Текст книги "Избранное"
Автор книги: Веркор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
XX
Событие произошло лишь на следующей неделе, незадолго до полуночи.
Не могу вспомнить эту сцену без того же волнения, что испытал и тогда. Отдал ли я себе ответ в тот миг, что моя лисица действительно совершила гигантский скачок по пути к человеческому сознанию, покинув те мрачные области, где томится в неволе дух животного? По тому волнению, которое охватило меня, я могу утверждать, что понял значение происходящего, даже если и не осознал его во всей полноте – не в пример доктору Салливену, когда я ему это рассказал.
И однако произошло это совсем не так, как он предсказывал. Помнится, он выражал надежду, что Сильва, постоянно видя себя в зеркале, в конце концов начнет себя узнавать; но, заметив ее безразличие к этому предмету и полное невнимание, граничащее со слепотой, я решил перенести псише в свою спальню: там оно по крайней мере пригодится мне, а главное, эта неудача переполнила чашу моего терпения. Итак, с этой стороны я ничего больше от Сильвы не ждал. И если, по словам доктора Салливена, главным этапом в пробуждении сознания моей лисицы должно было стать открытие факта собственного существования, то я давно расстался с надеждой на то, что инструментом этого открытия послужит именно зеркало.
Впрочем, я оказался не так уж неправ. Сильва открыла себя не потому, что вдруг узнала в зеркале, а, напротив, потому, что внезапно перестала находить там свое отражение. Нэнни оказалась куда настойчивее меня и, невзирая на неудачи, каждый день, утром и вечером, ставила свою воспитанницу перед ее отражением в зеркале. Это мне напоминало случай с Тротти, фокстерьером моих родителей: ребенком я тоже пытался подолгу удерживать его перед зеркалом, чтобы он узнал себя; и он точно так же принюхивался к отражению, презрительно фыркал и, вырвавшись у меня из рук, удирал прочь. Вот и Сильва вела себя как настоящая лисичка: нетерпеливо увернувшись от рук доброй Нэнни, она сворачивалась клубком в ногах постели, зевала, смыкала глаза и тут же засыпала. Она не желала привыкать к зеркалам казалось, эти ежедневные попытки все сильнее раздражают ее. «Оставьте ее в покое!» – советовал я Нэнни, сам раздраженный нашим неуспехом, но та была не менее упряма, чем ее ученица. И вот однажды вечером, когда я, сидя в кресле у себя в спальне, подпиливал ногти перед сном, вошла Сильва, наверное, чтобы на свой манер поцеловать меня, как всегда на ночь. Кресло стояло спинкой к двери, и я увидел ее отражение в псише. Спинка была высокая и скрывала меня от Сильвы, так что она тоже могла видеть меня только в зеркале. В результате она направилась ко мне, но не туда, где я, невидимый ею, сидел на самом деле, а туда, где я отражался. Для этого ей пришлось пройти рядом с креслом. И вот, в течение какого-то мгновения, она увидела нас обоих в зеркале – себя и меня рядом. Что ей почудилось, когда она обнаружила рядом со своим «Бонни» эту неведомую женщину? Она замерла на месте и тихо зарычала – совсем как в тот раз, когда впервые увидела Дороти. Да, она рычала на свое собственное отражение, неподвижное рядом с моим, а потом рванулась вперед, к зеркалу, где ее отражение, также безмолвно рычавшее, кинулось ей навстречу. И вдруг Сильва прыгнула на непрошеную гостью. Раздался грохот разбитого стекла, и пораженная Сильва плюхнулась наземь, прямо на зеркальные осколки. Я сразу увидел, что она не поранилась. Но она глядела на эти осколки со все возрастающим изумлением. Взглянула на свою руку, лежащую на осколке, убрала ее, снова положила. Опять приподняла, слегка пошевелив пальцами, и, должно быть, увидела какое-то движение в осколке, проворно и испуганно вскочила на ноги, побежала туда, где полагала увидеть меня, и, не видя больше, остановилась как вкопанная; подошла к псише, от которого осталась лишь пустая рама, пощупала, если можно так выразиться, эту пустоту рукой, подпрыгнула, в ужасе отпрянула, вдруг заметила меня там, где совершенно не ожидала увидеть, испустила вопль и убежала к себе в комнату.
