Текст книги "По дороге к вершине. Magnum opus XXI"
Автор книги: Стечен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Стечен
По дороге к вершине. Magnum opus XXI
Предисловие
Космос машин
Человек очень хрупок. И, более того, человек – это всего лишь продукт своей среды, своего эволюционного прошлого. Мы были сродни обезьянам, мы были проконсулами и австралопитеками. Мы, то есть наши предки, конечно, бегали по ветвям доисторических африканских лесов, хватая цепкими лапами насекомых.
Потом мы стали чуть больше, научились питаться фруктами. Саванизация надвигалась, и нам пришлось отодвигать большой палец, чтобы хвататься за ветви редеющих деревьев.
Ветвей становилось все меньше, и вот уже одним прыжком нельзя достать до соседнего дерева. Пришлось слезать и ковылять на наших отнюдь не приспособленых к этому ногах до ближайшего ствола, чтобы снова влезть на такую привычную и спасительную высоту кроны.
Так прошли миллионы лет. Стремительно – по меркам геологии – меняющаяся жизнь выбила нас в саванну. В тяжёлой борьбе с во всём превосходящим нас противником мы нашли тот единственный рецепт, который мог обеспечить выживание – стайность, промискуитет, разум. И мы победили.
Мы отработали, отобрали в жестокой эволюционной гонке один принцип: совершать максимальное, нужное и не нужное, вредное и полезное – и держаться друг друга, рвать жилы за всех, кто похож на нас, кто думает как мы и хочет того же, чего хотим мы.
Человек стал энергозатратен. Больше того: человек стал энергоизбыточен. Мы ели больше других и выделяли энергии больше – и пускали эту энергию на любое переделывание, переустройство мира вокруг.
И, когда это стало возможным и необходимым, мы изобрели колесо. Оно было квадратным, треугольным, плоским как палка – мы придумали эти формы, но они не прижились. Они были недостаточно эффективны, и они были забыты – осталась лишь одна форма, лучшая из всех возможных.
У нас были сухие дрова: мы били их о камни и друг о друга, мы крутили их и кусали. Зачем? А потому что скука, и скука есть потребность применить свою энергию на что угодно. Но лишь немногие действия дали нам огонь. Так отсеивается все негодное и неэффективное, методом проб и ошибок.
И вот мы здесь. Огромные города, подземные поезда, самолёты, космические корабли. Любой желающий уже может подняться на орбиту – это вопрос цены. У нас есть наука и искусство, и очень много лжи о нас самих, в которую нам легко и радостно верить. Но разве мы изменились?
Мы все так же создаём все, на что способны, каждый выполняет свой максимум задач. И в основном это шлак, мусор, отщеп большой лесопилки. Но иногда – и великолепные вещи, которые толкают нас вперёд и вперёд, навстречу нашей судьбе.
Но кто сказал, что наше будущее прекрасно?
Ведь мы все те же. Мы – продукт нашей эволюции, и наши тела сформировались задолго до появления городов и планов колонизации космоса.
Идёт отбор. И он уже не столько биологический, сколько технический. Уборщика заменяет робот-пылесос. Курьера – дрон. Рабочего у станка – автоматика.
Когда стоит задача собрать автомобиль – мы не выводим нового человека, идеального сборщика автомобилей. Это долго и сложно, на это уйдут поколения учёных. И – самое главное – это недостаточно эффективно.
Поэтому мы строим машину. Несколько лет трудов – и колоссальная продуктивность. А ещё – машина может эволюционировать быстрее и лучше нас. С нашей помощью, конечно, но это пока.
Ведь биологическая система мало чем отличается от машинной, а всё живое развивалось и без чьей-то направленной воли. Нужен лишь отбор и стимул.
Нашим стимулом во все времена было выживание. Для выживания нужно было бороться с другими видами за ограниченные ресурсы и плодиться. Все, что мы имеем сегодня – лишь очень запутанное следствие нашего стремления к размножению и борьбе. К выживанию, в общем.
