Текст книги "Сожженная заживо"
Автор книги: Суад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Мы, девочки, были в этом убеждены. Впрочем, и с коровой, и с овцой, и с козой обращались лучше, чем с нами. Ни корову, ни овцу никогда не били!
Мы были убеждены также, что представляли для отца еще одну проблему, он всегда боялся, что не выдаст нас замуж. Когда дочь выходила замуж, то из‑за плохого обращения она вынуждена была уйти от мужа, вернуться в отчий дом, а это было унижением и позором. Пока она не была замужем, отец боялся, что она останется старой девой и вся деревня будет об этом судачить, а для семьи это драма. Если старая дева идет по улице с отцом и матерью, все смотрят на нее и смеются. Если ей перевалило за двадцать, а она все еще в доме родителей, это ненормально. Каждый понимает, что существует правило, когда девушки в семье выходят замуж по старшинству. Но когда уже стукнуло двадцать, никто ничего больше не ждет. Я не знаю, как это происходит в городах моей страны, но в нашей деревне все именно так.
Когда я исчезла из нашей деревни, моей матери должно было быть не более сорока. Она уже родила двенадцать или четырнадцать детей. У нее осталось пять или семь. Она задушила остальных? Экая важность! Это совершенно нормально.
Ханан?
Был страх смерти и железные ворота, которыми замкнулось наше существование, уцелевших и покорных девочек. Мой брат Ассад ходил в школу с портфелем. Мой брат Ассад ездил верхом, ходил гулять. Мой брат Ассад никогда не ел вместе с нами. Он рос и взрослел, как должен взрослеть мужчина, свободный и гордый, обслуживаемый своими сестрами, как принц. И я обожала его как принца. Когда он был еще маленьким, я грела ему воду для мытья, я мыла ему голову, я заботилась о нем, как о самом дорогом сокровище. Я ничего не знала о жизни вне дома, я не знала, что он учит в этой школе, что он видел и что делал в городе. Мы ждали, когда он достигнет возраста для женитьбы: в семье свадьба является единственным по‑настоящему важным событием, наряду с рождением сына.
Ассад был красив. Мы были довольно близки с ним, насколько это возможно в нашей семье, пока были детьми. Я была старше на один год, и эта разница давала мне какое‑то время шанс оставаться рядом с ним. Я не помню, чтобы мы играли, как играют дети этого возраста в Европе. В четырнадцать или пятнадцать лет он уже был мужчиной и избегал меня. Я думаю, он женился очень рано, вероятно, годам к семнадцати. Он стал жестоким. Мой отец его ненавидел. Но причины этого я не знаю… Возможно, они были слишком похожи. Отец боялся, что возмужавший сын лишит его власти. Я не знаю, как между ними вспыхнула вражда, но однажды я видела, как отец взял корзину, вытряхнул из нее содержимое, набил камнями, поднялся на террасу и сбросил ее на голову Ассада, словно хотел убить его.
Когда Ассад женился, он жил со своей женой в другой части дома. Он приставил к двери в смежную комнату шкаф, чтобы отец не смог к нему заходить. Скоро я поняла, что жестокость у мужчин моей деревни идет из поколения в поколение. Отец передает ее сыну, тот своему сыну и так до бесконечности.
Я не видела свою семью вот уже двадцать пять лет. Но если вдруг каким‑то чудом я встречу своего брата, я хотела бы задать ему единственный вопрос: «Где моя исчезнувшая сестра, которую я называю Ханан?»