Я наблюдал эту сцену молча, не шевелясь, слишком заинтересованный всем происходящим. Впрочем, этим дело и кончилось. Сильва так и не вернулась. Я подобрал осколки зеркала, пошел выбросить их на помойку и, вновь поднявшись к себе, улегся в постель, в который уже раз огорченный таким упорным невниманием. Погасил свет и попытался заснуть.
Мне далось это нелегко; впрочем, сны мои почти сразу же сменили направление: отступившись от моей злополучной лисицы, они обратились к Дороти. Со времени ее последнего визита такое со мной происходило каждый вечер. Что же творилось с молодой женщиной? Что произошло между последним ее приездом и предыдущим? И этот мертвенный цвет лица, заострившиеся черты..! Была ли в этой перемене доля моей вины? Но тогда что означал тот убитый и вместе с тем почти саркастический тон, которым ее отец сказал: «Бедный мой мальчик!» Непонятно, радоваться мне этому или чувствовать себя униженным? Люблю ли я Дороти или не люблю? Всем известно, как мысли в полусне мечутся по кругу, возвращаясь в конце концов к отправной точке. Они мешают уснуть, но и сами не приводят ровно ни к чему. Вот так и со мной этой ночью сон мой беспокоен, я все время ворочаюсь на постели.
А потом меня словно током ударяет: я чувствую, что в комнате кто-то есть. Я не слышал ни звука, ни шороха. Но, открыв глаза, вижу совсем рядом, у изголовья, неподвижную тень. Луна освещает комнату через щели жалюзи, вся комната залита ее молочным, по-тигриному полосатым светом, и, перерезая эти колеблющиеся полосы, медленно движется, наклоняется ко мне темный силуэт; притворяясь спящим, я сквозь полусмеженные веки вижу лицо Сильвы, которое приближается к моему и – не могу подобрать других слов – осматривает, изучает его. Так она не глядела еще никогда. Словно хочет открыть в нем что-то, до сих пор ей неведомое. Она смотрит так долго, так пристально, что я едва осмеливаюсь дышать; неизвестно почему у меня в памяти всплывают слова доктора о той невидимой работе, которая день за днем идет в этом нетронутом чистом мозгу: какие столкновения, говорил он, какие сопоставления полученных впечатлений, забытых видений, какие внезапные озарения… И вот Сильва, отвернувшись от меня, подходит к псише и опять рассматривает его, настойчиво ощупывая эту зияющую пустоту. И тут меня осеняет, я наконец понимаю, что происходит, я встаю и беру ее за руку, и она покорно дает отвести себя в ванную и поставить перед большим зеркалом; я зажигаю свет, и Сильва какое-то мгновение – сколько оно длится, не знаю – смотрится в него вместе со мной. Глаза ее медленно расширяются. Неужели она наконец узнает себя? Но как она может сделать это, если она никогда еще себя не видела? И действительно, Сильва, как обычно, рвется у меня из рук, и, когда я пытаюсь удержать ее, она в приступе не то страха, не то гнева, с коротким пронзительным взвизгом кусает меня за палец и понуждает отпустить. С досадой я смотрю, как она убегает, но… но что это? Что она делает? Впервые за многие недели она забивается, как раньше, между стеной и своим любимым полукруглым комодиком и, дрожа, устремляет на меня расширенные страхом глаза.