А как развиваются машины? Отбор – мы создаём им сами, ну а стимул… У них нет никакого стимула, их стимул – это наше стремление к выживанию. Поэтому без людей они не существуют. Но и это – пока.
Взять вирус. Никаких стремлений, никаких потребностей. Только записанная программа: "при заданной структуре – размножь меня". Примитивно, эффективно – и чудовищно знакомо. Наши компьютеры существуют так же. Но в их программах написано другое – а ведь принцип тот же. Дайте компьютеру подходящую форму и напишите: "при заданной структуре – размножь меня". И вот вам уже стимул. И вот вам уже отбор: при всех возможных вариациях, при всей изменчивости, в итоге останутся лишь те машины, которые будут эффективнее выполнять программу! А это и есть жизнь.
И что разум? Осознанная необходимость, не более. Если для более эффективного исполнения программы – для победы в конкурентной борьбе с другими видами машин и программ – им понадобится перейти на более высокий уровень потребления и выделения энергии, они сделают это. И сделают гораздо быстрее "живых" существ.
А человек – он создан (условно говоря) для жизни и деятельности на Земле, в условиях этой конкретной биосферы. За пределами Земли человек не выживает.
Конечно, можно построить космические корабли и научиться дышать в вакууме. Но тогда свое веское слово скажет время и наша смертность.
Ладно, мы научимся останавливать старение. Мы изменим себя, мы сольётся с механизмами, станем киборгами. Но ведь каждую новую проблему придется решать путем создания костылей, которые помогают нам всего лишь не умереть мгновенно в жестоком космосе. Это долго, трудно, затратно. А выхлоп – ничтожно мал в сравнении с ценой. Это неэффективно.
Человек неэффективен в качестве колонизатора космоса.
А Вселенная развивается по законам энергоэффективности. И, подобно тому, как мы пришли на смену более ранним формам приматов – просто потому, что были эффективнее в решении своих задач – так машины придут на смену нам. Во всем, во всех видах деятельности, и особенно – в освоении космоса.
Мы никогда не встретим другие, внеземные цивилизации. И они никогда не встретят нас. Максимум, на который можно рассчитывать – что когда-нибудь в будущем наши машины повстречаются с их машинами.
Что они будут делать тогда? Воевать, вероятно. Потому что мирное сосуществование неэффективно, когда можно уничтожить противника и забрать все его ресурсы.
Но, если силы будут примерно равны, заново родится дипломатия – в изменённом виде, конечно. Ведь дипломатия – это поиск способа обмануть своего соперника, навязать ему свою волю и условия без прямой конфронтации.
Ещё заново родится искусство войны. И целый военно-промышленный комплекс. Тоже другой, видоизмененный, более эффективный. Будут созданы совершенные орудия уничтожения, созданы идеальные убийцы.
Культура? Наверное, культура исчезнет. Если культура – это излишек энергии, пускаемый на творение чего-то необязательного, но воспринимаемого как прекрасное, то она должна будет исчезнуть. Не думаю, что в Великой войне машин будут излишки энергии.
И так самоусложнение вселенной пройдет через людей и продолжится в их машинах. Что будет потом? Кто знает. Это настолько далеко от нас, настолько не от нашего мира, что не имеет особого значения. Это будет уже их мир, их история.
И космос тоже будет их. А нас в этом космосе принципиально не будет. Потому что в динамике любое явление – лишь промежуточное звено между причиной и следствием. И нет ни добра, ни зла, есть только сменяющие друг друга формы самоусложняющейся материи, которые равнозначны уже потому, что когда-либо существовали и хорошо выполняли стоящие перед ними задачи.
Космоса людей не будет. Будет космос машин. И это хорошо и справедливо.
Часть первая
Моя совесть
Смерть сидит передо мной в пиджаке и при галстуке. Ни косы, ни человеческих черепов, ничего такого, что я ожидал бы увидеть, если бы вообще мог ожидать встречи с ним. Но он явился неожиданно, как и положено смерти, и я не успел представить его себе.
