Текст книги "Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения"
Автор книги: Ада Самарка
Жанр:
Эпистолярная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В начале июня Бузя и Карлевич ехали в Киев, она – к известному профессору, он – в отпуск, домой. Бузя к тому времени уже немного ходила, могла жевать и глотать, но сознание в полной мере не возвращалось к ней – она никого не узнавала и большую часть времени находилась в беспамятстве.
На третий день пути поезд встал с самого утра и стоял так много часов. Сообщили, что был оползень, засыпало пути.
Прямо вдоль рельсов тянулся узкий каменистый берег с редкими голубыми и желтыми цветами, и за ним, ныряя за серый горизонт в легкой дымке, простиралась ровная, как зеркало, водная гладь. Широким изгибом берег уходил на коричневатый в дымке мыс, и, повторяя этот изгиб, выстроились коричневатые в послеобеденном свете, пыльные вагоны с коптящей паровозной трубой, и чуть дальше, сквозь зелень, бликовали таким же изгибом рельсовые пути. По насыпи вдоль вагонов прохаживались люди. А в воде, которой тут было больше, чем неба, больше, чем камня и зелени, отражались замысловатые облачные зигзаги, как турецкие огурцы с бабкиного платка. Степь и болота, воздух и вода, север и юг сходились в этом месте воедино.
Когда Карлевич вернулся в купе, то был немало удивлен, застав Бузю сидящей за столиком, в сознании и замешательстве.
– Где я? Неужели это море? Вы привезли меня на море? И я все проспала…
– Идем, – Карлевич взял ее за руку и, как была, в длинной ночной сорочке, повел в тамбур, спрыгнул на насыпь, протянув руки, принял ее на плечо, аккуратно, босую, поставил на щебень, перемешанный с песком и редкой травой, повел вниз, к воде.
Было совсем тихо, но эта водная тишина не давила, была противоположна той тягостной слепящей лесной тиши, к которой они привыкли. Каждый выдох тут раскатывался, лучезарно, словно славя жизнь, улетая за чистый горизонт.
– Море… – сказала Бузя, – господи, как я хочу пить…
– Это Байкал, – дрогнувшим голосом ответил Карлевич и понял, что сильно нервничает. – Меня зовут Дмитрий Гаврилович, а это пресноводное озеро, самое крупное в мире.
Бузя упала на колени, прямо в воду, и шумно черпая, пригоршнями, стала пить, рубашка на груди намокла и липла к телу. Потом, как пьяная, обернулась:
– А платок? Я все время была без платка? Здесь ведь солнце. Мне нельзя на солнце… Как же… Лицо… Что у меня там? – болезненно щурясь, она цеплялась за мокрый ворот ночной сорочки, пытаясь сомкнуть края, спрятать хотя бы подбородок.
Капитан Карлевич какое-то время стоял у нее за спиной, потом аккуратно присел, обнял за плечи, отнял от лица ее руки и поцеловал россыпь детских рыжих веснушек на порозовевшей щеке.
Глава III
Меня не пускали в реанимацию и ничего не говорили. За лекарствами тоже не отправляли. Просто не хотели, чтобы я там была. Я же не могла жить так, как раньше. Вернее, жить наполовину – ведь все, что происходило в моей жизни каждый день с шестнадцати тридцати и до восьми тридцати, было всегда вместе, вдвоем. Тогда, после той короткой (для меня) летне-арбузной поездки мы больше не расставались.