Я подхожу, она не двигается. Я нагибаюсь к ней, прижимаю ее к себе. Она не сопротивляется. Дрожит. Я шепчу ей на ухо: «Ну-ну… не надо… что с тобой?» Но я знаю, слишком хорошо знаю, что ни ее запас слов, ни зачатки разума не позволят моей лисице ответить на этот вопрос. И однако она обращает ко мне свое потрясенное лицо. Рука ее поднимается с мучительной нерешимостью, почти со страхом, ощупывает нежную грудь, ключицы и медленно ползет вверх по длинной, гибкой шейке, словно осторожный паук. Пальцы, колеблясь, задерживаются на щеках, на подбородке, ушах, носу – чуткие пальцы слепого, изучающего чужое лицо. Долго, боязливо и осторожно исследуют они эти черты – открывают впервые или проверяют? – и вот наконец Сильва шепчет, почти лепечет, еле слышным голоском, вопросительно и боязливо:
– Силь…ва?
Впервые выговаривает она свое собственное имя; пальцы ее останавливаются, рука замирает. Она ждет, крепко прижавшись ко мне, явно ждет, чтобы я ответил: «Ну да, ну да, конечно, это ты, моя маленькая Сильва…» И я и вправду говорю ей это, и теперь она цепляется за меня с отчаянным страхом ребенка, чувствующего, как почва уходит у него из-под ног. Я решаю, что ее нужно слегка встряхнуть, и опять веду ее в ванную. Но она упирается, она сдавленно кричит: «Her! Нет!», мне никак не удается преодолеть ее ужас, и я в раздражении называю ее про себя идиоткой. Господи боже, вот еще трагедия – узнать себя в зеркале! Что за глупые страхи, да она через минуту сама начнет веселиться и хихикать от радости, а ну давай-ка, пошли, будь умницей! Но Сильва бьется как одержимая… ну, хватит, говорят тебе, гляди, вот она ты, посмотри на себя! Она как будто уступает, подходит к зеркалу и вдруг, нырнув, выскальзывает у меня из рук, бросается к двери и, захлопнув ее за собой, мчится со всех ног по коридору, и я слышу, как она бегом взбирается по лестнице, ведущей на чердак.
Бежать за ней или оставить ее в покое? Может, я зря принуждал ее? Да ну, ерунда! Вот еще причуды – бояться собственного отражения! Пускай теперь сидит там и дуется, если ей так угодно.
Я снова ложусь. Но сон бежит от меня: я, как никогда, странно взбудоражен, заинтригован поведением моей лисицы. Мало-помалу я опять погружаюсь в полудрему, и теперь мне кажется, что я угадываю, яснее понимаю случившееся, что я могу уподобиться Сильве, проникнуть в ее ощущения. Или, вернее, я представляю себе, чем она была всего полчаса назад: маленьким неразумным зверьком, беззаботным и не осознающим самого себя, существом, которое, по словам доктора Салливена, жило и действовало, даже не понимая, что оно существует, не выделяя себя по-настоящему из остального мира. Мы, люди, с самого детства привыкли, принуждены видеть самих себя, различать себя среди других, и эта самообособленность настолько естественна, что мы о ней и не думаем. Но лисица! Трудно даже представить себе, что означает для нее сделать подобное открытие: внезапно ощутить себя изолированной, обособленной, изгнанной из рая матери-природы, с которой доныне она была связана общей кровью, общим дыханием, общим теплом. О, как ясно я вдруг представил себе также то жестокое потрясение, которое испытали наши далекие предки-неандертальцы – эти дикие косматые полулюди; у них не было зеркал, чтобы осознать себя как личность, они открывали это в глазах других, себе подобных, в их криках, в их угрозах, в их жестикуляции и враждебности, открывали себя такими, какими и были в действительности: уязвимыми, нагими и одинокими, предоставленными самим себе, могущими рассчитывать лишь на собственные силы среди опасностей окружающего леса… И тут, словно в подтверждение этих диких образов, тишину разбил оглушительный грохот. Я вскочил на ноги. Что это? Грохот повторился уже чуть дальше, зазвенело разбитое стекло. Я выскочил в коридор и увидел разлетевшиеся осколки двух стенных зеркал. В тот же миг звон раздался снизу, из гостиной. Потом из холла. Потом из курительной. Нэнни выбежала из своей комнаты в папильотках и халате. «Что происходит?» – вопросила она. Я крикнул: «Это Сильва бьет зеркала!» – и бросился вниз по лестнице.