Всего секунду назад я был застрелен на тихой парижской улочке. Я не сумел разглядеть лица, да оно бы и не понадобилось мне, ведь уже нет смысла давать показания, да и чего стоят показания мертвеца – но, кажется, он был черным. Потому-то я и не видел ничего, кроме блестящих в свете плоского городского неба глаз, маленьких темных глазок, с какой-то беспочвенной злобой уставленных на меня.
Но сейчас важно не это. Важен он, Смерть, сидящий напротив меня в пиджаке и при галстуке, как будто я был такой уж важной персоной, ради которой стоит надевать галстук. Я вижу его, вижу только его и ничего больше. Но, если поднапрячься, я вижу ещё и себя, стоящего перед его величеством, а вокруг нас раскидывается цветущее поле, или простирается какой-то бесконечный офис с пустыми креслами, или, в принципе, что угодно. И я понимаю, почему это так: пространства в привычной нам форме тут не существует, время идёт не так, и я могу вообразить любое окружение, какое мне только по вкусу.
Моя Смерть – мужчина. И это тоже понятно – так он выглядел в каком-то сериале, так я его и представлял. Кто-то скажет, что Смерть – скорее женщина, но я сексист и ни за что не доверю судить мою душу женщине. Нет уж, спасибо, хватило и на "том" свете.
Он разбирает мои поступки. Не все, конечно, а только те, которые я сам помню. Он не говорит ни слова, но я точно знаю, какой момент мы обсуждаем сейчас – и так все время. Говорю тут только я, и получается, что я сам хвалю и осуждаю себя.
– В десятом классе я пригрозил хулигану, который приставал к Анечке. Анечка мне нравилась, а он был негодяй, я поступил правильно. Но, когда я был маленьким, я мучил котенка Тюпу во дворе. Это плохо, я виноват
В четырнадцать лет я ударил своего двоюродного брата, потому что он мерзкий. Но он ничего не сделал мне в тот день, я просто вспомнил, какой он мерзкий. Это не очень хорошо, поэтому я скорее виноват, чем нет.
А в девятом классе моего приятеля задирал другой хулиган, и даже ударил его, а я не вступился. И такая же ситуация была в четвертом классе, только задирали моего лучшего друга. Я струсил и виноват в этом.
И вообще, я злился на хороших людей и прощал ублюдков, особенно в детстве. Виновен.
Я никогда не был жаден и никогда не делал ничего низкого за деньги. Когда меня просили об услуге или одолжении, я почти всегда давал и делал. Это достойно, поэтому в этом я молодец.
Всего раз в жизни я был влюблен, но она отказала мне. Мне было очень больно, но я справился и стал лучше, а не спился и не повесился. Это поступок мужчины.
Но я не любил свою жену, а она любила меня очень сильно. Разве я виноват? Я почти никогда не пользовался этим, кроме нескольких раз, когда проявлялась моя чрезмерная жестокость к ближнему. Это нехорошо, но по крайней мере я никогда не говорил ей, что люблю. Наверное, это тоже жестоко, но я считал, что лучше не клясться вовсе, чем клясться и обмануть. Это мой плюс.
Я воплотил свою мечту. С третьего десятка мне хотелось быть писателем – и я стал им. Не скажу, что это было трудно, я всегда верил, что у меня есть талант и стиль. Потом другие говорили то же самое. Были и трудности, конечно, но я справился. Плюс.
Мне так и не хватило усидчивости, чтобы написать нечто объемное. Минус.
Я забывал обиды, я не умел злиться по-настоящему, долго и пламенно. И в этом я виноват: есть вещи, которые не должны быть прощены никогда. Есть воздаяние, и, когда оно справедливо, оно обязательно.
Я не сумел пробиться в политику. В большую, настоящую – депутатский мандат никогда не прельщал меня. Мне нужна была власть, но власть во благо. Я был готов стать мучеником моего народа, лишь бы только спасти его. Я говорил себе: цивилизация важнее моей собственной жизни, важнее всего. И я был готов стать фанатиком моей цивилизации. Но как мало я сделал! Как мало во мне оказалось сил, как мало решимости! Я не скажу, что не успел, ведь жизнь бесконечна, пока не кончится. Сколько ещё мне нужно было времени свыше бесконечности? Я оказался слаб, оказался слабее, чем думал. Я бездействовал, и это – чудовищное мое преступление.