Примерно сутки мы занимались любовью у него в палатке – там было душно и сумрачно, палатка была старой, советской, брезентовой и пахла дымом и воблой. Песчинки были везде: в волосах и в ушных раковинах. Мы вылезали из палатки, обмотавшись влажными от нашего пота полотенцами, солнце вываливалось на нас, как хлопковые головки из опрокинутой корзинки, а мы шли, не замечая никого вокруг, в кисельно-перламутровое, атласно прохладное море. Там нагишом купались, прямо днем, были как пьяные друг от друга. Потом жадно что-то ели, пили стоя, на ходу, и снова возвращались в палатку. Хотя нет, голод у нас просыпался почему-то ночью. Эти южные приморские ночи с низко висящими звездами, с этим небом, таким каким-то объемным, осязаемым, что протяни руку – и можно его зачерпнуть в ладонь. Мы жили вообще по ночам. Рыскали по палаточному городку, добывали какое-то вино и нехитрую закуску, беседовали с ночными ловцами мидий, ходили зачем-то в далекий пансионат с дремучим парком и неудобными лавками, сидели на бетонной набережной с тлеющими углями в мангале и неработающими аттракционами, просыпались в несусветную рань под зычные голоса пляжных торговцев: «Сладкая вата!», «Воздушная кукуруза!». Мне казалось тогда, что ничего особенного не происходит, и постоянное, ежеминутное ощущение счастья было совершенно нормальным, спокойным, естественным – эти дни и ночи, песчинки, пластиковые стулья, кулечек с кедровыми орешками, мои белые ноги, вытянутые поперек его коричнево-оливковых коленей, арбузные косточки, липнущие к телу, какие-то дырки в заборах, потом раннее утро, пирожки с вишнями, быстрый отъезд, обед жутко перченной солянкой в придорожной харчевне с настоящим дымящимся самоваром и отсутствие боли расставания с морем, потому что все самое нужное, взятое у этого моря, ехало сейчас рядом со мной, вело машину. Машина, конечно, в дороге ломалась, и мы приехали домой не вечером, как планировали, а на рассвете понедельника. Там, в покрытых жирной пылью металлически-пластмассовых автомобильных внутренностях отвалился какой-то колпачок, из-за чего все время приходилось останавливаться и лить куда-то воду. Сопоставив географию наших резиденций и офисов, мы заехали сперва к нему домой, где я зачем-то оставила свою сумку, до вечера, и как-то так свободно-спокойно себя чувствовала, будто это был типовой гостиничный номер, по праву принадлежащий сейчас мне. И кто жил тут до меня и будет жить после – совершенно меня не волновало. Потом поехали ко мне, и тут уже я ощутила, что у меня на кухне сидит гость, и было как-то немного странно видеть его снова прежнего, почти такого, каким был при знакомстве – без бороды, в рубашке с коротким рукавом. Потом он завез меня на работу, и весь день, несмотря на душ, из меня сыпался песок. А вечером забрал, это даже как-то не обсуждалось, было очевидно, что иначе и быть не может. И это время, шестнадцать тридцать, – подумать только, с тех пор мы каждый день созваниваемся в шестнадцать тридцать просто ради нескольких слов, разговор иногда длится по двадцать секунд. Но звонок, вот в это время – как трудно пережить, казалось бы, такой пустяк, отсутствие этого привычного звонка в шестнадцать тридцать.
И не было у нас никогда никакой пламенной страсти, не было конфетно-букетного периода, когда томятся, гадают, хотят завоевать, потом страдают, горят, пишут стихи, пишут надписи на заборах и на асфальте под окнами «зая, я люблю тебя», и делают друг другу какие-то безумные романтические сюрпризы, и выкладывают лепестками всякие сердца и стрелы, ведущие от лифта к кровати (читала на форуме). Это что-то такое любопытное и совершенно не имеющее к нам никакого отношения – то, что началось между нами в одних богемно-веселых гостях, тянуло на самую банальную интрижку. Мы были уставшими, разболтанными, свободными и пьяными, и это все случилось в первый же вечер, и было каким-то таким заурядным и невыразительным, будто происходило между нами на протяжении многих лет: он отправился провожать меня и неожиданно, у самого парадного – поцеловал в губы. Я туго соображала, но происходящее явно нравилось мне, и я сказала, чуть отстранившись от него, деловитым тоном, вытерев губы запястьем: «Ты говорил, у тебя ключи есть от квартиры друга, где нужно кота кормить?» Он ответил, что есть, и повел меня за руку в аптеку. «Зачем в аптеку?» – удивилась я. Он растерянно посмотрел на меня, я засмеялась и ждала его на ступеньках, у входа. И потом, на следующий день, он должен был уезжать с этой компанией на море, на полтора месяца (тогда он занимался рекламным продакшном и не был стеснен во времени). И он просто звонил и писал мне эсэмэски, примерно раз в два дня. И другие из той компании просто звонили и писали, и я им – мы ведь дружили чуть ли не с детства. И потом кто-то из них убедил меня взять этот отгул, приставить к выходным в честь праздника и приехать на три дня, поездом, и вернуться потом с ними, на его машине. И когда он позвал меня тогда, на той обочине, на жаркой, в лужах-миражах трассе между Симферополем и Бахчисараем, к себе на колени, мне показалось, что это те колени, на которых я до того сидела всю жизнь, просто не замечала их.
Даже не помню, когда кто из нас сказал первым про любовь. (Ну ладно, я.) Но вообще, все было так очевидно и так как-то само собой предполагалось, что слова становились совершенно ненужными. Он не дарил мне много цветов и подарки на день рождения выбирал заранее, дотошно советуясь, и мог подарить в итоге комплект зимней резины для автомобиля.
