Текст книги "Соль, потерявшая силу"
Автор книги: А. Бежицын
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Христианство скользнуло по поверхности, но не проникло вовнутрь народной жизни. Так что же, оно совсем не оставило никакого следа? В людях пожалуй что и никакой: практически ничто в их душевном укладе не свидетельствует о том, что в нашей стране когда-то звучала Благая Весть. А вот внешних признаков православия сколько угодно. Тут, как говорят в народе, "все ушло в ботву", а плода не видно. Есть великолепные храмы, есть, по мнению некоторых, великолепное церковное пение. Есть иконопись, на которую тоже няходятся любители, хотя говорили, что и тут как посмотреть: то ли православная иконопись есть "раскрытие божественного образа", то ли вырождение античного портрета, к примеру фаюмского. Последнее вполне вероятно – при нашем-то обыкновении накручивать невесть чего вокруг ничего.
Но все эти достижения скорее эстетические, чем этические, они имеют малое отношение к религии, к вере. Конечно, было кое-что "дивно украшенное". Однако Христос не говорил – стройте, рисуйте, ваяйте. Он обращался к сердцам людей, Он звал к преображению сердец. И вот в них-то отклика и нет. Никто или почти никто – не ощущает надобности "жить как Бог велит", достаточно сходить в храм, поставить свечку, умилиться (какому-нибудь святому, юродивому, а то и самому себе) – и можно вернуться к прежней греховной жизни. Можно обманывать, красть, разбойничать, даже убивать. А потом дать на церковь, покаяться – и начинай сначала. Бог простит, никуда Он не денется примерно так рассуждает наше "православное большинство". Хотя, точнее сказать, не рассуждает, а просто именно так воспринимает суть православной веры, в чем их не разубеждает – напротив, укрепляет – православные священнослужители. Вообще же наше православие слишком легко отпускает грехи – в первую очередь самому себе.
Вспомним еще раз В.С. Соловьева: наше "...христианство замыкается в стенах храма и превращается в обряд и молитвословие, а деятельная жизнь остается всецело нехристианскою. И такая внешняя церковь заключает в себе истинную веру, но эта вера так слаба, что ее достает только на праздничные минуты. Это – храмовое христианство" /24/.
О том, до каких степеней доходил разрыв между обрядом и жизнью свидетельствует В.В. Розанов писавший: "Бывали случаи в России, что темный человек зарежет на дороге путника, обшаривая его карманы найдет в них колбасу; тогда он ни за что не откусит от нее куска, если даже очень голоден, если убийство случилось в постный день, когда Церковью запрещено употребление мяса. Это – ужасный случай, но он действителен" /25/.
Так что действительно "все ушло в ботву" – в запрет на мясо в постный день при отсутствии запрета на убийство. И через тысячу лет у нас нет того, что есть у других, – соблюдения элементарных нравственных норм, к чему везде приучает религия. Но только не наше официальное православие, ему не до того было. Оно оборонялось – и страну обороняло – от "тлетворного влияния Запада", выполняя заветы "Фотиев и Керуллариев".
Наши лучшие умы вовсе не были в восторге от нравственного состояния народа, не бились в истерике от любви к нему, как повелось у многих со второй половины ХIХ века даже до сего дня. Пушкин писал об отсутствии сострадания, присущего нашему народу, а К.Н. Леонтьев был и вовсе строг: "В этих словах смирение перед народом (или как будто перед мужиком в специальности) – есть нечто сбивчивое и отчасти ложное... Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще личные, в тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со страдальцами и больными, немилосердной жестокости в гневе, их пьянству, расположению столь многих к лукавству и даже воровству" /26/.
Превозноситься перед народом не стоит, но и народопоклонство ни к чему хорошему не ведет.
Товар с гнильцой?