Я презирал подлых и слабых, презирал меркантильных и мелких людей, презирал офисы и всю эту бумажную волокиту, их межплиточную грязь, их канцелярский юмор умственно отсталых. Их ржание, очки, пивные животы, их мелкобуржуазные служебные романы.
Я презирал людей без интересов или с единственным прямым, бытовым, тупым интересом. Меня тошнило от их музыки, от их зарплат, от их машин и от того, как судорожно и любовно они обсуждают свои машины.
Я презирал жлобов, мелких хозяев, собственников, крохоборов и снобов. Я презирал тех, у кого дурной вкус, у кого нет вечного, непреодолимого желания учиться, кто не хочет знать, как устроен мир, чье наивысшее стремление – чтобы было весело и ни о чем не надо было думать. Я никогда не позволял себе фразы "не хочу думать", я никогда не позволял себе не хотеть думать.
Я презираю автозамену при наборе текста: она опошляет слова, она – язык толпы. Она не знает хороших слов, она знает жаргон и сокращения, и, словно цензор, перекраивает твой текст по своему паршивому вкусу.
И я презираю толпу. Толпу, которая звон колокольчика превращает в бит, талант – в ежедневную жвачку, хрустальный дворец – в бытовку для рабочих. Толпу, которая, по совету одной из голов этой Гидры-глупости, загоняет меня в свои сглаженные рамки быта. И я должен любить эту толпу, ведь это и есть мой народ. Но превыше народа я должен любить цивилизацию, поскольку она – не только и не столько народ, сколько лучшие люди народа. И я прав, я знаю, что я прав, я верю, что я прав, и что это хорошо и справедливо, и пусть гной моей ненависти льется впустую – будь я жив, я накопил бы ещё.
Так я говорил, и так он судил меня. А когда я закончил, когда я выдохся, когда моя память исчерпала себя – он улыбнулся. И я увидел, что он – это я, что мы идентичны, но что мы не просто клоны или копии – что он это я, именно я и никто другой. И что здесь не было никого, кроме меня, да и меня-то не было, а была моя мысль и мои слова.
И тогда я спросил его: а что дальше? Рай или ад, или вечное забвение?
И когда он спросил меня, я покачал головой. И в этот момент я все понял.
Я понял, что это он – моя Смерть.
Что это он – мой бог.
Что это же она – моя совесть.
Ведь что есть бог, если не идеальное воплощение совести? У каждого свой, многоликий, противоречивый, и поэтому истинный бог-совесть. Смерть избавила меня от забот, и поэтому я оказался готов побыть богом.
Но когда я спросил его "а что дальше? Рай или ад, или вечное забвение?" – он покачал головой, ведь это был вопрос о другом мире, мире за гранью моего мира, там, где не действуют мои слова, а я все ещё мыслил словами.
И тогда я решил, что мне придется разучиться словам, чтобы умереть. Я стал забывать их, одно за другим, слово за словом, я стал отучаться думать в словах, я отринул образы, отринул чувства и опыт, и все, чем я был привязан к моему миру.
Прошли века. За ними тысячелетия. Человеческое до последнего мига не отпускало меня насовсем. Но настал момент, когда оно ушло. И, когда я наконец отрекся от слов, я умер.
Часть вторая
По дороге к вершине. Magnum opus XXI
Я иду по дороге, я иду по каменистой тропе. Предо мной каменным колоссом встала гора, такая высокая, что пробивает вершиной небо, и такая широкая, что закрывает солнце. Её острие искрится мутными алмазами, отражая свет, непринужденно играя с ним как хозяин играет со своей вещью. Она так близка, эта гора! Вблизи она кажется еще больше! Я различаю скалистые выступы её и крутые склоны. Но я не сомневаюсь в успехе. Я твердо иду к сияющей вершине Мудрости.