Но внизу уже никого не было. Осколки стекла хрустели у меня под ногами. Пройдя по всем трем нижним комнатам, я не нашел ни одного целого зеркала. Я поднялся наверх по другой лестнице. Нигде ничего. И – ни звука. Дверь в комнату Сильвы была открыта. Войдя туда, я увидел неподвижную Нэнни, молча глядевшую на кровать. Моя лисица лежала на животе, судорожно сжавшись и стараясь поглубже зарыть голову под подушку и под одеяло – так заяц ищет убежища в своей норе; так ужаснувшийся ребенок стремится вернуться в темное, надежное, успокаивающее тепло материнского лона, где его убаюкает первозданное, досознательное забытье…
И если до этого я еще не все до конца понимал, то теперь, при виде Сильвы, я смог ощутить во всей полноте, что она испытала (как и неандертальцы), когда впервые с ужасом поняла, окончательно и бесповоротно, что эта, скорченная и дрожащая под одеялом, и та, минуту назад узнавшая себя в зеркале, – и есть она, Сильва; что Сильва есть вещь, существующая отдельно от всех других вещей, обособленная, отделенная от всего прочего вещь, которая существует и не может не существовать, перебей она хоть все зеркала на свете, и что все это уже непоправимо.
Часть вторая
Нo этот человек – чистейший анахронизм: ведь он родился еще до наступления железного века, даже до наступления каменного. Подумать только: он принадлежит к началу начал человеческой истории.
Редьярд Киплинг. Среди толпы
XXI
Дни, последовавшие за этой поразительной ночью, разочаровали меня. Тогда я не сомкнул глаз до самого рассвета, изнывая от нетерпения. Я все ожидал каких-то новых чудес, в полной уверенности, что Сильва наконец переступила границу и проникла в страну людей, что мне предстоит увидеть огромные, быстрые перемены.
Нэнни первая окатила меня холодным душем. Когда наутро я вышел к завтраку, она с отдохнувшим видом сидела за столом, преспокойно намазывая себе маслом тартинки. Я воскликнул:
– Неужели вы спали сегодня? Я лично провел бессонную ночь.
– Из-за разбитых зеркал? Разве они так дорого стоят?
– Да кто говорит о зеркалах? Наплевать мне на них! Но тот факт, что Сильва… Нет, ей-богу, – возмутился я, – у меня такое впечатление, что вам все это безразлично. Неужели вы еще не поняли: она узнала себя и испугалась этого.
– Во-первых, еще не доказано, что она себя узнала, – ответила Нэнни осторожно. – Вы слишком спешите с выводами.
– Ну а чего же она тогда испугалась?
– О, пока еще рано доискиваться причин.
– Но ведь это же ясно как день! – сказал я, изо всех сил сдерживая накипающее раздражение. – Сильва поняла наконец, что она существует, а для лисицы, согласитесь, это страшное открытие. И вот тогда-то она и испугалась, испытала ужас, вполне естественный в данной ситуации, и этот испуг, этот ужас – первое свидетельство того, что она начала мыслить разумно, первый признак ее cogito[40]40
Я мыслю (лат.).
[Закрыть], так разве же это не поразительная новость?
– Она могла, – возразила Нэнни с кротким упрямством, которое окончательно вывело меня из себя, – испугаться неизвестно чего, самой простой, самой обыкновенной вещи, которую вам, поскольку вы человек, а не лисица, трудно себе представить. Вот, например, ребенок, даже очень отсталый, никогда не боится зеркала – напротив, он радуется, он восхищенно хлопает в ладоши и любуется своим отражением.
– Именно так! – ответил я. – Именно об этом я и толкую! Разве мы с вами не ждали того мгновения, когда Сильва узнает себя в зеркале? И разве не интересно то, что она не обрадовалась, а, наоборот, испугалась?
– Вот потому-то я и думаю, что она все-таки не узнала себя, – упорствовала Нэнни, старательно жуя свой бутерброд, наклонившись над чашкой, ибо у нее была скверная привычка макать в кофе хлеб, с которого потом текло. – Мы, конечно, когда-нибудь узнаем, что именно ее напугало, и сами удивимся, как все это банально и просто.
Несмотря на раздражение, я не мог не признать, что осторожная Нэнни рассуждала более чем благоразумно. Вот почему днем я отправился искать утешения и поддержки у доктора Салливена. И тут я не разочаровался. Он пришел в полный восторг.
– Ну что я вам говорил? Что я вам говорил? – твердил он, опершись на дубовую каминную доску в позе пророка, делавшей его похожим на епископа, выступающего с амвона.
– Значит, вы тоже считаете, что она сделала решающий шаг?
– Даже не сомневайтесь! Ваша Нэнни с ее отсталыми детьми – просто дура набитая. Сильва не имеет с ними ничего общего, она – доисторическое создание, да-да, именно так! Я, разумеется, не мог предположить, что первой реакцией подобной натуры на это открытие будет тревога и страх. Но по зрелом размышлении легко можно понять, что именно такое поведение неизбежно.
– Как вы думаете, – спросил я, – что теперь произойдет? Каков следующий этап?
Доктор воздел руки к небу, словно беря его в свидетели своего бессилия.
– Ну, милый мой, я ведь не пророк! Напротив, именно от Сильвы я теперь надеюсь узнать, что творится в темном сознании первобытного человека. К несчастью, все, что в нем происходит, потребовало многих тысячелетий. Если и нам придется столько ждать… Конечно, у нас нет гарантий, что Сильва минует какие-то ступени развития. Но, однако, она уже сделала это, и есть надежда, что, живя в современной обстановке, при вашей помощи, она продолжит в том же духе.
– Да, но как оказывать ей эту помощь, совершенно не зная самой программы?
– О, это вы поймете сами по ходу дела, – успокоил меня доктор, – я полагаю, что теперь, открыв себя себе самой, Сильва начнет задавать вопросы. Тогда только держитесь!
– А что, Дороти нет дома? – спросил я невпопад, настолько удивило меня ее затянувшееся отсутствие.
Доктор мгновенно переменился в лице, словно этот нежданный вопрос причинил ему боль. Его щеки густо побагровели, а огромный жирный нос между ними побледнел и стал безумно похож на клюв перепуганного тукана.
– Мне кажется, у нее мигрень, – пробормотал он.
Я, конечно, не поверил ему.
– Не могу ли я хотя бы поздороваться с ней?
– Нет-нет, вы должны ее извинить, – быстро ответил доктор, – я полагаю, она лежит в постели.
– Доктор, – с упреком сказал я, – вы не откровенны со мной. Может быть, я допустил какой-нибудь промах? Почему Дороти отказывается видеть меня? Еще несколько дней назад мне показалось…
Доктор прервал меня довольно потешным способом: он начал сморкаться. Потрясая воздушной кудрявой бахромкой седых волос, он извлекал из собственного носа громовую симфонию.
– Нет-нет, – трубил он в платок, – она вовсе не отказывается, успокойтесь. Вы тут абсолютно ни при чем, уверяю вас. Но только не расспрашивайте меня! – продолжал он, заботливо складывая огромный белый квадрат. – Мы сейчас переживаем некое испытание. Последствия жизни в Лондоне… Она сама вам расскажет, но позже. Да, позже, – повторил он, умоляюще протягивая ко мне сложенные ладони. – Не правда ли? – Он так настойчиво глядел на меня, так просительно и жалобно улыбался, что мне не оставалось ничего другого, как улыбнуться ему в ответ и пожать простертые ко мне руки.
– Вы же знаете, как я к вам отношусь, доктор. Нет нужды говорить…
– Я знаю, знаю, я могу рассчитывать на вас. Но сейчас вы ничем не можете помочь. О! – воскликнул он с торопливым испугом. – Не заставляйте меня говорить больше, чем я сказал. Ничего серьезного. Все пройдет. Нужно только выдержать это испытание. А потом все наладится.
И все же, покидая доктора, я был далек от спокойствия. Что он имел в виду, дважды повторив слово «испытание»? Как ни суди, а я не был до конца уверен в своей полной непричастности к состоянию Дороти.
Во все последующие дни я больше не осмеливался подводить Сильву к зеркалу. Я велел вставить новые зеркала в рамы, включая и псише, но Сильва сперва притворилась, что даже не замечает их, хотя, проходя по галерее между двумя высокими трюмо, не могла удержаться, чтобы не ускорить шаг, стараясь миновать их почти бегом.
Но мало-помалу она, по нашим наблюдениям, переставала пугаться. Теперь она все чаще и чаще ловила свое отражение в оконном стекле, в дверце книжного шкафа, на лакированной поверхности мебели. И вот настал день, когда, вместо того чтобы бежать и притвориться ничего не видящей, Сильва остановилась и взглянула в зеркало. Через какое-то время подошла поближе. Присмотрелась – сперва робко, потом с любопытством, потом с глубоким вниманием. И наконец псише стало для нее центром притяжения, никогда не надоедавшим развлечением. Теперь она непрерывно смотрелась в него, но не так, как смотрятся женщины желая полюбоваться своей внешностью, рассмотреть себя или просто со скуки, – а так, словно непрерывно проверяла, там ли ее отражение, как будто никогда не бывала уверена в существовании этой незнакомки, чье появление, чей ответный взгляд каждый раз повергали ее в бесконечное недоумение.
Отойдя от зеркала, она сворачивалась клубочком в ногах кровати и, обхватив руками лицо, глядела перед собой ничего не видящими, немигающими глазами, на манер затаившейся кошки. В эти мгновения я готов был отдать год жизни за возможность проникнуть в этот примитивный мозг и подглядеть, что там происходит. А впрочем, что могло в нем происходить такого, чего не мог бы себе представить наш человеческий, великолепно развитой мозг!
Наконец она стряхивала с себя это слепое оцепенение либо для того, чтобы свернуться еще более плотным клубочком и заснуть, либо, вскочив одним прыжком на ноги, кинуться играть, как раньше. Я уже рассказывал, что ей нравилось бросаться на разные предметы, как на добычу, причем выбирала она для этого те вещи, которые можно было опрокинуть или покатать по полу: табурет, стул, коробку с рукоделием Нэнни (когда содержимое рассыпалось по полу, Сильва забивалась в угол и полунасмешливо, полусокрушенно выслушивала бурные причитания своей воспитательницы), кувшин, корзинку. Но теперь она, случалось, неожиданно прерывала игру и, вертя предмет в руках, внимательно изучала его. Иногда она несла его к зеркалу и созерцала там себя вместе с ним, пристально и настороженно, с застывшим выражением лица, то ли растерянным, то ли отсутствующим, то ли задумчивым. Обычно после такого рассматривания она роняла игрушку на пол и опять забивалась в угол кровати, уткнув подбородок в ладони и глядя в пустоту. Кончалось обычно тем, что она засыпала.
Однажды она, играя, накинулась на корзинку с яблоками, которые Нэнни собрала в саду. Яблоки, конечно, раскатились по комнате, и Сильва начала гоняться за ними с резвостью молодой газели. Наконец она подобрала одно из них и принялась грызть. И вдруг ее словно ударило что-то: она вскочила на ноги и, выбежав из комнаты, кубарем скатилась по лестнице. Заинтересовавшись, мы с Нэнни пошли за ней следом. Сильва стояла в столовой, созерцая большой натюрморт – копию мюнхенского мастера, висящий над сервантом. Она повернулась к нам и сказала «Яблоки».
Я торжествующе взглянул на Нэнни, а та побледнела, покраснела и взволнованно прижала руки к груди. Потом взяла Сильву за кончики пальцев.
– А это? – спросила она.
– Виноград.
– А это?
И она указала на серебряную статуэтку Вакха, изображенного в углу картины, – Вакх стоял, подняв голову и прижимая к губам кисть винограда. Сильва не ответила. Она долго глядела на картину, но ничего не сказала. Нэнни промолвила: «Это человек». Сильва по-прежнему молчала. Потом отвела взгляд от натюрморта, выдернула руку, одним прыжком кинулась к стулу, опрокинула его и занялась игрой, не обращая на нас больше никакого внимания.
– Вы задали ей слишком трудную задачу, – сказал я Нэнни. Скульптура, изображенная на картине, да еще и серебряная. Ей это ничего не говорит, – слишком далеко от реальности.
Но Нэнни усердно трясла головой, и ее отвислые щеки на добром бульдожьем лице мотались туда-сюда, точно белье, которое полощут в реке.
– Виноград и яблоки тоже не похожи на настоящие фрукты. Просто невероятно, как это она узнала их. Я где-то читала, что некоторые туземцы в Индонезии способны на такое. Но то, что она поняла, что яблоки можно изобразить, – просто фантастика!
– Да ведь вовсе не известно, поняла ли она это, – возразил я осторожно (настал и мой черед проявить благоразумие). – Я наблюдаю за ней с той самой ночи, когда она била зеркала. Единственное, что можно утверждать наверняка, – это то, что она научилась «отделять» как себя от остального мира, так и одни вещи от других. Выделять их как самостоятельные предметы. Ну а выделив, она, конечно, может и узнавать их даже изображенными на полотне. Но это вовсе не значит, что она способна…
Однако Нэнни явно не слушала. Я вдруг увидел, как она приоткрыла рот, словно желая прервать меня. И тотчас лицо ее так перекосилось от изумления и ужаса, что я круто обернулся.
Дверь в сад была открыта. А Сильва стремительней ласточки летела к неуклюжему приземистому силуэту, одиноко торчащему там, в сумерках, словно призрак из каменного века.
Впервые в жизни я пожалел, что я не охотник. Сейчас броситься бы к стойке с ружьями, вынуть винтовку, пальнуть в воздух и обратить в бегство эту злосчастную гориллу!
Поэтому, за неимением оружия, я выхватил из-за сундука массивную трость с ручкой из слоновой кости, принадлежавшую моему отцу, и, яростно размахивая ею, с громкими проклятиями выбежал из дома.
Комплекция у меня солидная: человек такого сложения, орущий и размахивающий палкой на бегу, не может не внушить страх. Во всяком случае, при виде меня бедняга питекантроп круто повернулся и удрал, не дожидаясь особого приглашения. Увидев, что ее поклонник спасается бегством, Сильва остановилась. Она глядела ему вслед скорее с любопытством, нежели с огорчением. Мне ужасно хотелось отлупить ее как следует своей палкой. Но могу похвалиться: я всегда – или почти всегда – при любых обстоятельствах владею собой. Остановившись, я опустил трость и употребил ее по прямому назначению – оперся на нее. Сильва обернулась и взглянула на меня. Я позвал ее – тоном приказа.
Трудно описать, как она шла – буквально пресмыкаясь. Она вроде бы и продвигалась вперед, но как-то бочком, по-крабьи, настолько явно против своей воли, против жгучего желания убежать, что весь мой гнев мгновенно испарился, оставив вместо себя досадливую нежность. Она приближалась, ожидая побоев, но не понимая своей вины, – точь-в-точь щенок, который по голосу хозяина улавливает, что ему грозит хорошая взбучка. Когда Сильва подошла вплотную, я выпустил трость из руки; она с ликующим птичьим вскриком подхватила ее и, восторженно прыгая, буквально захлебываясь от радости, отнесла в дом, где водрузила на обычное место; потом вернулась назад и, застигнув меня на пороге, так бурно накинулась на меня, что я пошатнулся и вместе с ней рухнул на пол; лежа в обнимку со мной, она целовала, обнимала, лизала, покусывала меня, и ее тело, прижавшееся к моему, уже начинало так явно, так недвусмысленно страстно волноваться, что мне пришлось почти отшвырнуть ее прочь, дабы не лишиться перед лицом Нэнни, которая от души хохотала над этим зрелищем, уважения почтенной дамы и собственного своего достоинства.
И я в недоумении спрашивал себя, возможно ли будет когда-нибудь внушить моей невинной лисице понятие если не греховности ее поведения, то хотя бы начатки стыдливости.
Это было абсолютно необходимо, если я намеревался в будущем приглашать к себе друзей или наносить им визиты вместе с Сильвой. Не без смутного страха представлял я себе, на какие неожиданные и бесстыдные выходки способна Сильва, оказавшись в кругу моих знакомых. Обрати она свои бурные чувства ко мне, я при необходимости смогу быстро пресечь их проявление, но что, если она проникнется симпатией к кому-либо из гостей?! Это будет настоящий позор. Я поделился своими опасениями с Нэнни, и мы долго размышляли над этой проблемой. Не знаю, будет ли еще популярен Фрейд в 1960 году. Но тогда я сам, как и весь цивилизованный мир, только-только открыл для себя психоанализ. Цель этого метода состоит не в том, чтобы наделять комплексами людей, которые ими не страдают, а в том, чтобы избавлять от них тех, кто их в себе поощряет. Тем не менее мы подумали, что в данном случае Сильве возможно внушить сознательное отвращение к некоторым вещам, и это значительно упростит нам жизнь в будущем. Сильве явно недоставало тех темных уголков сознания, где прячутся все нечистые или отвратительные помыслы человека. И если мы намеревались превратить ее в мало-мальски приличную особу (разумеется, не питая ни малейшей надежды сделать из нее настоящую леди), нам следовало в первую очередь воспитать в ней, как противовес ее порывам самки, те благие запретительные механизмы, которые, хотя и становятся иногда причинами неврозов, тем не менее способны помешать Сильве проявлять невинное дикарское бесстыдство, столь препятствующее нашим усилиям цивилизовать ее.
Итак, мы с Нэнни прочли все подряд главные труды гениального австрийца. Поскольку в них содержались методы выявления механизмов сексуального торможения, мы, несомненно, должны были отыскать и обратные средства, чтобы применить их в случае с Сильвой. Увы, к нашему величайшему огорчению, мы обнаружили лишь одно-единственное: с младенчества расти в цивилизованном обществе. Сами понимаете, годилось ли это средство для взрослой лисицы, превратившейся в женщину. Затем мы принялись за труды Юнга. Он объясняет наше подсознание наличием атавистических черт, доставшихся человеку от его доисторических предков. Новое невезение: у Сильвы таких предков не имелось – я хочу сказать, среди людей, а не лис. Так что и здесь почерпнуть было нечего. В общем, нам пришлось признать, что все эти объяснения истоков механизмов торможения только отодвинули решение проблемы и что пока на этом пути нас ждут одни неудачи.
Мы имели дело с человеческим существом, обладающим таким же нетронутым сознанием, как первобытные люди – вчерашние обезьяны, существом без предков, вне социальной среды, возникшим среди нас, как говорил доктор, из небытия, из животного состояния. Бедная, убогая, пустая душа! Голова кружилась при взгляде в эту загадочную бездну.