Так что же, так все и ушло в ботву? Никакого плода нет? Говорят, все-таки есть, и плод этот – святость. Утверждают, что Россия и ее православие напряженно работали над особым идеалом святости, и выработали его, и им можно похваляться перед всем миром. В.В. Розанов писал о великой задаче, "над которой трудились духовенство и Церковь девятьсот лет,.. и этой задачи действительно достигло. Это – выработка святого человека, выработка самого типа святости, стиля святости; и – благочестивой жизни... от старика до ребенка 10-ти лет известно всем, что такое "святой православный человек"; ... каждый русский знает, что такие святые – есть, не переведутся и не переводились; и что в совести своей, которая есть непременно у каждого человека, все русские вообще и каждый в отдельности тревожатся этим образом "святого человека", страдает о своем отступлении от этого идеала и всегда усиливается вернуться к нему, достигнуть его, достигнуть хотя бы частично и ненадолго" /27/.
С этим надо разобраться. Что такие люди в России были и есть – это бесспорно. "Есть такие прирожденные ангелы, – писал А.И. Солженицын, – они как будто невесомы, они скользят как будто поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности" /28/. Есть люди-ангелы и среди православных. Но наличие таких вот ангелов отнюдь не в состоянии изменить сообщество людей. Совесть, что бы ни писал Розанов, есть далеко не у каждого. Это, так сказать, литературное требование ("так положено писать"), в жизни не обязательно встречающееся.
Ф.М. Достоевский в "Дневнике писателя" пишет, что у русского преступника есть непреодолимая тяга к покаянию, что вроде бы перекликается со словами Розанова о том, что все русские тревожатся образом святого человека и стремятся достигнуть его пусть частично и ненадолго". Но вот в "Записках из мертвого дома" он же пишет: "...я не видал между этими людьми ни малейшего признака раскаяния, ни малейшей тягостной думы о своем преступлении".
Идея святости сама по себе не в состоянии сыграть сколько-нибудь значительную роль в оздоровлении нравственности – и не сыграла ее в России, как показал наш ХХ век. Это было ясно еще В.С. Соловьеву, который писал, что такие вот святые "..должны были отделяться от общества, уходить в пустыню или впадать в юродство. Самый идеал святости, представляемый отшельниками и юродивыми, был по существу своему исключительным, односторонне аскетическим и не мог двигать вперед общественную нравственность. Общественная жизнь была лишь безразличной средой между святыми подвижниками, как Сергий или Нил, и благочестивыми извергами, как Иван IV" /29/.
В.В. Розанов писал: "В России есть много святых людей: и гораздо реже попадается просто честный трудолюбивый человек, сознательный в своем долге и совестливый в обязанностях" /30/. До него эту мысль не без гордости высказывали некоторые славянофилы, а им возражал тот же В.С. Соловьев: "Если в самом деле у нас легче встретить святого, чем честного человека.., то ведь это есть национальный недостаток, в котором должно сознаться, а не преимущество, которым можно хвалиться" /31/. Тем не менее хвалятся.
"Выращивание святых", "работа над идеалом святости" – все это хорошо для самоуспокоения и самовосхваления, но не годится как стратегия церкви, призванной пасти овец Христовых. Наши святые, говорят иные христиане, – это как картофель на рынке: сверху положат, что получше да покрупнее, а внизу гниль. А нашу церковь можно уподобить человеку, который получил свои несчастные шесть соток, а они у него по колено, по пояс, по грудь заросли сорняками, чертополохом, но вот он раздвигает этот чертополох и показывает иногда и впрямь прекрасный цветок: "Смотри, как это красиво!" А укажи ему на чертополох, тут же услышишь: "Вы человек заземленный, не возвышенный, не видите главного!" Оправдывает ли чертополох такой вот "цветок", пусть и красивый? Замечено даже: чем красивее цветок, тем гуще чертополох. Хорош ли пастырь, который заботится об одной овце, а все остальные у него или запаршивели, или разбрелись и он не может их собрать?
У Христа есть притча о заблудшей овце: "Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся? и если случится найти ее, то, истинно говорю вам, он радуется о ней более, нежели о девяноста девяти незаблудившихся" (Мф 18:12-13). Но как эту притчу ни читай, не вычитаешь, что можно ради одной овцы бросить девяносто девять. У Христа они названы "незаблудившимися", в России же – точно заблудились.
Можно утверждать, что идеал святости и ее культ сыграли у нас резко отрицательную роль. Он освобождал человека от необходимости самому возрастать духовно. Вопреки утверждениям В.В.Розанова у нас никто не "страдает о своем отступлении от этого идеала". У нас – гордость испытывают: "Во какие у нас святые-то есть!" Но сами – по В.С. Соловьеву – отнюдь не стремятся следовать этому идеалу. "Святые старцы" на то и нужны, чтобы "наш грех отмаливать" – они молятся, мы грешим. Очень разумное разделение труда. Этот идеал как бы дает индульгенцию: побываешь в монастыре, пообщаешься со старцем (юродивым), дашь на церковь – и греши себе дальше! "Святость все равно не для тебя – она вот для таких неотмирных. А ты от мира, а мир так устроен, что нечего и стараться быть хотя бы честным – ничего не получится". Так считали в Византии, так полагали и полагают в России. И не старались, и впадали, как говорили наши мыслители, в форменное свинство, о чем чуть ниже.
Претензии на "особый тип святости", по мнению некоторых наших мыслителей, чрезвычайно сомнительны. Есть резоны у тех, кто видит в такой "святости" самонаведенную шизофрению, которая всегда нравится ввергнувшемуся в нее человеку. Он описывает ее восторженно и часто сам верит, что возле него "спасутся тысячи". Святость вовсе не предполагала и не требовала (и не предполагает и не требует) приведения жизни в соответствие с требованиями и заповедями Христа. Она вызывает в лучшем случае умиление. Достоевский был прав, когда писал в "Дневнике": "Горе обществу, не имеющему религиозного умиления". Но еще большее – обществу, не имеющего ничего, кроме этого умиления.
Наш идеал святости подозрителен и по своему происхождению. Родина его на Востоке, причем на Востоке Ксеркса, не Христа. Идеал личной святости, сопровождаемой отрешенностью от мира, пришел из Индии. Все "умное делание" наших святых – это экстатогенная практика, это ослабленная йога, а состояние, в которое они себя загоняют, сродни состоянию сатори в дзен-буддизме, и наши святые очень напоминают восточных отшельников даже поучениями.
Оттуда же, с "Востока Ксеркса", и некоторые главные черты православного богословия, в частности – его апофатика, сознательное и последовательное отрицание всякой познаваемости Бога, признание невозможности истолковать Его проявления в мире, дать сколько-нибудь рациональное обоснование догматике. Как и на Востоке, истина в православии не постигается разумом, она принципиально невыразима и потому непередаваема, она не поддается философскому определению, в ней можно только быть или быть вне ее. Святые в ней, все прочие – вне ее. Важно только интуитивное прозрение, а разум бесполезен для постижения Божества, да и вообще бесполезен. Святость – это когда исчезает деление на субъект и объект, "слияние с высшим", и тут полное совпадение с восточной убежденностью, что такое деление изначально ложно. Однако на нем стоит вся европейская мысль и до нее стояла греческая со времен Платона.
Медитативность, созерцательность как способы постижения Бога сами по себе вполне приемлемы, им находится место во всех ветвях христианства. Наша же русская православность, однако, признает только такой путь к Богу и отвергает все прочие как ложные. И тем немало гордится, браня все прочие способы богопознания как неистинные. Она признает только мистическое озарение, которое нисходит как раз на святых в православном толковании. Тут трудно определить, святость это или духоблудие, но считается, что только такие святые достигают состояния святости. Однако его описание тоже удивительным образом напоминает описание состояния, в которое впадают восточные созерцатели, отказывающиеся словесно передавать свои переживания при соприкосновении с божественным. Что ни скажи, все будут лишь догадки, предположения, а это тоже напоминает знаменитое Neti! Neti! "Не то! Не то!" – основное положение индийских рассуждений о божестве. Сродни этому и православное апофатическое богословие, утверждающее, что о Боге ничего нельзя сказать хоть с какой-то долей уверенности.
Но если Он невыразим, если о Нем нечего сказать, то нужен ли Он вообще? И есть ли Он? Некоторые современные исследователи выводят охватившее Россию безверие как раз из апофатического богословия, логически приводящего к отрицанию Бога. Едва ли это так: вера никогда не сводилась к богословию, оно само всегда играло в ней подчиненную роль. Тем более в России, где, по мнению многих (едва ли не всех) наших философов и религиозных мыслителей, богословия и вовсе не было.
Настолько худо было со своими религиозными мыслителями, что чуть ли не двести лет (до, во время и после Петра) Россия пользовалась "украинскими наработками": оттуда шли не только идеи и книги, но и сами богословы. Через этот канал осуществлялось влияние богословской мысли Запада, что подробно разобрано Г. Флоровским, который считал, что богословие вообще чуждо православию. "Запад богословствует, – писал он, – когда Восток молчит, или, что всего хуже, необдуманно и с опозданием повторяет западные зады" /32/.
Еще до него В.С. Соловьев писал, что православные богословы используют католические доводы против протестантов, а протестантские – против католиков, ничего, в сущности, не добавляя своего. "Русское богословие, полагал он, – ничего существенного не привнесло к сокровищам духовного знания, завещанного ей Востоком, и доселе держится исключительно на определениях и формулах VII и VIII-го века, как будто с тех пор ничего не произошло, как будто со времен последних великих учителей Востока св. Максима Исповедника и Иоанна Дамаскина, ум человеческий не поднимал новых вопросов и сомнений, и как будто, наконец, новоевропейская философия и наука не представляют для современных богословов такой же умственной пищи, какую находили в древней греческой философии великие богословы прежних времен!" /33/.
С ним согласен В.В. Розанов, в изложении которого даже Победоносцев весьма нелестно отзывался о работе нашего православия над идеей Бога: "Нашим дуракам все было дано, но наши дураки надо всем заснули. Ну, и не разбудишь их! Куда. Сытые и видят золотые сны. Это весь наш Восток, ленивый, бездушный, который воображает, что если уж "истина" попала им в руки, то уж что ж тут и делать, "истина" сама за себя постоит, а они могут сладко дремать на сладких пирогах" /34/.
А в самом конце периода безраздельного господства официального православия в России митрополит Антоний Храповицкий писал: "Нужно признаться открыто всем, что система православного богословия есть нечто искомое, а потому нужно тщательно изучать его источники, а не списывать системы с учений еретических, как это делается у нас уже в течение двухсот лет".
Потом пришел период религиозных гонений, не до богословских трудов стало. При всем том сегодня мы только и слышим, что о "необычайной глубине" православной богословской мысли, хотя оснований для таких утверждений еще меньше, чем для разговоров об особой православной святости. Однако соответствием торжественных деклараций реальному положению дел в России всегда интересовались мало. Как, впрочем, и самой жизнью, что особенно губительно сказывалось и сказывается на судьбах нашей страны.
Мироотрицающая составляющая русского православия
Святость, которую превозносит русское православие, не подразумевает никакой заботы о делах земных. Восторгались теми, кто избирал "благую часть", кто шел "в Марии", а "Марф" не было и нет. (Е.Н. Трубецкой: "Если, не имея духовной высоты Марии, человек уходит от любящих забот о своем народе, оправдывая свое бездействие нежеланием походить на Марфу, он эти обнаруживает х о л о д н о е с е р д це, то есть отсутствие того самого, что в человеке всего дороже" /35/). У нас же всякая забота о земном устроении рассматривается как отказ от главного – от служения Богу, от достижения святости.
"Печься о столах" у нас некому, церковь учила только погружаться в себя, терпеть, созерцать – это, дескать, главное. И это умели в избытке. В.С. Соловьев писал, что у нас есть "...созерцательность, покорность, терпение. Этими добродетелями долго держалась наша духовная метрополия Византия, однако они не могли спасти ее. Значит, одних этих восточных свойств и преимуществ самих по себе – мало" /36/. Очень даже мало, нужно все-таки что-то делать и в этой земной жизни. А ею наше православие заниматься решительно не хотело и не хочет. Хотя этого недвусмысленно требует Библия: "Если кто о своих и особенно о домашних не печется, тот отрекся от веры и хуже неверного" (1 Тим 5:8). Отрекаются и еще как – ставя отречение себе в заслугу. В России полно неухоженных, обделенных всякой человеческой заботой людей – и при этом очереди в монастыри.
Пренебрежение земными делами у нас изящно называют "практическим монофизитством". На монофизитство указывали давно, В.В. Розанов писал о нашем православии: "...оно все – монофизично, хотя именно на Востоке монофизитство как догмат было отвергнуто и осуждено. Но как догмат – оно осудилось, а как факт – оно обняло, распространилось и необыкновенно укрепилось в Православии и стало не одною из истин Православия, а краеугольным камнем всего Православия. Все это выросло из одной тенденции: истребить из религии все человеческие черты, все обыкновенное, земное и оставить в ней только небесное, божественное, сверхъестественное" /37/.
Это побудило одного автора еще в середине XIX века написать стишки, начало которых (про широту "русских натур", идеал правды которых не влезает в "формы узкие / Юридических начал") цитируют у нас часто, а вот окончание редко, почему и стоит его привести:
Не к пути земному, тесному,
Создан, призван наш народ,
А к чему-то неизвестному,
Непонятному, чудесному,
Даже, кажется, небесному
Тайный глас его зовет.
Вслушиваясь в этот "тайный глас" (большой вопрос – сверху ли он идет или изнутри, как у восточных отшельников, больших мастеров загонять себя в странные состояния психики), совсем забросили земные дела. Конечно, и у нас не преминут опровергнуть такой взгляд. Укажут, например, на не только "спасающую", но и хозяйственную роль монастырей. А присмотришься: нет монастыря, который не судился бы с окрестными мужиками за пашни, за ловли, за пастбища, за луга... Как писал уже после революции, в декабре 1917 г., В.В. Розанов: "Хорош монастырек, "в нем полное христианство"; а все-таки питается он около соседней деревеньки. И "без деревеньки" все монахи перемерли бы с голоду". Вторит ему и Солженицын, "Как же неприлично монастырям эксплуатировать крестьянский труд" /38/.
Кое-кто полагал и полагает, что в монастырях идет важная духовная работа: там "за мир молятся", и Бог те молитвы слышит. Но большая часть мужиков считала, как писал В.В. Розанов в "Тихих обителях", что монастырь существует "для корысти", и хозяйство поддерживали на высоком уровне не столько насельники, сколько трудники (работники по обету), сами же монахи пользуются репутацией тунеядцев – и не только в России. И еще известно, что пороки в монастырях представлены куда щедрее, чем в миру. Не случайно в Средние века изображали тучи демонов, слетающихся в келью монаха, – там для них всегда есть пожива.
И из нынешних православных монастырей хоть приглушенно, но все же доносятся стоны и вопли истязуемых. Там игумен (а особенно игуменья) обладают всей полнотой власти, какой нет ни в одной секте, даже самой "тоталитарной". И нужна большая внутренняя культура, чтобы не воспользоваться этой властью для удовлетворения собственной тяги к самодурству, – а откуда такая культура в нынешних монастырях? Вот, бывает, и мучают там насельников и насельниц, выдавая это за "послушание". В печать изредка прорывались сообщения о творящихся в наших монастырях темных делах, но считается, что это дело внутрицерковное и лезть туда "неприлично". Думается все же, что и правоохранительным органам, и правозащитникам стоит заглянуть в наши монастыри – там они могут обнаружить много интересного.
"Идеал святости", отрицавший плоть, изуродовал личность. Если он недостижим, а плоть все равно заявляет о себе, то ее проявления никак не могут не быть светлыми. Опять В.В. Розанов: "...у русских и православных вообще плотская сторона в идее вовсе отрицается, а на деле имеет скотское, свинское, абсолютно бессветное выражение" /39/.
Идеал святости не оставлял пространства для духовного роста. Как писал Н.А. Бердяев в "Духах русской революции": "Русский человек находится во власти ложной морали, ложного идеала праведной, совершенной, святой жизни, которые ослабляли его в борьбе с соблазнами". Ослабляли настолько, что не было у него ни сил, ни возможности противостоять злу – и он сам, сознательно, погружался в него, погружался в скотство: "Русский человек либо свинья, либо уж сразу святой, а быть простым законопослушным гражданином ему скучно".
Этот вопрос хорошо был разобран в сборнике "Из глубины", продолжавшем знаменитые "Вехи". Там сказано: "В составе же всякой души есть начало святое, специфически человеческое и звериное. Быть может, наибольшее своеобразие русской души заключается в том, что среднее, специфически человеческое начало является в нем несоразмерно слабым по сравнению с национальной психологией других народов. В русском человеке как типе наиболее сильными являются начала святое и звериное.., русский человек, сочетавший в себе зверя и святого по преимуществу, никогда не преуспевал в этом среднем и был гуманистически некультурен на всех ступенях своего развития" /40/. Все это – попытки ответить на вопрос, который задавал еще В.С. Соловьев: "Неужели между скотоподобием и адским изуверством нет третьего, истинно человеческого пути для русского мужикрна? Неужели Россия обречена на нравственную засуху..?" /41/.
Мы можем дать ответ с уверенностью: не нашли человеческого пути, не дало его наше православие, а нравственная засуха только усиливается. Заключим этот печальный раздел цитатой из стихотворения П.А. Вяземского, друга Пушкина, о русском боге, которым кичились в его времена, кичатся и сейчас:
Бог голодных, Бог холодных,
Нищих вдоль и поперек,
Бог имений недоходных
Вот он, вот он, русский бог.
Бог грудей и ж... отвислых
Бог лаптей и пухлых ног,
Горьких лиц и сливок кислых,
Вот он, вот он, русский бог.
Такой бог – и такая вера – никак не могли спасти от Катастрофы.
Катастрофа
Катастрофу предрекали многие. "Нелепо, – писал В.С. Соловьев, – было бы верить в окончательную победу темных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, которых еще не знала история" /42/. А Н.С. Лесков, литератор совсем иного склада, чьи произведения так любят нынешние ревнители православия, в письме А. С. Суворину делился с ним в декабре 1887 г. такими мыслями о нашей официальной вере: "О разрушении ее хорошо заботятся архиереи и попы с дьяками. Они ее и ухлопают" . И ухлопали.
Если рассуждать в цивилизационной парадигме, то в 1917 г., несомненно, произошла не революция, а контрреволюция, отказ от всех достижений петровского периода, что символически и фактически выражено обратным переносом столицы из Санкт-Петербурга в Москву. Несмотря на западную лексику большевиков, движущей силой этой "революции" были массы, взявшиеся истребить ненавистных "людей в немецком платье", что предрек еще Н.Г. Чернышевский и о чем в канун Катастрофы предупреждал М.О. Гершензон: "Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной" /43/.
А Александр III и за ним Николай II вздумали поиграть в славянофильские игры, что и кончилось Катастрофой. Потому что в эти игры играют только ошалевшие интеллигенты, а вовсе не народ. Он иногда с удовольствием прислушивается к "державным завываниям", даже подтягивает им, но тяга к бунту, пусть бессмысленному и беспощадному, у него куда сильнее. И "подтягивает" народ обычно в минуты относительно спокойные, а когда приходит пора испытаний, он мгновенно забывает о державности: "Что нам Расея – мы калуцкие!"
И все же надо сказать, что кое-кто и внутри официальной церкви видел плачевное состояние дел. Об этом свидетельствовал собор 1917-1918 гг., но, похоже, сами православные с ним никак не разберутся. Восстановили патриаршество, избрали патриархом Тихона, по мнению большинства современников человека слабого и недалекого, явно не понимавшего, что происходило (митрополит Антоний Храповицкий вроде и вовсе его дураком пожаловал).
Ясно одно: никакой привязанности к своей церкви народ не выказал. В.В. Розанов так писал в том же "Апокалипсисе нашего времени": "Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три. Даже "Hовое Время" нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей... Hе осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска. Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего. Остался подлый народ, из коих вот один, старик лет 60-ти, "и такой серьезный", Hовгородской губернии, выразился: "из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть". Т. е., не сразу сорвать кожу как индейцы скальп, но надо по-русски вырезывать из его кожи ленточка за ленточкой. И что ему царь сделал, этому "серьезному мужичку".
Это к вопросу о народной любви к царю, за которого якобы тоже народ "стоял горой". На самом деле известие о зверском убийстве царя и его семьи встретили или равнодушно или даже со злорадством. Очевидцам тех событий все виделось не так, как нашим нынешним охранителям. Один из этих очевидцев (Георгий Иванов) писал:
Овеянный тускнеющею славой,
В кольце святош, кретинов и пройдох,
Не изнемог в бою Орел Двуглавый,
А жутко, унизительно издох.
Напомним, что вторая голова орла символизировала церковную власть. Церковь "сдохла" столь же – если не более – унизительно. В.В. Розанов отмечал: "Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно в баню сходили и окатились новой водой. Это – совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар... весь 140-миллионный "православный" народ впал в такие степени богохульства и богоотступничества, какие и не брезжились язычеству, евреям и теперешней Азии". А С.Н. Булгаков зафиксировал в одном письме: "Народ наш с беспримерной легкостью и хамством предал свою веру на наших глазах, и эту стихию предательства мы и в себе ведаем, и на крестовый поход с этим драконом мы имеем поистине благословение от православия – и у меня иногда является опасение, не есть ли ревность против иноверия заменой этой более нужной, но и более трудной ревности" /44/. "Ревность против иноверия", завещанную России Византией, сберегли, веру – нет.
А вот другой очевидец Катастрофы, И.А. Бунин: "Россия ХХ века христианской веры далеко оставила за собой Рим с его гонениями на первохристиан и прежде всего по числу этих жертв, не говоря уже о характере этих гонений, неописуемых по мерзости и зверству" /45/. Ему запомнилась "какая-то паскудная старушонка", кричавшая: "Товарищи! любезные! Бейте их, казните их, режьте их, топите их!" Били, казнили, резали и топили с огромным энтузиазмом – и в первую очередь священнослужителей Русской православной церкви. События тех "окаянных дней" говорят не о равнодушии народа к церкви – они говорят о ее злобном неприятии. Ей словно мстили, и мстили совершенно бесчеловечно. Не просто не ходить в храм, не просто закрыть его, а обязательно справить нужду в алтаре, поперек лица Богородицы нацарапать матерное слово.
Зверства и скотство показывали страстное неприятие "своей" веры, и страстность свидетельствует, что подспудно люди ощущали обман: "вера не настоящая", "не то дали". За что и мстили с ожесточением. Если не так, тогда это полная одержимость дьяволом и ничего более. Так, между прочим, тоже думали у нас, в частности, правительница Софья, и даже Иван Грозный высказывался в сходном духе. Но и в таком случае: что ж не одолели дьявола за без малого тысячу лет?
Оставалось только констатировать: "То, перед чем ужаснулось бы христианское сердце, здесь не встречало противодействия, но явилось естественным и как бы само собой разумеющимся: систематическое осквернение храмов и поругание святыни, методическое религиозное нахальство, руководимое целью всячески унизить и профанировать святыню, воссесть в храме "выдавая себя за Бога", – это именно и произошло в России, – небывалое торжество последовательно проведенной вражды к самому имени Божию... В насильственном насаждении безбожия проявилась такая антирелигиозная ревность, которой давно не видела история" /46/.
Зинаида Гиппиус откликнулась на Катастрофу стихами:
Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном,
Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил – засек кнутом?
Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой
Смеются пушки, разевая рты...
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!
(29 октября 1917)
Конечно, были единицы, десятки, сотни, много – тысячи искренне веровавших, были "соловецкие исповедники", отказавшиеся сотрудничать с богоборческой властью, но не могли они изменить общей печальной картины. Ни во время Катастрофы, ни после. Храмы переделывали то в узилища, то в увеселительные заведения – и ходили в них, нимало не смущаясь совершаемым кощунством не единицы, не десятки, не сотни и не тысячи, даже не десятки и сотни тысяч – а миллионы. И ничего! За такое нравственное состояние народа после почти тысячелетнего попечения о его нравственности церковь должна отвечать или нет? И будет ли за это прощение?
Есть верующие, в том числе православные, которые полагают, что официальная церковь получила сполна за свои великие вины – перед Богом, перед народом, перед другими верующими. Вины же в том состоят, что наша церковь так и не научила народ ни верить в Бога, ни жить по-Божески, а верующих инако – зверски преследовала. За что, говорят, к примеру, наши староверы, Господь и взыскал с нее, а особенно за гонения на старую веру: "Они расплатились за каждую каплю нашей крови". Злорадство – не христианское чувство, вряд ли стоит разделять такой подход, Но бессмысленно делать вид, будто его не существует.