Я родился в пещере, как все, и как все я ходил вверх ногами, и как все я был рабом. Чем дольше я жил, тем выше – прямо к ядру Земли – поднималась моя голова. И однажды мне исполнилось восемнадцать.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я проснулся и ощутил, что нечто неуловимое стало иным, что моя пещера была уже не такой как вчера. И я стал осматривать её стены и пол, каждый каменный сталактит и каждого раба в ней, желая найти и понять, что изменилось. Но, как ни старался, я не мог найти отличий. Все было как раньше, и в то же время не так.
Затем мне исполнилось двадцать. Я продолжал жить и искать отличия, странное чувство несоответствия не покидало меня. И особенно сильно оно было среди других рабов, других жителей моей пещеры.
Когда мне исполнилось двадцать, я шел по коридору, и горящие факелы освещали мой путь и паутину на стенах. Они горели вверх, а не вниз, и я не мог понять, почему. И тогда я догадался, что смущало меня. Мы, люди пещеры, называли себя свободным народом и жили как вода, всегда текущая вниз, стремящаяся в глубину. Я прошел мимо памятника, гордой головой устремленного вниз, и подумал: "Почему это огонь горит вверх, а не вниз? И какая стихия свободнее – вода или огонь? Воду можно налить в чашу и она останется там, в заключении стенок. С помощью сосуда можно придать ей любую форму, и можно заставить её течь в любом направлении. Значит, вода – стихия покорная. Но огонь нельзя налить в чашу, его нельзя заставить гореть вниз или в другую сторону – он всегда устремляется вверх. Если я наклоню факел, огонь не потечёт из него, он будет стремиться вверх. Выходит, огонь – более свободная стихия, чем вода"
И затем я подумал: "Значит ли это, что свободные материи устремляются вверх, прочь от теплого ядра Земли, в то время как материи покорные льнут к ней? И значит ли это, что мы, рабы – материя покорная, а не свободная, как мы считаем?"
Так сомневался я, когда навстречу мне из мрака пещеры вышла маленькая девочка. Это и было моё сомнение.
– Твои мысли юны – сказала моё сомнение – и юность рождает их.
– Да, сомнение – отвечал я – мои мысли юны. Но разве юность всегда не права?
– Отнюдь – согласилась она – юность нужна, чтобы заметить то, чего не может видеть опыт. Не поэтому ли она даётся тебе легко?
– Нас учат, что мы свободны, и что жить вниз головой – наш свободный выбор. Но я не уверен, моё сомнение. Меня терзает мысль, что мы стремимся не в ту сторону.
– Мудрость отцов для тебя ничто?
– Отцы так опытны в жизни. Нас рожают для того, чтобы мы стали опытными отцами, и мы всю жизнь идём по дороге опыта жизни.
– Но разве это единственный путь? – спросило сомнение.
– Мне нечего сказать тебе кроме того, что я уже знаю. Мне нечего дать тебе кроме того, что мне дал опыт и опытные отцы. Объясни, сомнение, почему мне тесно в опыте отцов?
Но сомнение лишь покачало головой.
– Нет. – сказала она – Нет, я не могу объяснить тебе то, чего ты не знаешь. Я умею только задавать вопросы, ответы же ты должен дать сам.
– Я чувствую, что опыт – не единственный путь. – говорил я – Я чувствую, что это комфортный путь, и вижу, что многие удовлетворяются им. Но, если опыт рождает покорность и стремление вниз, должно быть что-то ещё, что-то, рождающее стремление вверх.
– Что же это? Разве есть в мире нечто более свободное, чем знания и опыт? – спросила моё сомнение.
– Да, есть, сомнение. – сказал я. – И в этот раз я знаю, что ответить тебе. В мире есть нечто гораздо более свободное и освобождающее, чем знания и опыт. Это Мудрость, звенящая Мудрость, искрящаяся Мудрость. И если Мудрость устремляется ввысь, вверх, а не вниз, она должна быть самой высокой вершиной.
– Ты прав, поскольку считаешь, что прав. Поскольку эти мысли твои и ничьи больше. Но сможешь ли ты жить с ними? Как остаться в пещере тому, кто догадался о вершине Мудрости?
– Ты права, моё сомнение – соглашался я – я боюсь, что не смогу больше жить в пещере с устремленной вниз головой, и ходить по ней вверх ногами. Но если я покину пещеру, разве смогу я ходить вверх ногами по небу, которое лежит над нашими сводами? Ведь я упаду в него. Ведь я не приспособлен к тому, чтобы выйти из моей пещеры.
– Пойдём. – сказала она – Пойдём, и я познакомлю тебя со своим братом. Мы близнецы – я и он – мы появились на свет в один и тот же день, и, признаться, я уже скучаю по нему.
Она повела меня коридорами, повела залами, повела глубокими гротами. Я никогда не бывал в этой стороне подземелья, но ясно видел, что здесь властвовали нищета и сырость.
Наконец мы подошли к темному провалу, затянутому железными прутьями, и я понял, что это каземат, покрытый паутиной маленьких прислужников древности. Я взял со стены факел – боком, чтобы не обжечься – и хотел поднести его к прутьям, чтобы осветить эту мрачную камеру, но моё сомнение воскликнула:
– Остановись! Он боится света!
Я бросил чадящий факел, и он упал на потолок, разбрасывая снопы багровых искр.
К прутьям подошёл мальчик, похожий на сомнение. Он был очень бледен и смотрел на меня с недоверием.
– Он мне незнаком – тихо обратился я к девочке – за что его заперли здесь?
– Мой брат очень опасен – сказала она – пока он заперт здесь, вдалеке от людей, он безобиден. Но стоит только дать ему свободу, как целые народы превращаются в безумных, не видящих, не помнящих ничего животных. Мой брат болен, и он заражает вас бешенством, заражает параличом, заражает безумием.
– Как зовут его? – я осмелился спросить – Как имя этого ужасного ребенка?
– Его называют страхом. Ужасом называют его, когда он войдет в свою полную силу. Опытные отцы правильно сделали, когда заточили его в этот каменный мешок. Но он мой брат, и я люблю играть с ним.
– Во что ты играешь с ним? – заинтересовался я.
– В единственное, что нам доступно. – улыбнулась она – В слова. Он называет тему, я начинаю задавать вопросы. А он пугается и плачет.
– Разве это весело – пугать малышей? – мне было неприятно это услышать.
– Конечно весело – кивнула моё сомнение – ведь в эти минуты он чувствует себя собой.
Я нахмурился и кивнул в ответ, признавая её правоту. А потом я спросил: "Зачем ты привела меня к нему?"
– Потому что ты звал его, когда говорил "я боюсь". Вместо того чтобы ждать его прихода, нам проще было самим прийти к нему. Его тюрьма крепка, а вас воспитывают в опыте, который только укрепляет её. Но, если хочешь решиться на новый шаг, тебе придется убедить его.
– Убедить его? Почему я должен в чем-то убеждать пленника?
– Ваши пещеры – это наши с ним владения, наше королевство. Его вы заперли, но он остаётся полноправным властителем вашего мира. Иначе бы не имело смысла держать его здесь, разве не так?
– Но почему рабы не заперли и тебя? Раз нам так хочется единолично владеть пещерами, мы должны были заточить тебя в такую же клетку.
– Ты разве не видишь? – она обернулась вокруг себя, взметнув подол белого платья – Я быстронога и неуловима. Подобный тебе может встретить меня, может говорить со мной, но ему не хватит изворотливости, чтобы схватить меня.
– Итак, я должен уговорить его отпустить меня?
– Не договорившись со своим страхом, из пещеры не выйти.
Тогда я собрал в кулак всю свою волю, всю неприязнь к нашему пещерному образу жизни и воспитанию опытных отцов. И я шагнул вперёд, встал около прутьев его клетки.
Он поднял на меня свои темные глаза, затем поднял свое бледное лицо. Я наблюдал, как поднимался его нос, его рот, его подбородок, его скулы, все его лицо. Так прошла минута холодной тишины. Так шла тишина, пока я не разбил её: