всю жизнь с родителями. Найдется мужчина, который уведет тебя в свой дом.

– Не могу я, – простонала Айнабат. – На этом разговор, заставивший меня переволноваться, окончился. И сердце мое успокоилось.

Утром провожали нас чуть ли не всем аулом – люди знали о нас уже все, сочувствовали Айнабат и Ахмеду, желали нам счастливого пути, старики просили Аллаха, чтобы помог нам избежать встречи с басмачами, молодые, кружившие на конях вокруг нас, предлагали себя в сопровождающие, женщины совали в руки узелки с продуктами, мужчины спрашивали, не нужны ли патроны. И все интересовались, какой дорогой пойдем, чтобы еще, не выслушав ответ, вступить в спор друг с другом о том, где опасней.

– Спасибо за беспокойство, – благодарил я. – Какой путь выберу не знаю. Станем приближаться к опасным местам – решим, – потому что не давала покоя мысль: “А не помчится ли кто-нибудь из вас, чтобы предупредить: идет, мол, легкая добыча, два коня, верблюд и красивая женщина, за которую можно получить большие деньги, а ведет эту группу большевистский пес Максут, убивший двух воинов джихада».

– Спасибо, всем спасибо. За нас не беспокойтесь… – и хотел добавить, что в пустыне знаю все, как в собственном доме, но не решился: а вдруг все-таки кто-нибудь успел предупредить врагов? Пусть лучше караулят нас на главных дорогах, а мы – стороной, за барханами, малоизвестными тропами. Поэтому закончил успокаивающе: – Мы пойдем там, где ходили караваны, где заблудиться невозможно.

Наконец, провожающие приотстали, остановились на окраине аула. Нас еще какое-то время сопровождали всадники во главе с председателем, но вскоре и они, придержав коней, пожелав нам доброй дороги, остановились, а потом и развернулись – всклубили, удаляясь, пыль. Мы остались одни.

И опять потянулся монотонный, как песня чабана, переход; опять время измерялось расстоянием от привала до привала. Мы медленно пробирались между серыми барханами, напоминающими огромных верблюдов, которые улеглись, застигнутые песчаной бурей, да так и не встали; пересекали такыры, плоские, как стол, и твердые, как камень; иногда шли по еле приметным ложбинам, которые по весне наполнялись водой, становились руслами ручейков и речушек, а сейчас были унылы и мертвы. Правда, чем дальше удалялись мы от аула, тем больше менялся облик пустыни – в этих краях, видно, прошли благотворные осенние дожди, и чем севернее, тем, судя по всему, дожди эти были затяжней: на барханах возродилась зеленая трава, она становилась с каждым нашим переходом все гуще и выше. “Славная осень в этих краях, есть где скоту нагулять на зиму жир, и тогда, как говорят в народе, ни овцам, ни верблюдам, ни лошадям зимой морозы не страшны», – радовался я, поднимаясь на какой-нибудь пригорок, чтобы оглядеть дали – нет ли опасности, нет ли чужих людей? Но все спокойно под нежарким уже, ласковым осенним солнцем: зелеными волнами уходят в дальнюю даль барханы и – ни цепочки верблюдов, ни группки всадников, ни одинокого конника. Пустыня ожила, расцвела в последней, предзимней щедрости, а для кого, зачем? Где отары, где табуны, где стада? Пусто от горизонта – обезлюдел край в совсем недавнее тревожное время, да и теперь еще пастухи жмутся к селениям, боятся выйти на дальние пастбища. Лишь маленький наш караванчик медленно, но неуклонно тянущийся к северу, видит это богатство, узенькой-узенькой ленточкой приминает эти травы. А ведь раньше…