Наша свадьба была также процедурой весьма условной – он спросил: «Ты пойдешь за меня?», и, хотя мое сердце дрогнуло тогда, ответила любимой шуточкой: «В армию?», а он засмеялся и сказал: «Ну… ты поняла», – и я подумала, что все это так естественно, в итоге, что мог бы и не спрашивать. Мы пришли в загс с группой самых близких друзей, все шутили особо въедливо и изощренно, свекровь хмурилась, ее сын пил на ступеньках уже вторую жестянку «Нонстопа», и кто-то подкалывал его, привязывая энергетические свойства напитка к способности влиять на потенцию, стоял дикий зной, я тянула минералку из пластиковой бутылки.
На следующий день мы уехали на две недели в Турцию, где было жарко, как в сауне. Мы не вылезали из ресторана с кондиционером и из бара-бассейна, даже на море не ходили, объедаясь фруктами, мороженым и тягучим, приторным рахат-лукумом. Вечерами, под доносящиеся снизу вопли вечерней анимации, смотрели в номере на ноутбуке идиотские современные российские фильмы и снова что-то ели. После той поездки каждый из нас поправился на шесть килограммов.
Выйдет врач и скажет мне… Как там у них принято сообщать катастрофические известия… И тогда что я? Через вязкий промежуток полагающейся черной тоски дальше я-то буду жить, воспитывать ребенка и во всем буду видеть какой-то высший смысл. Я со всем смиряюсь. Я уже смирилась с этой больницей, с этим нелепым рыцарством на обочине. Это не могло быть нужно, но так надо. Если бы вышел врач и сказал бы мне, что все… волна хлорных нечистот сбила бы меня с ног, прорыв городской канализации… ну а потом-то, через года два, через три, неужели я бы написала где-то в Итернете: «Ищу надежного, верного, крепкого»?
За что я его люблю? За что я люблю себя? Я – интеллигентная, легкая в общении, добрая, из приличной семьи, коренная киевлянка, между прочим, читаю Александра Бенуа, «Мои воспоминания», Страпаролу читаю, «Приятные ночи»… но разве за такое можно ПОЛЮБИТЬ, вот это моментальное слияние тел, облепленных дорожной пылью и арбузными косточками, фиолетовые пластмассовые тапки… разве вообще можно за что-толюбить? Это, по-моему, какое-то инстинктивное дикарское чувство, сродни природным рефлексам. Разве можно за что-тохотеть пить? Или есть? Все построено на механизме банальной космической перистальтики в этом мире. Любовь – из этого рода, ничего общего с лепестками роз, такая же точно спастическая душевная конвульсия. И ни за что. Но я не уверена, что есть в мире кто-то еще, еще один с такой вот ювелирно подточенной под меня душой с ее космической перистальтикой, нет такого второго тела со всеми его феромонами, так подходящего моему телу, нет – как нет такой второй меня, не нуждающейся в дарении себе цветов и в романтических сюрпризах. Мне нужны бы были романтические сюрпризы от кого угодно, но только не от себя самой, но только не от него.
Если выйдет врач и скажет то, что я так боюсь услышать… Меня убивает жалость. Все бы хорошо, если бы не жалость, переходящая в ненависть, а это уже совсем нестерпимое чувство. Чтобы его было не жаль, я бы фантазировала, что его увела другая женщина.
Ведь это сплошь и рядом случается.
За последний год распалось три пары наших знакомых – в одной семье было трое детей! Трое! А одни прожили вместе около пятнадцати лет, такие, в свое время совершенно повернутые на методиках раннего развития интеллекта ребенка, тоже любители Крыма с палатками, художники, конечно… роды в воде, купание с дельфинами… И во всех случаях – однозначные, бесповоротные уходы, в новые семьи, к новым женщинам.
Вот если бы он ушел. Если бы мне позвонили не из больницы, а его новая женщина: «Здравствуйте, вы меня не знаете. Я давно хотела поговорить с вами…»
Я бы совершенно не боролась за него, ничего бы не спрашивала. Не выясняла, не пыталась бы повернуть время вспять, начать с нуля, узнать почему, как, что мы сделали не так. Чушь! А что мы сделали так – на симферопольском вокзале и на той арбузной обочине? Подобные вещи происходят не из-за того, что кто-то что-то делает или не делает. Я бы, наверное, договорилась о времени, когда он придет забирать свои вещи, чтобы меня не было дома всю ночь, чтобы не смущать его. Кое-что погладила бы даже, почему нет. Сложила бы то, что он наверняка не нашел бы. Альбомы с фото поделила бы и оставила его часть лежать на видном месте – захотел бы, может, и взял бы. Хотя я даже и не знаю, как он бы поступил. Он любит эти альбомы, любит фотографии. Так что, может, и взял бы. И приготовила бы поесть, почему нет. И я бы, конечно, переживала, но, господи, совсем не так, как сейчас. Если бы отнять чувство тревоги за него, жалость, ужас, негодование, то остался бы только лишь мой личный страх перед одиночеством. А это мое, личное, не касающееся его – такой пустяк. Я бы была спокойна за него.
«Да как ты можешь быть такой спокойной? Ты, наверное, уже давно разлюбила его!» – недоумевала бы подруга, у которой я бы осталась ночевать. А я не боюсь начинать сначала. И если бы он просто ушел к другой женщине, то я не питала бы к нему ни капли зла, и к той, новой, тоже – порадовалась бы, что ему хорошо, повздыхала бы, что вот, нашлась для него та, с которой лучше, чем со мной… а память о той прекрасной жизни, что у нас была до сих пор, совершенно не отравляла бы меня – я бы с огромной благодарностью судьбе за эти годы смотрела бы фотографии и видео и как-то жила дальше, стараясь радоваться случайным маленьким радостям. Жить, заполняя дни тоской, ненавистью и омерзением… это же так глупо! А те его вещи… господи, если выйдет доктор и скажет мне… что мне потом делать с его вещами? Ведь если бы он ушел к другой женщине, то что он не забрал бы с собой, я совершенно спокойно выбросила бы. Я люблю вообще выбрасывать, расхламлять. Но что я буду делать со всеми этими вещами теперь?!
Когда он никуда не уходил, но его нет, то есть он есть, но не со мной, и при том он не уходил никуда… когда я ощущаю на себе ответственность перед нашими отношениями, когда мне некуда и не с кем отпускать его, но при этом он уходит… уходит тяжело, и это совершенно невыносимо.
Иногда я думаю, если бы он ушел к другой женщине, я бы… ну, пусть и не заходила бы к ним в гости, но мне было бы важно знать, что он в порядке, что ни в чем не нуждается, что его не обижают, что мне не нужно что-то сделать, чтобы помочь ему.
Обнаружился целый пласт мероприятий, которые я отвыкла производить в одиночестве – ужинать, смотреть телевизор, развлекать ребенка перед сном, развлекать себя, просыпаться, готовить и съедать завтрак, ходить и возвращаться с работы. Вообще ходить, вообще возвращаться куда-то (куда еще можно возвращаться, если не к нему?). Окна в доме напротив, занавески на нашей кухне, сковородки, солонка и перечница в виде целующихся украинцев (фарфоровые инь и янь в свитках и шароварах – сохраняющие устойчивость и не опираясь друг на друга, вполне самостоятельные фигуры и в разделенном виде – но вместе являющие законченную композицию) – это все не имело смысла. Я наливала воду из чайника и думала, что в ней нет смысла. Я пыталась писать стихи, было у меня в те дни и такое (спустя месяц, когда стало ясно – что я-тоживу, я-тоесть) – но не только в них не было смысла. Его не было и в неплохой, как мне казалось, лишенной чувственного надрыва и элегантно лаконичной идее, что вообще нет смысла ни в чем. Противным серым утром я шла по коридору в туалет, вторая часть нашей кровати оставалась холодной и застеленной, заправленной, и в этом всем – в утре, в холодном ламинатном покрытии у меня под ногами, в кровати – тоже не было смысла. Я чувствовала себя маленькой девочкой и посылала к самой себе в эту реальность себя тридцатилетнюю, обнимала себя за плечи и говорила то, что говорила всегда, когда мне было плохо – потерпи, подожди, я с тобой, мы вместе. Но самое страшное, что в ожидании тоже не было смысла.
Он находился на искусственной вентиляции легких, в коме. Искусственно живой, я старалась об этом не думать, хотя мне говорили прямым текстом – такая жизнь тоже не имеет смысла.
Я спускалась в больничный холл – с розовыми стенами, белыми окнами и подоконниками. На стенах в позолоченных рамах висели разнообразные репродукции, от классики до современного китча, и одна, удивительная, хотя и бессмысленная, имя художника ускользало все время, но я точно ее где-то видела – четыре девушки в прозрачных, скорее всего мокрых хитонах, у источника, с розами, – каким-то странным образом успокаивала меня.
Сперва мне помогали книги. От музыки и кино я начинала плакать, потому что там все намекало, напоминало, вторило и подтверждало. А мне нужно было ждать – я не знала как, но казалось, одно состояние перетечет в другое и то, другое, будет не таким, как это. Мне нужно было дождаться того, другого состояния. Мы, дети из интеллигентных киевских семей, выросли среди родительских библиотек, все это осталось стоять у нас дома, радуя глаз и придавая гостиной благородные акценты: любимые болотно-зеленые редчайшие книги из серии «Литературные памятники» издательства «Наука» – мы листали это все когда-то, это было совершенно заурядной частью нашей жизни, вместе с дурацкими политическими ток-шоу по пятницам. Я открыла для себя отложенного для дачного чтения в гамаке и с чаем Александра Бенуа (эта книга лежала у меня в изголовье, дома, еще когда мы собирались в пятницу вечером на дачу, и встретила меня – не сдвинутая с места, с новыми пылинками на обложке – уже когда я вернулась воскресной ночью – он был там, этот Александр Бенуа, как будто ничего не случилось, и Атя там продолжала хворать в свадебном путешествии), но потом рука сама тянулась к телефону – я привыкла делиться самыми незначительными открытиями, даже про Атю Бенуа, а звонить было вроде как и некому теперь. И в книгах тоже не было смысла, ведь их нельзя было обсудить. Не было смысла ни в чем, но если отбросить само понятие смысла или его отсутствия – я ясно видела одно. Словно посаженных в стеклянный шар всех нас, в этой новой фазе нашего существования, мы были все там – я, больница, он, ребенок, свекровь, врачи. И потом я думала – если он есть, то есть и что-то, что я могу сделать для него, потому что мы в одном стеклянном шаре.
«Эти все ваши записи имеют смысл, мы наблюдаем положительную динамику у других больных, с которыми таким обазом общаются родственники», – объяснял доктор.
Я думала, что, если бы мой муж превратился в дерево – это было бы не так страшно. Я, безусловно, продолжала бы любить его и обнимала бы за ствол. Дерево – это не так уж плохо, особенно когда его можно обнять. И уж точно ничто не мешало бы мне придумывать ему разные истории. Только куда, в какое место дереву их можно рассказывать?… и потом радовалась, что он все-таки не дерево, и среди различных мрачных перспектив, вот из того, что может с ним гипотетически случиться, вот из всех доступных вариантов – нет ни одного, где бы он мог стать деревом (вот – что нет, то нет), и это даже успокаивало меня.
В тот самый трудный день, когда он стоял где-то далеко-далеко, на речном причале, закинув на плечо белую куртку и беззаботно щурясь в ярком солнце, смотрел на большой белый пароход, и чуть было не взошел по трапу (именно так мне виделось состояние его души на тот момент), и мой вопль почти фантомно выкатился к нему из-за горной гряды – я не помню, что делала тогда, о чем думала.
Когда спустился доктор, я, наверное, о чем-то думала, потому что он совершенно неожиданно взял меня за локоть.
– Вы можете подняться.
– Что, уже все?
– Что «уже все»? – не понял доктор.
– Он умер? – спросила я просто, и эти слова звучали так же фальшиво, как «я тебя люблю» – скажи он это на симферопольском вокзале, вкатывая ко мне на заднее сиденье исполинский, нагретый солнцем арбуз.
– Нет, – доктор странно посмотрел на меня и сухо добавил: – Если хотите пройти к нему, то поднимайтесь.
Я вошла в тот же аппендикс, был яркий день за окном, но в коридоре снова царил полумрак, а тут светло, хотя свет был более синеватый, однозначный такой, ясный дневной свет. Так же гудела машина, вдувающая воздух в его легкие, так же пищала плоская штука с зеленой линией его кардиограммы. Я улыбалась. Вынула из ушей, замотанных сверху бинтами, наушники от плеера.
– Привет, что-то ты неважно выглядишь сегодня (он бы, безусловно, оценил мой юмор), я принесла тебе новую сказку. У нас все хорошо. Ребенок нарисовал тебе замок, в котором ты сидишь, но что-то у него не получилось, и замок пришлось переделывать, и тогда совсем все испортилось, художник впал в печаль, но передает горячие приветы и обещает новый правильный замок завтра. Выбрали мисс Украину, на праздник приезжала Памела Андерсон, жаль, тебя не было, ты бы ей понравился. Было съедено двадцать пять килограммов черной икры. Еще был Жан-Клод Ван Дамм, у него подружка из Кривого Рога. Так что ты давай, держись, наши везде пробьются… Я вытирала сегодня пыль с твоих книжек, это совершенно невозможно читать, но я честно пыталась, маршал Жуков, Георгий Константинович, передает тебе привет.
Поменяла флешку в его плеере, проковыряв лаз в повязке на голове, вставила наушники обратно в уши (теплые, родные) и опустилась рядом на стульчик.