Ханан… Я ее вижу. Красивая девушка, гораздо красивее, чем я, у нее густые черные волосы, физически она более развита. Я вспоминаю, что Кайнат была мягкой и нежной, слегка полноватой, у Ханан же совсем другой характер, немного резкий, менее покорный, чем у нас. Ее густые брови сходились над глазами. Она не была толстой, но в ней угадывалась будущая округлость и полнота. Она не была такой худышкой, как я. Когда она приходила помочь нам собирать оливки, то работала неторопливо, двигалась неторопливо. Для нашей же семьи это было непривычно: мы быстро ходили, быстро работали, выполняли бегом все поручения, бегом гнали скотину на луг и бегом возвращались домой. Она не была достаточно активной, скорее мечтательной, и никогда не слушала внимательно, что ей говорят. К примеру, когда мы собирали оливки, у меня уже пальцы заболят, потому что я набирала полную корзинку, а у нее еще дно не закрыто. И тогда я оборачивалась, чтобы ей помочь. Если она сильно отставала от других, то ей грозили неприятности с отцом. Я вижу, как мы движемся цепью по оливковой роще. Мы равномерно продвигаемся вперед, сидя на корточках, собирая оливки в едином ритме. Движение руки должно быть быстрым. Когда пригоршня наполняется оливками, их высыпают в корзинку, и мы идем дальше, пока корзинки не наполнятся с верхом, и тогда их высыпают в большой полотняный мешок. Каждый раз, когда я возвращаюсь на место, я вижу, что Ханан опять позади всех, еле шевелит руками, как будто никуда не спешит. Она действительно очень отличалась от других, и я не могу вспомнить, чтобы мы с ней говорили, чтобы я занималась ею как‑то особенно, кроме тех случаев, когда я помогала ей в сборе оливок. Или когда помогала ей заплетать ее густые волосы в толстую косу, а она делала то же для меня. Ее не было с нами в конюшне, она не ухаживала с нами за коровами, не стригла овечью шерсть… она чаще была с матерью на кухне, помогая ей по хозяйству. Может быть, поэтому она почти исчезла из моей памяти. И, однако, я считала и пересчитывала, стараясь расположить всех в порядке рождения: Нура, Кайнат, Суад, Ассад и…? Моей четвертой сестры больше не существовало, я потеряла даже ее имя. У меня случается иногда, что я не могу вспомнить, кто за кем идет. Я точно знаю о Нуре, точно знаю об Ассаде, но иногда путаю нас с Кайнат. Что же касается той, которую я называю Ханан, то самое худшее для меня то, что в течение многих лет я не спрашивала себя о ее исчезновении.
Я глубоко ее «забыла», как будто железные ворота закрылись за единокровной сестрой и сделали ее совершенно невидимой взгляду моей затуманенной памяти.
Но какое‑то время назад вдруг внезапно возник образ, какое‑то чудовищное видение пронеслось в моей голове. На собрании женщин кто‑то показал мне фотографию мертвой девушки, распластавшейся на земле, удушенной черным телефонным проводом. У меня было впечатление, что я видела что‑то подобное. Эта фотография привела меня в смятение, но не только из‑за несчастной убитой девушки, а потому что я искала как в тумане что‑то, касающееся именно меня. И, как ни странно, на следующий день моя память вдруг пробудилась. Я была там! Я видела! Я знала, что моя сестра Ханан пропала.
И с тех пор я жила с этим новым кошмаром в голове, от которого была больна. Каждое точное воспоминание, каждая сцена моего прошлого существования, вдруг резко вернувшиеся в память, обостряли болезнь. Я хотела бы навсегда забыть эти ужасные вещи, и это мне бессознательно удавалось на протяжении почти двадцати лет. Но чтобы свидетельствовать о жизни ребенка и женщины в моей стране, о моей собственной жизни, я вынуждена погрузиться в свое сознание, как на дно того колодца, которого я так когда‑то боялась. Все эти обрывки моего прошлого, всплывающие на поверхность, кажутся мне такими чудовищными, что больно в это поверить. Иногда я спрашиваю себя в полный голос, когда я одна: «Неужели я, в самом деле, пережила все это?»
Я существую, я там выжила. Другие женщины тоже пережили и продолжают жить в этом мире. Я хотела бы забыть, но нас, выживших, так мало, чтобы суметь рассказать, что я сочла своим долгом свидетельствовать и вновь пережить этот кошмар.
Я находилась в доме и услышала крики, потом увидела свою сестру, сидящую на полу, а мой брат Ассад склонился над ней, разведя в стороны руки. Он душил ее телефонным проводом. Я помню эту сцену, как будто пережила ее вчера. Я словно вросла в стену, так мне хотелось слиться с ней, исчезнуть. Я была с маленькими сестричками, закрывая их собой. Я держала их за волосы, чтобы они не шевелились. Ассад, должно быть, нас заметил или слышал, как мы подошли, и крикнул: «Пошли! Пошли вон! Убирайтесь!» Я побежала к цементной лестнице, ведущей в комнаты, таща за собой сестер. Одна из малышек так испугалась, что споткнулась и ударила ногу, но я силой заставила ее идти за мной. Я дрожала всем телом. Мы закрылись в комнате, и я стала утешать младшую сестренку. Я пыталась что‑нибудь сделать с ее коленкой, и мы оставались там, все втроем, очень долго, стараясь не проронить ни звука, и этот кошмар стоял перед глазами.
Мой брат душит мою сестру. Должно быть, она говорила по телефону, и он подошел сзади, чтобы задушить ее… Она мертва, я уверена, что она мертва.
В тот день на ней были белые широкие шаровары и длинная, до колен, рубаха. Она была босая. Я видела, как она сучила ногами, я видела, как она била руками моего брата по лицу, когда он кричал нам: «Убирайтесь!»
Телефон был черный, так мне кажется. Он стоял на полу в большой комнате, и шнур был очень длинным. Вероятно, она кому‑то звонила, но не знаю кому и зачем. Не знаю, что я делала перед этим, где я была, что могла сделать Ханан со своей стороны, но, насколько мне известно, ничего в ее поведении не было такого, чтобы мой брат решил задушить ее. Я не понимаю, что произошло.
Я оставалась в комнате с малышками до тех пор, пока не пришла мать. Она куда‑то уходила, и отец с ней. Ассад оставался с нами один. Я долго пыталась вспомнить, почему кроме него и нас никого не было в доме. Потом воспоминания выстроились в цепь.
В тот день мои родители пошли навестить жену моего брата к ее родителям, куда она убежала от его побоев, притом, что она была беременна. Вот почему мой брат один оставался дома с нами. Наверное, он был очень рассержен, как и любой мужчина, переживший подобное оскорбление. Как обычно, до меня доходили лишь отрывочные сведения о том, что происходило. Дочь никогда не присутствует на семейном совете, если возникает какой‑то конфликт. Ее держат на расстоянии. Уже потом я узнала, что у моей невестки случился выкидыш, и ее родители обвиняли моего брата, что это произошло из‑за него. Но в тот день никакой связи между этими двумя событиями не было. Что делала Ханан у телефона? Мы им пользовались очень редко. Я сама звонила по нему два‑три раза, разговаривала со своей старшей сестрой, моей тетей или женой брата. Если Ханан кому‑то и звонила, то, несомненно, кому‑то из нашей семьи.
Когда этот телефон появился у нас в доме? В деревне в те времена это было большой редкостью… Мой отец стремился сделать дом более современным. У нас была ванная с горячей водой и вот телефон тоже…
Когда родители вернулись, я знаю, что мать говорила с Ассадом. Я видела ее плачущей, но теперь я знаю, что она только делала вид, что плачет. Сейчас я реалистка и давно поняла, как происходят подобные вещи в моей стране. Я знаю, почему убивают дочерей. Я знаю, как это происходит. На семейном совете принимается решение, и в роковой день родственников никогда не бывает дома. Только тот, кому поручено убить, остается с ней наедине.
Моя мать не плакала по‑настоящему. Она не плакала! Это было кино! Она прекрасно знала, почему мой брат задушил мою сестру. Иначе, почему именно в тот день она с отцом и моей старшей сестрой Нурой ушла из дома? Почему оставила нас одних в доме с Ассадом? Единственное, чего я не знаю, – это причина, из‑за которой приговорили к смерти Ханан. Должно быть, она совершила грех, но не могу представить, какой. Вышла из дома одна? Кто‑то видел ее разговаривающей с мужчиной? На нее донес кто‑то из соседей? Даже такой малости достаточно, чтобы объявить девушку «шармутой», а это опозорит всю ее семью, и она должна будет умереть, чтобы отмыть честь не только родителей, своего брата, но и всей деревни.
Моя сестра выглядела более взрослой, более зрелой, чем я, хотя была младше по возрасту. Наверное, она совершила какую‑то оплошность, о которой я никогда не узнаю. Девочки не откровенничали друг с другом. Они слишком боялись разговаривать, даже сестра с сестрой. Я об этом кое‑что знаю, потому что меня тоже убивали.
Я очень любила своего брата. Мы все его любили, потому что он был единственным мужчиной в нашей семье, единственным защитником после отца. Если бы отец умер, то именно брат управлял бы домом, а если бы и он в свою очередь умер, в семье остались бы одни женщины, а такая семья пропадет. Не будет ни овец, ни земли, ничего больше. Самое худшее, что может произойти в семье, – это потерять единственного брата. Как жить без мужчины? Мужчина устанавливает свой закон и защищает нас, сын занимает место отца и выдает замуж своих сестер.
Ассад был таким же жестоким, как и наш отец. Он был убийцей, но это слово в моей стране не имеет никакого смысла, когда речь идет об умерщвлении женщины. Брат, муж сестры, дядя, неважно кто, имеют обязанность – защищать честь семьи. Они имеют право решать, жить или умереть их женщинам. Если отец или мать говорят сыну: «Твоя сестра согрешила, ты должен ее убить…», – он это исполняет ради чести семьи, таков закон.
Ассад был нашим обожаемым братом. Однажды он упал с лошади – он очень любил кататься верхом. Лошадь поскользнулась, и он упал. Я помню, что мы так плакали! От горя я разорвала свое платье, я рвала на себе волосы. К счастью, случай оказался нетяжелым, мы его вылечили. Но когда наш отец сломал ногу, мы были так рады, что готовы были плясать от радости. Даже сейчас я не могу осознать, что Ассад убийца. Вид моей задушенной сестры – это настоящий кошмар, но в тот момент я не могла обвинять его. То, что он сделал, было нормальным, его долг вынуждал согласиться сделать это, потому что это было необходимо для всей семьи. И я его любила.
Я не знаю, что они сделали с Ханан. Во всяком случае, она исчезла из дома. И я ее забыла. Не понимаю толком почему. Кроме страха в моей жизни, конечно, была в то время какая‑то логика: обычай, закон обязывали нас воспринимать эти вещи «нормально». Они становились преступлением и ужасами только там, на Западе, в других странах, где и законы другие. Я сама должна была умереть, и тот факт, что я чудом выжила вопреки привычному закону, долгое время нарушал мое сознание. Сейчас я догадываюсь, что должна была пережить шок, а мой собственный опыт распространил, расширил этот шок до такой степени, что у меня возникла амнезия на некоторые события. Об этом мне рассказал психиатр.
Вот так Ханан исчезла из моей жизни и из моей памяти. Возможно, ее похоронили там же, где и новорожденных девочек. Возможно, ее сожгли и закопали в овраге или в поле. Возможно, бросили ее труп собакам? Я не знаю. Во взгляде тех людей, которым я рассказывала о своей прежней жизни, сквозило непонимание. Они задавали вопросы исходя из своей логики: «А полиция приходила? Разве никто не поинтересовался, куда исчезла девушка? А что говорили люди в деревне?»
Никогда в жизни я не видела полиции. Пропавшая женщина – это пустяк, ничто. А люди в деревне согласны с законом, установленным мужчинами. Если не убить дочь, которая опозорила семью, люди из деревни отвернутся от этой семьи, никто не захочет с ней разговаривать, торговать с ней, семья будет вынуждена уехать! Вот так…
Глядя отсюда, моя сестра получила судьбу худшую, чем моя. Но ей повезло в том, что она умерла. По крайней мере, она не страдала.
Я до сих пор слышу крики моей сестры. Как она жутко кричала! Мы с Кайнат какое‑то время боялись за собственные жизни. Каждый раз при виде отца, брата или мужа сестры мы опасались какого‑либо зла с их стороны. Порой мы не могли заснуть. Я то и дело просыпалась по ночам. Постоянно чувствовала угрозу. Ассад все время был злой и жестокий. Он не имел права пойти навестить свою жену: она выписалась из больницы и прямиком вернулась к своим родителям, потому что муж слишком сильно ее избивал. Но потом она все же вернулась жить к нему, таков закон. Она родила ему других детей – к счастью, сыновей. Мы гордились им, мы так его любили, даже, несмотря на страх, который он нам внушал. Мне только непонятно, как это я ненавидела отца и обожала брата, если они, в конце концов, были так похожи.
Выйди я замуж в своей деревне, я бы сделала совершенно так, как и другие женщины, – подчинилась, не пытаясь протестовать, если Ассаду было бы поручено задушить одну из моих дочерей. Невыносимо думать и говорить об этом здесь, но для нас, там, это было в порядке вещей.
Сейчас все по‑другому, потому что в своей деревне я умерла. Второй раз я родилась в Европе. И в моем сознании теперь другие мысли.
Однако я по‑прежнему люблю своего брата. Это как корень оливкового дерева, который нельзя выкорчевать, даже если дерево упало.
Зеленый помидор
Я чистила конюшню каждое утро. Она была очень большой, а запах стоял невыносимый. Вычистив конюшню, я оставляла дверь открытой, чтобы немного ее проветрить. Большая влажность и солнечное пекло образовывали внутри конюшни пар. Мы наполняли ведра навозом, я ставила ведро на голову и несла его в огород для высушивания. Конский навоз служил для удобрения огорода. Мой отец говорил, что это самое лучшее удобрение. Овечьи кругляшки годились для печи, в которой выпекали хлеб. Когда они хорошенько подсыхали, я садилась на землю и месила их руками, чтобы слепить небольшие лепешки, которые складывала в кучу, и ими топили печь.
Мы выводили овец на луга рано утром, а потом возвращались за ними, чтобы привести домой, когда солнце стояло еще высоко, часов в одиннадцать. Овцы ели и спали. Я тоже возвращалась домой, чтобы пообедать. Масло в чашке, горячий хлеб, чай, оливки, фрукты. Вечером ели курицу, кролика или ягненка. Почти каждый день мы ели мясо с рисом или пшеничной крупой, которую делали сами. Все овощи выращивались на огороде.
Когда днем на дворе было очень жарко, я работала по дому. Месила тесто для хлеба. Кормила маленьких ягнят. Я поднимала их за шкирку, как котят, и прикладывала к вымени матери, чтобы они смогли сосать. Их всегда было много, поэтому я занималась ими по очереди. Насосавшегося досыта я клала на место, брала другого, и так до тех пор, пока все не наедятся. Потом я занималась козами, которые содержались в той же конюшне, но отдельно. У двух лошадей был свой угол, и, кроме того, там было еще четыре коровы. На самом деле эта конюшня была просто огромной: наверное, больше шестидесяти овец, не меньше сорока коз. Лошади весь день были на выпасе, на лугу, их заводили только на ночь. Они предназначались исключительно для прогулок отца и брата, но никогда для нас. Когда работа на конюшне была закончена, и я собиралась уходить, я оставляла дверь открытой из‑за жары, но животные не могли выйти, так как выход был перегорожен тяжеленной деревянной балкой.
Потом, когда солнце немного садилось, надо было заниматься огородом. Там росло много помидоров, и их надо было собирать почти ежедневно, по мере созревания. Однажды по ошибке я сорвала зеленый помидор. Я никогда его не забуду, этот помидор! Я часто вспоминаю о нем, когда готовлю на кухне. Он был наполовину желтый, наполовину красный, и только начинал зреть. Я, было, подумала, что надо его припрятать, вернувшись в дом, но оказалось слишком поздно – отец уже вернулся. Я знала, что не должна была срывать его, но я очень быстро действовала обеими руками. Мои движения были уже механическими, пальцы поворачивались вокруг помидорного растения слева, справа, слева, справа и так до самого основания… И когда последний помидор, который получил меньше всего солнца, оказался в моей руке, я сорвала его, не задумываясь. И он оказался сверху, на самом виду в моей корзине. Отец заорал: «Ты что, спятила? Не видишь, что делаешь? Рвешь зеленый помидор! Дурища!»
Он ударил меня, потом раздавил этот помидор о мою голову, так что мякоть полилась на лицо. «Жри теперь этот помидор!» И он силой запихнул его мне в рот, размазав остатки по лицу. Я думала, что его все же можно было съесть, но он оказался кислым, очень горьким, противным. С усилием я проглотила его. После этого я не хотела больше есть, я плакала, меня затошнило. Но отец ткнул меня головой в тарелку и заставил, есть из нее пшеничную кашу, как собаку. Я не могла шевельнуться, он грубо держал меня за волосы, мне было больно. Младшая сестренка по отцу стала смеяться, глядя на меня. И он залепил ей такую затрещину, что у нее вылетела изо рта вся еда, и она заплакала. Я пыталась сказать ему, что мне больно, но он только сильнее вдавливал мое лицо в кашу. Он вывалил кашу из тарелки, брал пригоршни и запихивал мне в рот, он был взбешен. Потом он вытер руки полотенцем, бросил его мне на голову и, выйдя из комнаты, уселся спокойно в тени на веранде.
Обливаясь слезами, я вынула лицо из тарелки. Все лицо, глаза, волосы были в каше. И я стала подметать пол, как делала это всегда, чтобы собрать каждую крупинку, выпавшую из руки отца.
На многие годы у меня из памяти выпали такие важные события, как исчезновение одной из моих сестер, но я никогда не забывала об этом зеленом помидоре и том унижении, когда со мной обращались хуже, чем с собакой. Но самым мерзким было видеть его, всемогущего царя, сидящего в тени в послеобеденной дремоте после исполнения почти ежедневной взбучки. Он был символом рабства, которое я воспринимала как норму, склоняя голову и подставляя спину под удары, как и мои сестры, как и моя мать. Но сегодня я переполнена ненавистью. Как я хотела бы, чтоб он задохнулся под своим платком.
Такова была наша повседневная жизнь. К четырем часам мы выгоняли овец и коз и пасли их до самого захода солнца. Моя сестра шла всегда впереди стада, а я шла сзади с палкой, чтобы подгонять нерасторопную скотину и особенно для устрашения коз. Они всегда были очень проворными, готовыми мчаться куда угодно. Дойдя до луга, мы могли спокойно передохнуть, там были только стадо и мы вдвоем. Я брала с собой арбуз и стучала им по камню, чтобы разбить. Наши платья бывали, выпачканы сладким арбузным соком, и мы боялись, что нас застанут грязными, когда мы вернемся. Поэтому, как только мы возвращались в конюшню, мы их стирали прямо на себе, чтобы родители ничего не заметили. К счастью, платья высыхали очень быстро.
Солнце приобретало особенный желтый цвет и склонялось к горизонту, небо из синего становилось серым; надо было вернуться раньше, чем наступит ночь. Но поскольку ночь у нас наступает стремительно, надо было действовать со скоростью солнца, считать шаги, жаться к стенам, железные ворота снова защелкивались за нами.
После этого наступало время дойки коров и овец. Я помню, что у меня постоянно болели руки. Огромный бидон под брюхом коровы, низкая скамеечка почти на уровне земли. Я зажимала ногу коровы между своими ногами, чтобы она не могла ею пошевелить, и чтобы молоко в ведре не пролилось. Если хоть немного молока, пусть даже несколько капель, попадет на землю – это будет последний день моей жизни! Коровьи соски такие толстые, такие упругие, потому что они наполнены молоком, а мои ручки такие маленькие. Руки болели, я доила уже давно и выбилась из сил. Однажды у нас в конюшне было шесть коров, и я заснула прямо над ведром, зажав коровью ногу. К несчастью, в конюшню зашел отец и заорал: «Шармута! Потаскуха!» Отец ударил меня по лицу, вопя, что из‑за меня не досчитается сыра! Он выволок меня за волосы из конюшни и стал пороть ремнем. Я проклинала этот широкий кожаный ремень, который он носил на поясе вместе с узким. Узкий ремень бил очень больно. Он держал его в руке, как плетку, и бил со всего размаху. Большой ремень он складывал вдвое, и тот становился очень тяжелым. Я умоляла его, я плакала от боли, но чем больше я кричала, тем сильнее он бил меня, обзывая потаскухой.
Вечером, за ужином, я всё еще плакала. Мать пыталась спросить меня, в чем дело. Она видела, что отец избил меня в этот вечер до полусмерти, но он набросился на нее тоже, говоря, что это ее не касается, что ей вовсе не обязательно знать, за что я бита, потому что я сама знаю за что.
Обычный день в нашем доме, это когда мне дают пощечину или пинают ногой под предлогом того, что я недостаточно быстро работаю, что слишком долго кипятила воду для чая… Иногда он бил меня по голове, но не часто. Я не помню, так ли часто, как меня, били мою сестру Кайнат, но думаю, что да, потому что она боялась так же сильно, как и я. Во мне сохранился этот рефлекс работать быстро, ходить быстро, как будто меня постоянно подхлестывают ремнем. Осла на дороге подгоняют ударами палки. Если удары не сыплются, осел останавливается. Что‑то подобное было и с нами, только отец бил нас гораздо сильнее, чем осла. На следующий день я была избита еще раз, просто из принципа, чтобы не забыла вчерашней порки. Чтобы шла вперед, не засыпая, как осел на дороге.
Осел наводит меня на другое воспоминание, касающееся моей матери. Вспоминаю, как однажды мы вели стадо на пастбище, как обычно, потом быстро пошли домой, потом спешили вычистить конюшню. Мать была со мной, она торопила меня, потому что мы должны были еще идти собирать инжир. Надо было нагрузить на спину ослу несколько ящиков и довольно долго идти из деревни. Я не могу точно определить, когда это происходило, но кажется, что это утро было недалеко от того дня, когда произошла история с зеленым помидором. Это был конец сезона, потому что фиговое дерево, у которого мы остановились, было голым. Я привязала осла к стволу этого дерева, чтобы он не смог поедать плоды и опавшие на землю листья.
Я начала собирать инжир, а мать мне говорит: «Послушай‑ка, Суад! Ты останешься здесь с ослом, соберешь весь инжир по краю дороги, но никуда не отходи от этого дерева. Никуда не смей уходить. Если увидишь, что отец едет на своей белой лошади, или брат, или идет кто‑нибудь другой, свистни мне, и я тут же вернусь». И она пошла вдоль дороги по направлению к всаднику на лошади, который стоял и ждал. Я его узнала, его звали Фадель. У него была совершенно круглая голова, он был маленький и очень сильный. Лошадь у него была ухоженная, вся белая, с черным пятном, хвост заплетен в косу до самого низа. Не знаю, был ли он женат.
Моя мать изменяла отцу с ним. Я поняла это, когда она велела мне свистеть, если покажется кто‑то другой. Всадник исчез у меня из виду, и моя мать вместе с ним. Я добросовестно собирала инжир по краю дороги. Его было немного в этом месте, но я не имела права пойти поискать его где‑то еще, иначе я не увидела бы, как подходит отец или кто‑то другой.
Странно, но эта история меня не удивила. И в моей памяти не осталось от нее чувства опасности. Возможно, потому, что моя мать очень хорошо продумала свой план. Осел был привязан к стволу голого дерева, он не мог поедать ни плоды, ни листья, как это обычно происходит в разгар сезона, а значит, мне нет необходимости следить еще и за ослом, и я могу работать одна. Я отходила на десять шагов в одну сторону, на десять шагов в другую, собирала упавшие плоды и складывала их в ящик. Передо мной была как на ладони дорога, ведущая к деревне, я могла сразу увидеть издалека того, кто по ней шел, и вовремя свистнуть. Я не видела ни Фаделя, ни мать, но они, должно быть, шагах в пятидесяти укрылись где‑то в поле. Значит, в случае чего она могла сказать, что отошла туда по срочной необходимости. Мужчина, будь то отец или брат, никогда не станет задавать непристойные вопросы по этому поводу. Это было бы стыдно.
Я не очень долго оставалась одна: ящик еще не был полон, когда они вернулись по отдельности. Мать вышла с поля. Я увидела, как Фадель садится на лошадь. Ему не удалось запрыгнуть в седло с первого раза, такая высокая у него была лошадь. Он держал красивый деревянный хлыст, такой тонкий, и перед тем, как скрыться, улыбнулся матери.
А я сделала вид, что ничего не видела.
Дело было сделано очень быстро. Может, они занимались любовью где‑то в поле, укрывшись в траве, а может быть, встретились, чтобы просто поговорить, я не хотела этого знать. Я не имела права спрашивать, чем они занимались, или изображать удивление, меня это совершенно не касалось. Мать не откровенничала со мной. Она знала, что я ничего не скажу об этом, иначе меня забьют до смерти, как и ее. Мой отец не умеет ничего другого, кроме как избивать женщин и заставлять их работать, чтобы получать деньги. И если моя мать занималась любовью с другим мужчиной под предлогом доставки отцу ящиков с инжиром, я этому, в конце концов, только радовалась. И она была совершенно права.
Теперь мы должны были собирать инжир очень быстро, чтобы оправдать наше долгое отсутствие. Иначе отец спросит: «Ты привезла пустые ящики, что ты делала все это время?» А мне достанется ремня.
Мы были довольно далеко от деревни. Мать забралась на осла, села близко к голове, обхватив его шею ногами, чтобы не передавить собранные плоды. Я шла впереди, ведя за собой осла по дороге, и мы были тяжело нагружены. Скоро мы нагнали одинокую старую женщину, тоже с ослом, нагруженным инжиром. Ввиду преклонного возраста ей не обязательно было иметь сопровождение, она шла перед нами. Моя мать поздоровалась с ней, и мы пошли дальше по дороге вместе. Дорога была узкой и плохой, вся в рытвинах, буграх и камнях. Местами она резко шла в гору, и осел с трудом продвигался вверх со своей ношей. В один момент он остановился как вкопанный на верху склона перед крупной змеей и отказался идти дальше. Мать пыталась его подтолкнуть, хлопала его по боку, но он ни в какую. Наоборот, он хотел сдать назад, ноздри его трепетали от страха, как и у меня. Я ненавижу змей. Поскольку склон был, в самом деле, очень крутой, ящики качались у него на спине, рискуя перевернуться. К счастью, оказалось, что старуха, которая шла с нами, совсем не испугалась этой довольно крупной змеи. Не знаю, как она это сделала, но я только видела, как извивается свернувшееся змеиное тело. Вероятно, она ударила по ней своей палкой… и, в конце концов, змея уползла в лощину, а осел смог продолжить свой путь.
Вокруг деревни было множество змей, и больших, и малых. Мы видели их каждый день и очень боялись, как боялись наступить на мину. Со времен израильской войны мины попадались повсюду. Никогда не знаешь, не погибнешь ли ты, случайно наступив на нее ногой. Во всяком случае, я слышала, что дома об этом говорили, когда к нам приходили мой дед по отцу или дядя. Мать всегда предупреждала нас о минах, почти неразличимых среди камней, и я всегда внимательно смотрела перед собой, опасаясь смертельной встречи. Я не помню, натыкалась ли я хотя бы раз на мину, но знаю, что опасность была постоянной. Лучше было не поднимать камни, тщательно смотреть под ноги, чтобы не наступить на мину. Что касается змей, то они заползали даже в дом, в амбар, прячась между мешками с рисом или в тюках соломы на конюшне.
Отца не было дома, когда мы вернулись. Это было очень кстати, потому что мы сильно задержались, было уже десять часов. В это время солнце стоит высоко, сильно припекает, и спелый инжир может растрескаться и стать мягким. Он должен быть в отличном состоянии, хорошо уложен в ящики, чтобы отец смог его продать на рынке.