У путника, который во время движения остается один на один со своими думами, есть лишь одна радость – воспоминания. Вспоминаю и я: когда-то здесь, направляясь, как и мы нынче, в Хиву, встречались, случалось, по три-четыре каравана. Оживленно, весело было тогда на привалах: костры, ароматы жареного мяса, супов, гомон, смех, заинтересованные, в полный голос разговоры – какие цены на базарах, какой товар идет, кто что везет? Караван-баши, приказчик и даже погонщики спорят, галдят, что-то продают друг другу, что-то показывают, чем-то меняются. И среди них – невозмутимые, полные достоинства и важные купцы: возлежат на дорогих коврах около костров, чай попивают или кальян покуривают, на гвалт и суету вокруг внимания не обращают. Однажды я даже сопровождал самого известного среди торговых людей, знаменитого Шевкета-купца и самую юную из его жен, которую Шевкет возил с собой и о красе которой ходили легенды, хотя ее лица, спрятанного под сеткой паранджи, никто не видел. Кроме, быть может, какого-то молодого погонщика. Говорили, будто он, когда на караван налетела песчаная буря, сумел заблудиться с белым верблюдом жены грозного Шевкета и два дня и две ночи провел вместе с красавицей в ее паланкине. Что было потом с этим смельчаком, неизвестно, но, говорят, больше никто и никогда его не видел. Шевкет готов был и мог расправиться с любым мужчиной, пусть он всего лишь задержал заинтересованный взгляд на его жене. А она всячески подчеркивала преданность, послушание и даже рабскую покорность мужу – ластилась к нему, показывала на людях свое восхищение Шевкетом, обожание, преданность и любовь. Купцы посмеивались над Шевкетом и даже пытались урезонить его -недостойно-де мужчине такое поведение и его самого, и его жены, но Шевкет или фыркал – “завидуете, мол», – или зверел, рычал, грозно сдвинув черные кустистые брови: “Подите прочь, знаю, хотите, чтоб я удалил ее от себя и тогда попытаетесь обманом овладеть ею!». Голубые глаза Шевкета в такие минуты делались лютыми, лицо чернело, щеки вваливались и становился этот обычно невозмутимый и солидный купец похожим на ощерившегося волка.

“Что мне Шевкет? Зачем вспомнился?» – удивился я и, задумавшись над этим, сообразил: из-за его жены. Потому что все время думал об Айнабат и невольно всплыл в памяти поразивший когда-то мое мальчишеское воображение образ красавицы, такой же хрупкой, такой же гибкой, как Айнабат, и такой же недоступной.

После подслушанного в доме Назара разговора, я продолжал надеяться, что Айнабат может стать моей.

Она по-прежнему старалась быть неназойливой, незаметной и лицо ее, всегда теперь открытое, было, как обычно, сурово-сосредоточенным и спокойным. Она каждый день делала мне перевязки, накладывала распаренные травы на раны, которые почти затянулись и даже не ныли, а лишь неимоверно чесались, подживая. Так же спокойно, не суетясь, старалась Айнабат помогать и Ахмед-майылу, когда тот готовил еду. Но старик не позволял – усаживал женщину у костра в самом удобном, куда не отклонялся дым, месте, предварительно подостлав войлочный коврик. “Я сам, сам, доченька. У меня лучше получится, да и в радость мне это дело. Ты уж не обижайся». Ахмед-майыл очень изменился. Он теперь старался во всем угодить Айнабат, называл “доченькой», “милой», “моей хорошей» – был благодарен за то, что ухаживала за ним, когда освободили из плена: похоже, что обмывая распухший язык старика, Айнабат смыла с него и все спесивые, презрительные, грубые слова. Но я думаю, что дело не только в том, что Ахмед-майыл был признателен женщине, поднявшей его на ноги, и в том, что – теперь я был убежден в этом, – старик тоже подслушал ночной разговор между женщинами и, как и я, был покорен любовью Айнабат к погибшему мужу. Такая верность не может оставить равнодушным никого. И особенно Ахмед-майыла. Ведь и он остался верен. Дружбе. “Да, наверное, дружба может быть даже более сильным чувством, чем любовь», – думал я, слушая, как Ахмед-майыл, в который уж раз, вздыхая, говорил скорбно и убеждающе-искренне, что хотел бы погибнуть вместо Халыка, а тот пусть бы жил на радость семье. Во время привалов единственной темой у Ахмед-майыла были воспоминания о том, как он жил в юности рядом с Халыком в Пендинской степи, где оба были пастухами. Там и познакомились, сдружились – отары паслись по соседству…

Так шли мы и шли, удаляясь на север. Старались держаться рядом с караванными тропами, но не выходить на них и не встречаться с людьми. Лишь иногда, в самой крайней необходимости, когда кончалась вода, я, поднимаясь на возвышенность, выискивал на горизонте далекий дымок или крохотные пятнышки кибиток стойбища. И если удавалось увидеть – а такое случалось очень редко – направлял к жилью изможденных, истосковавшихся по свежей воде коней. Встречали нас приветливо, радушно, как и положено в пустыне, резали в нашу честь барана, угощали свежим мясом и всем, что было и чем могли. С расспросами не приставали, потому что гость сам, поев и попив чаю, расскажет, кто он, куда держит путь, какие привез новости. Новостей у нас не было, а о себе мы говорили, как и обусловились заранее, что я и Айнабат муж и жена, едем мы в Хиву к ее родственникам, чтобы познакомить с ними моего дядю, Ахмеда ага, заменившего мне давно умершего отца. Нам желали легкой дороги, счастья, предупреждали, что впереди могут быть разбойники, щедро снабжали провизией: сгущенными сливками, каурмой, лепешками, брынзой из овечьего молока, – просили обязательно заглянуть на обратном пути и долго, пока мы могли видеть их, смотрели нам вслед, желая доброго пути.

И опять – покрытые зеленью барханы, размеренная поступь верблюда, задающего темп движению, привалы, ночевки, солнце, звезды на ночном небе и думы, думы, думы – у каждого из нас свои…

Мы приближались к аулу Оврумли. В это селение я решил обязательно заглянуть. И потому, что там были колодцы и приятель Хекимберды. Я давно не видел его. А ведь раньше, когда ходил с караванами, обязательно заезжал к нему отдохнуть, выпить чаю, переночевать, узнать – не надо ли чего купить, если шел из Хивы. Хороший человек Хекимберды – бесхитростный, надежный, гостеприимный. Я, заранее радуясь встрече, пугаясь, что вдруг приятеля не окажется дома, горячил коня, вылетал из-за взгорка, с удовольствием отмечая – приближаемся, уже скоро, уже совсем немного осталось. И, наконец, увидел вдалеке аул – ничего не изменилось ни в селении, ни вокруг: те же маленькие домики среди деревьев, те же юрты-кибитки на окраине, те же даже, казалось, верблюды на окрестных барханах, застывшие по двое, по трое и напоминающие отсюда, издалека, замерший в полете клин журавлей.

На наше счастье Хекимберды оказался дома. Он подновлял кое-где обвалившуюся саксауловую изгородь aгыла.. Увидел нас, выпрямился, напряженно всмотрелся и, узнав меня, заулыбался:

– Максут?! Ну точно – Максут! – Отбросил корявый, точно отполированный длинный сук саксаула и, вытирая ладони о халат, поспешил ко мне. – Вижу, слава Аллаху, опять делом занялся, опять караваны водишь…

– Э, какой это караван, – я соскочил с коня. – Да и делом это назвать трудно. Так, небольшую просьбу взялся выполнить: сопровождаю вот в Хиву хороших людей, – показал взглядом на Айнабат и Ахмед майыла.

– И это неплохо, совсем неплохо, – Хекимберды двумя руками пожал мою руку. – Очень рад, что свернул ко мне, – слегка поклонился моим спутникам. – Спасибо, что не прошли мимо.

Взял под уздцы Боздумана, повел во двор. Крикнул:

– Гозель!..

В дверях дома тотчас появилась женщина. Худая, всегда казавшаяся старше своих лет, сейчас она выглядела чуть ли не бабушкой, настолько была то ли усталой, то ли больной. Но, увидев меня, Гозель взбодрилась, тоже улыбнулась, правда, несмело, не так щедро, как раньше.

– Похож на Максута. Он ли? А потом подошла к верблюду, умело и привычно заставила его опуститься, помогла Айнабат слезть. И они, точно давние знакомые, обнялись, заговорили.

Мы вошли в дом.

Внутри было чисто, уютно, богато по сравнению с жилищем председателя Назара – ковры вместо кошм, одеяла и подушки, стопочкой возвышающиеся в углу, атласные.

Айнабат, как только вошла, заулыбалась – я впервые увидел ее улыбку: белозубую, неожиданную, как молния, сразу осветившую лицо. Протянула руки к малышу, который, присев, на четвереньки, таращился на нас круглыми черными глазами.

– Иди сюда, маленький, – Айнабат пошевелила пальцами, подзывая. Иди ко мне.

Но карапуз неумело попятился, надулся, оттопырил плаксивую губу – того и гляди заревет.

– Он у нас дикий, туркмененочек этакий, – натянуто засмеялась Гозель и подхватила мальчика на руки. Вышла с малышом за дверь. Вскоре вернулась уже без ребенка и проворно принялась готовить обед, приветливо, ласково переговариваясь с Айнабат.

Я и прежде знал, что Гозель хорошая хозяйка – умелая, опытная, поэтому не удивился, когда и чектырме, и горячие, свежие лепешки появились на дастархане одновременно.

Проголодавшись, мы ели молча, и вдруг в тишине показалось мне, что за стеной слышен женский плач. Я вопросительно посмотрел на Ахмеда ага, на Айнабат; те – на меня. Значит, и они слышали; значит, не померещилось. И хозяева не то насторожились, не то смутились: глаза Гозель стали встревоженными, Хекимберды, евший с нами из одной чашки, нахмурился. Замер, поразмышлял. Положил на сачак кусок лепешки, от которой только что откусил. Прожевал, буркнул: “Я сейчас…», – и вышел.

На душе у меня стало нехорошо – догадался, что в доме этом какая-то беда. Вспомнил, а ведь и при встрече, как только мы слезли с коней, Хекимберды, несмотря на искреннюю радость от того, что увидел меня, выглядел каким-то грустным.

Хекимберды вернулся быстро. Опять сел к дастархану, взял свой кусок лепешки, принялся было за еду, но, уловив нашу настороженность, заметив наши вопросительные взгляды, понял, что мы чувствуем себя неловко, скованно.

– Это мать плакала, – откашлявшись, объяснил он, не поднимая глаз.

И рассказал, что четыре дня назад умерла во время родов его сестра, которая жила здесь же, в ауле, и мать до сих пор не может прийти в себя от горя.

Есть расхотелось – в доме траур, а мы, такие оживленные, радостные, рассмеялись за дастарханом.

После обеда мы попросили Хекимберды, чтобы он отвел нас в дом покойной – помолимся за упокой ее души.

На улице Ахмед ага, приотстав, задержал меня.

– Сынок, в народе говорят: путник должен быть в пути, – тихо сказал он. – Что если мы выйдем в дорогу сегодня же?

– А удобно? – засомневался я. – Не обидятся хозяева, что не остались ночевать?

– Э, сынок, они, конечно, будут упрашивать, чтоб остались. Но посуди сам, до нас ли им? – Старик горестно вздохнул. – Скажи, опаздываем; скажи, нас ждут в определенный день… Словом, попроси у хозяина разрешения уехать. Сам видишь – надо.

– Вижу, – согласился я…

Когда, побывав в доме умершей и помянув ее, мы возвратились, я отошел с Хекимберды в сторону. Еще раз пособолезновал, пожелал всем родным здоровья. Хекимберды кивал, но смотрел под ноги, и лишь когда я попросил разрешения уехать, поднял лицо. Начал уговаривать, чтоб остались, но ясно было – говорит только из вежливости: голос не обиженный, в глазах тоска.

– Что ж, если вам надо, чтоб не подвести людей, которые ждут, как могу удерживать? – наконец, сказал он. – Пусть будет безопасной ваша дорога, пусть не встретятся вам… – И оборвал себя, вспомнив что-то, спросил: – Скажи, вы так втроем и вышли из Пенди? Или с вами был еще кто-то?

Я удивился, но, почувствовал, что Хекимберды обеспокоенно заволновался, ответил уклончиво:

– Да какое это сейчас имеет значение?

– Может, не имеет, а может, имеет, – твердо сказал Хекимберды. – Вчера к нам заезжал один… пожилой такой. Сказал, что отстал от своих, заблудился в пустыне. Спрашивал, не видел ли я двух мужчин и женщину на верблюде. Описал их. Сейчас вижу – похоже на вас.

“Странно, кто бы это? – торопливо соображал я. – Басмач, который удрал?.. Но откуда он знает про Айнабат? Он ее не видел. И меня не видел. Одного Ахмед-майыла…»

– Такой крепкий, усатый, на сером коне? – делая вид, будто заинтересован, почти обрадован,

уточнил я.

– Да, да, такой, – кивнул Хекимберды. – И конь серый, все так.

“Проклятье! Этого только не хватало… Где же он мог нас троих видеть? На выходе из аула? Вряд ли – давно бы уж столкнулся с нами. Кто-то из аульских нас описал?»

– Ага, все-таки есть у него совесть, – словно бы с удовлетворением заметил я. И пояснил беспечно, чтоб Хекимберды не беспокоился. – Это наш… В Теджене ушел к другу и не вернулся, думали – бросил нас.

– Похоже на него. Такой может и в пустыне бросить. – вырвалось у Хекимберды и он, смутившись, что обидел моего товарища, виновато взглянул на меня. – Ты уж не сердись, Максут, но не понравился он мне. Злой какой-то, настороженный, глаза бегают. Нехороший человек.

– Да уж, добрым его не назовешь, – усмехнулся я и, чтобы сменить разговор, подчеркнуто удивился. – Странно, что он именно к тебе пришел. Столько в ауле вашем домов, а он – к тебе. Я ему имя твое не называл.

– А-а, – беспечно отмахнулся Хекимберды. – У меня многие, кто из Хивы идут, останавливаются. Дом на хивинской дороге и вода в колодце самая вкусная во всей округе. Люди знают об этом…

Так ясно. Этот недобиток впереди нас. На хивинской дороге. Был вчера. Ушел недалеко. Обойти? И вдруг я обозлился на себя. Одного какого-то басмачишки испугался? Да, может, он меня боится, потому и расспрашивает!..

– Байрам, иди-ка сюда! – окликнул кого-то Хекимберды.

От небольшой стайки ребятишек, которые, играя, гонялись друг за другом, отделился мальчик лет четырех-пяти и несмело подошел к нам, застенчиво поглядывая на меня. И меня, точно обожгло, – я увидел покойную сестру Хекимберды: такой, какой знал ее, совсем еще девчонкой.

– Племянник? – я перевел взгляд на Хекимберды.

– Да, сын умершей сестры… – Он ласково взъерошил вихры парнишки.

Байрам покраснел, опустил в смущении голову, и у меня защемило сердце – до чего же он все-таки похож на мать, вылитый… как же ее звали? Забыл. Или не знал?.. Вот ведь как бывает – жил человек, мелькнул, точно лучик, и даже имени его не осталось в памяти, только светлое, теплое воспоминание.

Второй день, как мы покинули Оврумли. Ушли, не став беспокоить Гозель, без торопливости, которая была бы оскорбительна для хозяина, но и без долгих прощаний, чаепития на дорогу; ушли с грустным чувством, бессильные чем-либо помочь людям, исправить что-либо в той несправедливости и жестокости, которую на них обрушила судьба.

Со вчерашнего дня потянул над пустыней сильный холодный северный ветер. Он срывал сухие листья, которые, мельтеша в воздухе, устремленно мчались к югу, точно спасающиеся от непогоды бабочки, ломал их хрупкие ветки, крутил, швырял их вверх-вниз, гнал по пустыне стремительные, подпрыгивающие прозрачно-кружевные шары перекати-поле. Мы, отворачиваясь, пряча лицо, медленно пробирались равниной между невысокими округлыми барханами и мечтали о солнце, что всего лишь два дня назад такое привычное, дружелюбное, веселое сияло с утра до вечера над нами – казалось, так будет, так должно быть всегда. Но низкие рваные тучи, похожие на грязную кошму, затянули небо, враз поглотив солнце, и теперь представлялось невероятным, что оно было, и совсем уж не верилось, что увидим его снова. “Этот ветер принесет дождь. Обязательно. Будет нудный осенний дождь», – тоскливо думаю я и вспоминаю, как радовался, что пустыня щедро и бескрайне расплеснула зелень трав: теперь их прибьют, умертвят холодные струи ливня, а, значит, скот, который мог бы нагулять силы, чтобы пережить зиму, останется ни с чем.

Барханы впереди сливались, вырастали, переходя в невысокое нагорье. Верблюд, понукаемый Айнабат, ускорил шаг и вскоре, вытянул шею, побежал, раскачиваясь и нелепо выбросывая ноги. А Боздумана и коня Ахмед-майыла и погонять не надо было.

Ветер, отсекаемый возвышенностью, ослаб – основной поток воздуха проносился пряными запахами трав, а затем и вовсе стих, напоминая о себе лишь все так же летящими в выси ветками, листьями, туманными клубками перекати-поля.

Я, поглядывая по сторонам, выискивая какую-нибудь расщелину, пещерку, чтобы сделать привал, удивленно оглянулся – не может быть: Ахмед ага запел! Негромко, задумчиво, словно и не замечая этого, а может, и действительно не замечая, – лишь для себя, чтобы излить свои мысли. Но ведь запел же! Впервые после стоянки под Тедженом.

Я прислушался к песне Ахмед-майыла. Старик еле слышно выводил:

Над горами туман – туман,

Ветер идет, Бибиджан!

Открой объятья, прижми к груди.

А то замерзну я, Бибиджан!

“Значит, действительно ожил, если поет любимую песню про Бибиджан, – подумал я. – Наверное, вспомнил свою Огулсапар».

Отсюда дорога ведет к Хиве,

Совсем не рядом Хива, Бибиджан!

Черные глаза твои

Не высыхают от слез, Бибиджан!

Он пел о Хиве, а в мыслях уже возвращался, наверное, к своей желанной Огулсапар и, может быть, даже представлял, как, посадив ее на коня, увозит в Пенди.

Ахмед ага поднял голову, увидел, что я, развернувшись боком, смотрю на него, неуверенно улыбнулся. Тронул пятками бока жеребца, подъехал ко мне.

Вдруг, резко вскинувшись, взмахнул руками, точно хотел взлететь, и тут же эхо выстрела гулко прокатилось по долине. И не успело оно затихнуть, не успел Ахмед ага упасть с коня, раскатисто громыхнул второй выстрел. Боздуман взметнулся на задние ноги и пока он заваливался набок, я уже вылетел из седла, распластался на земле. Тяжелая туша моего мертвого жеребца рухнула рядом – пуля попала ему в голову.

“Стреляли справа, – сообразил я. – Судя по всему, один человек. – И тут же вспомнил про усатого на сером коне, который удрал от нас, и о котором предупреждал Хекимберды. – Ах ты, шакал, подстерег все-таки нас!».

Басмач выстрелил еще раз – я успел заметить откуда; оглянулся испуганно: как там Айнабат? Вдруг целились в нее? Но, видимо, стрелявший решил оставить женщину для себя – Айнабат, хоть и соскочила с верблюда и лежала ничком на земле, была вся на виду и попасть в нее при желании было легче легкого.

Раздались еще два выстрела и оба в мою сторону: пули игриво свистнули совсем рядом. Я ответил. Тоже двумя выстрелами, одним за другим, но сразу же опомнился – в магазине осталось лишь три патрона, а запасные обоймы в хурджуне, который придавил Боздуман: не достать. Надо выждать и бить только наверняка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю