412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » грозные очи » Миндаль, корица (СИ) » Текст книги (страница 1)
Миндаль, корица (СИ)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 19:53

Текст книги "Миндаль, корица (СИ)"


Автор книги: грозные очи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

На него смотрят одновременно и как на врага, и как на чудо. Людей из внешнего мира здесь явно не жалуют, но именно его никто не останавливает при въезде. Наверное, понимают, что это не тот человек, которому можно преграждать путь, поэтому ни слова против не говорят, когда он выходит из машины и направляется к большому огороду, где людей больше, и где хоть кто-то сможет внятно сказать, как найти Эму.

Отзывается парень, больше смахивающий на умственно отсталого, но, скорее всего, просто чуть более просветлённый, чем все остальные. Сначала, правда, не понимает, о ком его спрашивают, говорит, что никакой Эмы Сано тут нет. Санзу теряет терпение, но, когда слышит со стороны: «Брат, не говори с ним, нельзя» от проходящей мимо хмурой женщины с серым лицом, понимает, что в этой дыре даже по имени вряд ли обращаются. Парень тушуется, поглядывает на других, работающих поблизости и недовольных тем, что один из них общается с незнакомцем. Но всё равно слушает, как Санзу описывает внешность Эмы, и даже вроде бы пытается припомнить.

Светлые волосы. Светло-карие глаза. Рост… Он проводит ребром ладони поперёк груди. (Сразу вспоминает, как порой приобнимал её за плечи, смотрел на заколку-цветок на затылке и подхваченные ей мягкие локоны.) Ростом невысокая. Всё. Нечего больше про неё сказать. Этого мало. Этого очень мало. Но парень вдруг кивает и говорит:

– А, она добрая. Добрая сестра. Ласковая.

Да. Это тоже. Но Санзу корёжит от понимания, что Эма была доброй даже к этому чокнутому мальчишке – настолько доброй, что он её по этой доброте и запомнил.

– Добрая. Ласковая. Где она?

– В теплице видел её недавно. Вон там. – И указывает пальцем на пару небольших строений с застеклёнными стенами, до которых идти мимо тесно расположенных грядок.

В теплице его снова встречают подозрительными взглядами, но говорят, что Эмы здесь нет. Говорят, Эма в саду собирает яблоки.

– Майки уже восемь месяцев сходит с ума там. А она тут собирает ёбанные яблоки. – На Майки ему, если честно, именно сейчас плевать. Сейчас он зол. Так зол на неё, что в каждом, едва слышно и сквозь зубы произнесённом, слове яда теперь столько, что захлебнуться можно. А ведь всего лишь пару минут назад томило предвкушение долгожданной встречи.

Злость исчезает сама собой, когда он, пройдя по саду, останавливается около одной из старых яблонь. К ней лестница приставлена, на лестнице – та, кого искал.

Смешно – узнаёт её по ногам.

Когда-то она носила чулки и туфли, сандалии, босоножки, состоящие только из высокого каблука и пары ремешков, изящные короткие сапожки и иногда даже яркие кеды. Теперь Эма босая. Переступает серыми, в мелких ссадинах и синяках, ступнями по перекладине – неудобно и больно на лестнице стоять без обуви, но, видимо, она уже давно привыкла. Шуршит листвой наверху, одновременно приподнимает правую ногу и почёсывает пальцами косточку на щиколотке.

– Ты, значит, теперь всем здесь сестра, да? – Спрашивает он и сразу прячет руки в карманы, чтобы не поддаться желанию и не коснуться её. – А про своего родного брата помнишь?

Приехал с целью, с планом – высказать всё накопившееся за восемь месяцев её отсутствия, схватить за руку, посадить в машину и увезти насильно из этого странного места, маленького государства, организованного кучкой сумасшедших. Готов был даже на обратном пути слушать её слёзы и крики, готов был по приезду запереть её в квартире и замки сменить, чтоб при всём желании не смогла никуда уйти снова. Но вот она начинает медленно спускаться и присаживается на верхнюю ступеньку. Одной рукой подпирая подбородок, а другой придерживая холщовую сумку с яблоками, разглядывает его, будто заново узнаёт, и он теперь лишь в одном нуждается – чтоб сказала, как соскучилась, обнять себя дала, позволила сорвать косынку, зарыться обеими руками в светлые согретые солнцем волосы, да без конца целовать яблочные губы. На Эме свободные, подшитые около пояса, штаны длинной чуть ниже колен и заправленная в них светлая рубашка без пары пуговиц – вещи очень чистые, но ей не по размеру, сильно велики, явно чужие, и, Санзу уверен, до неё их успел поносить не один человек. Он смотрит на неё и не верит, что перед ним именно она. Хочет, до безумия хочет возненавидеть её за всё, что она сделала. За то, что променяла на эту ветошь свои красивые платья, которые смотрелись и сверкали только на ней, а ныне безликими тряпками висят в гардеробной в его квартире (особая ежедневная, придуманная им самим, пытка – смотреть на её вещи и на её обувь, рядами, стоящую на полках, и знать, что это всё новой-ей теперь не нужно). За то, что уехала среди ночи, оставив его наедине с каждым невысказанным словом. За то, что не вернулась. Ни через день не вернулась. Ни через два. Ни через месяц. Теперь обнаружилась здесь, мечтательно-прекрасная, яблочно-летняя в рассеянном мягком свете, окружённая зеленью и красными яблоками – они то там, то тут: висят на дереве, прячутся в густой, местами примятой, траве, блестят боками, уложенные в ящик, что стоит тут же, под деревом. Да и как её-новую ненавидеть? У неё в сумке не яблоки – последние дни лета, в волосах – лучи вечернего солнца, а на шее вместо золотой цепочки с рыбкой кои сухой яблоневый листик, зацепившийся за ворот рубашки. И Эме самой как будто бы с этим со всем хорошо. По-своему хорошо, не так, как с ним было когда-то.

– Странно, тебя не прогнали, – произносит тихо, в голосе эмоций – чуть, да и те, наверное, больше к яблокам, которые она вдруг начинает с таким интересом рассматривать. – Ты угрожал людям здесь?

– А что, теперь нужно кому-то угрожать, чтоб до тебя добраться?

– Нет, вообще не нужно было приезжать. Мне и говорить с тобой не желательно. Не только с тобой – ни с кем из той жизни. Это… это не поощряют.

– А я, значит, как раз из той?

– Ну уж не из этой точно, – звучит как будто бы язвительно, но нет – просто по факту. Он ведь теперь действительно не из этой. Из этой у неё – новые братья и сёстры, работа с раннего утра до поздней ночи, старая поношенная одежда. Вот только правда ли она мечтала о такой жизни, или просто нашла место лучше, чем подле него – об этом ему остаётся только догадываться.

Эма спускается с лестницы, от его руки отказывается, тихонько сообщив, что помощь чужака ей принимать нельзя.

– Чужак из той жизни… это ты так прокляла меня?

На его сарказм внимания не обращает, мнёт поясницу, потом молча вытаскивает из сумки яблоки, осматривает каждое и аккуратно укладывает в ящик. На одно любуется особенно – крупное, круглое, с ровным румяным боком, маленькой частью ветки на черешке и даже с зелёным листом.

– Вот, возьми, – ему протягивает и глядит с обидой, когда он специально на пару мгновений удерживает её руку в своей. – Подарок лета. Просто так. Хотя тебе, наверное, подобное удивительно.

– Почему удивительно? Я для тебя всегда всё делал. Просто так для тебя, Эма.

– Ошибаешься, ты старался для себя, – говорит и оглядывается на скрип калитки в стороне, в сад входят трое и рассматривают чужака, с которым так запросто разговаривает их сестра. – А я всего лишь была рядом. Единственный раз я попросила сделать что-то для меня – бросить группировку, послать к чёрту Майки, а не принимать все его затеи, как свои собственные. Но ты даже не задумался над этим.

– Да как бы нам с тобой было тогда, Эма? Без денег, без жилья как? Куда б меня с такой рожей работать взяли?

– Деньги не нужны, Харучиё. Совсем не нужны. Оставайся со мной сейчас, и я тебе покажу. Останешься? – Эма выпрямляется, снимает с плеча сумку и бросает на траву. Стоит напротив, заведя руки за спину, смотрит прямо, а сама поджимает пальцы ног, сминая траву, и пятки вдавливает в землю так, что икры напрягаются почти до судорог. И он не может сдержать нервную кривую ухмылку, случайно бросив взгляд на её грязные босые ступни. Она этот взгляд замечает, улыбается в ответ уголками губ. Она не разочарована. Она просто ничего иного и не ждала. – Я же говорю – дело не в деньгах. Ладно, пойдём поговорим, раз приехал, тут всё равно не дадут. Заодно покажу дом. А то вдруг расскажешь Майки какие-нибудь ужасы, которых он не видел в прошлый раз, и он ещё заявится сюда со всеми остальными.

Эма ведёт его через сад и снова через огород, здоровается со всеми, кого встречает, улыбается мальчишке, с которым говорил Санзу, и он вдруг чувствует, как начинает жечь сердце ревность, ведь Эма и этот парень в одной общине, и жизнь у них одна, и одежда одинаковая, и ласковая она для него, и улыбкой провожает тоже его. А он, Санзу – ничего не значащая часть внешнего мира. Он как приехал, так и уедет. Даже Эма его чужаком назвала, а после этого чего ещё ждать?

***

Двухэтажный старый дом в окружении деревьев, в их тени, в солнечных пятнах на стенах от пробирающихся сквозь листву лучей.

– Здесь я живу, – говорит Эма, черпает ковшом воду из бочки, стоящей около крыльца, тщательно моет ноги, обтирает полотенцем, которое снимает с верёвки рядом, и только потом открывает дверь для своего гостя.

В доме прохладно, пахнет мылом, вечерней летней свежестью, зеленью и мокрым деревом. На первом этаже девушка щёткой натирает пол. Она отвлекается от работы, когда видит незнакомца, но так враждебно, как остальные, не настроена. Даже прямо смотреть стесняется, правда, один раз всё же пересекается с ним взглядом, когда тот поднимается по скрипучей лестнице на второй этаж. Санзу приходит в голову мысль, что эта девчонка, возможно, здесь совсем недавно, что её тоже кто-то ищет. А, может, она, как и Эма, просто сбежала от проблем.

– Она ушла из семьи, – будто прочитав его мысли, тихонько произносит Эма. – Несладко ей там жилось, поверь.

– Здесь слаще?

– Гораздо.

– Как и тебе? – Так хочет ткнуть её носом в то, что она отказалась от жизни в достатке, жизни идеальной и полной. Пристыдить этим хочет. Вообще, он бы простил, если бы она просто ушла – собрала вещи и вернулась к брату, например. Уход вообще простить легко. Люди часто уходят, их не стоит держать, достаточно попрощаться. Но Эма не ушла. Эма бежала сломя голову чёрт-те знает куда, и, хоть Санзу сам видел себя человеком, от которого следует бежать именно так, теперь он почему-то считает себя преданным. Ведь когда-то Эма согласилась разделить с ним одну жизнь. Хоть пока это обещание и не было скреплено никакими документами, она согласилась, значит, она сумасшедшая, как он, а таким расставаться нельзя ни в коем случае. Оказалось, нет, она не сумасшедшая. Просто уставшая.

– Как и мне, – отвечает. Не обижается. Впускает его в небольшую, но светлую и чистую комнату с крашенными полами и стенами, и длинными трещинами на потолке. В ней нет мебели – на полу три тонких матраса, аккуратно застеленные одеялами, возле каждого стоят коробки, в них лежат личные вещи, коих не так уж много. Место Эмы в углу около окна – он узнаёт по книге, лежащей сверху. Эма не была бы собой, если бы не захватила что-нибудь почитать.

Она подходит к открытому окну, снимает косынку, освобождает волосы и расчёсывает их пальцами, становится похожа на себя из старшей школы – и это придаёт Санзу уверенности, потому что увезти из этого места глупую юную Эму гораздо проще, чем Эму, накопившую в душе обид и боли.

– Ну, что ж… Зачем приехал?

– Тебя забрать. Хочу, чтобы ты вернулась, – на одном дыхании произносит и ждёт, что она хотя бы улыбнётся такой глупости.

Но Эма, напротив, пугается. Не знает, куда руки деть – то пуговицу на рубашке крутит, то стучит пальцами по подоконнику.

– А зачем возвращаться туда, где мне никто не сказал: «Не уходи»?

Обижена. Очень-очень-очень обижена.

– Я говорил, Эма.

– Нет, не говорил! Не говорил! – И всё её самообладание, выработанное несколькими месяцами жизни здесь, катится к чертям. Он вспоминает слова, которые всё же сумел выдавить из себя перед её уходом – каждое вспоминает. Но этого и правда припомнить не может. Не говорил. Чтоб не уходила, не говорил. – А я ждала. И когда сидела на вокзале, ждала, что позвонишь и скажешь. И потом, в автобусе ночью глаз не сомкнула, потому что боялась пропустить от тебя звонок или сообщение. Но ничего. Ничего в итоге… Да это и к лучшему. Спасибо, что не остановил. Ведь за восемь месяцев здесь я поняла самое важное – мне обратно не нужно.

Услышал то, о чём боялся даже думать: она не скрывалась здесь; здесь она уже просто жила.

– Эма, подумай ещё раз, я тебя прошу. У тебя есть брат, родной брат. У тебя есть я. Наша квартира есть. Ты там живёшь… жила. Там твои вещи, там всё твоё, всё на месте, всё так, как ты оставила. – Даже её любимые фарфоровые чашки, из которых она пила чай каждое утро, стоят на той же полке. А ведь они после её ухода первые ему на глаза попались, и так захотелось их разбить, растоптать в крошево и не прибирать до самого её возвращения (в которое он, конечно, верил), чтоб увидела своими глазами, как он был зол на неё. Не стал. Пожалел. Пожалел чашки. Для неё. – Я жду тебя каждый день. Эма, может, хватит? Может, уже наигралась в новую жизнь? Поехали домой. Поехали. Пожалуйста.

– Что значит «наигралась»? – Она, нахмурившись, делает шаг назад и упирается спиной в угол откоса. – Это вы всё время играли сначала в свои банды, группировки… что у вас там, понятия не имею. Доигрались! Может, надо было остановиться, когда всё зашло… когда всё стало слишком по-взрослому? Я до сих пор не могу уложить в своей голове… я не могу осознать, что однажды умер Баджи. Во время каких-то ваших дурацких разборок просто умер и всё! Умер Шиничиро, умер Изана. Их нет! Их не существует! Почему их нет? Кто это знает? Может, ты? Ты знаешь, почему они мертвы? Молчишь… И я вот не знаю. Но… у меня такое чувство, будто меня тоже быть не должно, понимаешь? И, чем дольше я нахожусь там, тем оно сильнее. Как будто я мертва наполовину. И как будто ты наполовину мёртв. И Майки. И все остальные. Как будто что-то произойдёт однажды, и вас тоже не станет. А я не смогу вас мёртвыми видеть. Тебя-мёртвым-видеть-не-смогу-как-ты-понять-не-можешь! И поэтому не хочу обратно. Там каждую секунду кто-то может умереть, я понимаю, и я думаю об этом. А мне так жить… невозможно. И вспоминать постоянно прошлое, и слышать, как ты припоминаешь мне… всё подряд… тоже. Не могу. Не хочу.

Голос её дрожит под конец, она пытается слезу сморгнуть, но не успевает и спешно вытирает пальцем. Всхлипывает, а потом сразу прерывисто вздыхает, когда он подходит к ней вплотную, привлекает к себе, как обиженного ребёнка, и гладит по голове. Он чувствует – сейчас с ним точно та Эма, которую он возил на берег в восемнадцать лет. А уж её успокоить он может: нужно лишь сказать, что всё в порядке, что никто не умрёт, что предчувствие её дурное – пустой сон, что в красном яблоке, которое лежит на подоконнике перед ними, правды гораздо больше, чем в надуманных ею ужасах. И это всё он сейчас ей, конечно, говорит. А ещё:

– Не знаю я, почему умерли твои братья и твой друг. Вряд ли кто-то в мире скажет, почему одни люди умирают рано, а другие живут до старости. Да и чего над этим думать, Эма? Живи ты, сколько живётся. Но на кой чёрт сбегать-то? – И, от того, что он собирается сказать дальше, у него внутри будто стальной остов перекручивает с невероятной силой – настолько сложно вслух произнести то, что она и так наверняка знает. – Мне без тебя жить невозможно, Эма. Все полгода ел, пил, работал, хуйню всякую делал… без тебя… и всё не так. Каждый день с самого утра не такой, потому что знаю – ты не дома. То, что раньше только удовольствие приносило, теперь нахуй не надо, ведь помню, как оно, когда ты рядом. А сейчас, ну… по-другому. Без тебя всё дерьмо. Жизнь дерьмо без тебя, Эма. Поехали домой?

Она держится обеими руками за его плечо, слушает, замерев и прижавшись щекой к груди, но потом отзывается тихонько:

– Ты так и не понял. Я не могу выйти отсюда.

– Тебя не выпускают? Тогда я заберу. Никто не остановит.

– Знаешь, – она становится к нему спиной, позволяет обнять снова, но прикрывает лицо ладонями, будто усталость прячет, – знаешь, однажды мне сказали: «Вот яблоко, а вот ты. Чем ты отличаешься от яблока?» Я ответила: «Я – человек, я… я – человек». Это всё. Вопрос был такой простой, но я не смогла ничего внятного произнести. Тогда мне открыли правду: «Ты отличаешься от него только тем, что можешь говорить. Но, не будь у тебя такой возможности, чем бы ты была?» Представляешь? Не «кем», а «чем». Я не смогла с этим смириться. Я не поверила. И тогда мы все, живущие здесь, замолчали на неделю. Ни слова ни от кого я не слышала, и сама не говорила. Собирала яблоки, работала в огороде, в теплице, прибиралась в доме, готовила – всё молча. И до меня дошло, что я в первую очередь не человек, а просто часть мира. Понимаешь? Здесь я – часть мира, а там – часть прошлого, оставшаяся в живых по чистой случайности. Я не хочу туда. Но мне так больно, что ты там.

Наверное, не стоило. Приезжать не стоило. Встречаться с ней не стоило. Говорить с ней не стоило тем более. А ещё смотреть на неё, узнавать её-новую, слушать её. Он и представить не мог, что однажды она будет молчать неделю, если ей прикажут, что в служении, в тяжёлом физическом труде, в грязной работе будет находить успокоение и отдых. Она подтверждает его мысли одним взглядом, брошенным через плечо, и словами, произнесёнными вкрадчивым шёпотом:

– Прости, Харучиё. Ты зря приехал сюда. Восемь месяцев прошло. Ты уже другой, и я тоже дру…

– Да врёшь ты всё! Такая же ты! – Он хватает её за запястья, держит, сдавливает, мнёт большими пальцами огрубевшие подушечки на ладонях и, зарываясь лицом в её пахнущие летом и солнцем волосы, говорит: – Для меня такая же, как тогда, на берегу, помнишь? Вот не думал я, что когда-нибудь подобное кому-то говорить буду, но… Эма, однажды, когда мы поехали туда, ты сказала, что хочешь запомнить нас навсегда в том самом дне. Сказала, что хочешь запомнить берег в заливе, песок и морскую пену. Ты-хотела-посмотреть-своими-глазами-на-ебучий-океан-находясь-посреди-него-Эма! И я знаю, что с тех пор ничего не изменилось, потому что чёртов океан на месте, он никогда не меняется, и ты тоже! А ещё раньше, вспомни, ты просила научить тебя обращаться с катаной. Я побежал за тобой и, когда поймал, спросил, что ты выберешь, смерть или плен, помнишь? А помнишь, что ты ответила?

– Я смерть выбрала. Теперь… – Она поворачивает голову и говорит так тихо, что он даже не слышит – по губам читает слова: – Теперь плен выбираю.

========== и алый закат (она) ==========

Комментарий к и алый закат (она)

Nico Muhly – She’s Made a Mistake

За окном, конечно, не океан.

Океан ей никто и не обещал. Даже он. Вообще, он всегда обещал что-то очень простое. Быть рядом. Обеспечить жизнь в достатке. Любить. Защищать. Не умереть раньше времени тоже обещал – именно это обещание было для неё таким странным, хоть говорил он вроде бы в шутку, с усмешкой, но она чувствовала угрозу, и только гораздо позже поняла, в чём дело: оно было самым трудновыполнимым.

За окном летний вечер.

За окном яблоня.

За окном, конечно, не океан…

С ним, признаться, ей никакой океан никогда и не нужен был. От него она требовала только его самого, и ничего больше.

Но детские мечты так и остались детскими мечтами где-то там – на побережье под светлым песком, под холодной водой, под солнцем, под снегом, под временем. И когда она в который раз заводила разговор о том, что они могут жить, как обычные люди, что они могут уехать куда-нибудь, что он может бросить группировку Майки, ведь там и без него справятся, он отвечал лишь: «Не еби мозги». Это ей было просто. Это она, в принципе, умела. Правда, порой задумывалась, а вдруг были правы те люди, которые в своё время со всех сторон смотрели на неё осуждающе, болтали за спиной, показывали пальцами, а иногда и в открытую говорили, что она не для такого отброса, как он, что он её погубит, раздавит, уничтожит. Задумывалась, и сразу же эти мысли отвергала. Да, она чувствовала, что её уничтожают. Но точно не он. Скорее она уничтожала себя сама.

Слишком много ожиданий было ею возложено на счастливое будущее, на взрослую жизнь. Раньше она и представить не могла, что будет видеть во снах смерть того, кого любит, и кого, как назло, снова нет рядом, потому что работа, о которой лучше не спрашивать, отнимает слишком много времени. Она не думала, что станет напоминать ему давнюю ложь, когда он сказал, что завершил все дела с группировкой и даже нашёл нормальную работу, как у всех простых людей. Она не думала, что в ответ он напомнит ей про её привязанность к другому человеку, которого и в живых-то нет. Она не думала, что так отчаянно они оба будут пытаться забыть друг друга – со временем это даже вошло в привычку: она забывала и его, и все дурные сны, с ним связанные, в который раз уезжая навечно, а он забывал её множеством своих проверенных способов.

Теперь опасно не то что говорить, даже думать о прошлом – из-за него настоящая жизнь стала слишком тонкой. По крайней мере для Эмы. В страхе она спряталась здесь – это единственное, что она могла сделать: остаться наедине со своими воспоминаниями и уверять себя, что там, во внешнем мире, у всех всё хорошо (у него всё хорошо). Главное, не возвращаться. Главное не возвращаться и ничего не портить. Главное, не поддаваться на уговоры (его или свои собственные) и не пытаться начать сначала. Главное не начинать сначала. Главное не начинать сначала. Главное не начи…

Но вот он здесь, ранее уже сказал о том, что скучал, что без неё ему самому плохо, и теперь она, опустив взгляд, наблюдает, как медленно его пальцы расстёгивают маленькую белую пуговицу на её рубашке. Всего одну пуговицу в качестве выкупа за каждое сказанное им слово. Это не так много. Лишь почувствовать в последний раз его руки и его тепло – это совсем, ну, правда же совсем не много за целых восемь месяцев. Восемь месяцев чего? Восемь месяцев пустоты; работы; закатов; яблок; земли вокруг; земли под ногами; земли под ногтями; земли в ладонях; бессонных ночей; без него ночей; воды на завтрак, обед и ужин; воды без завтрака, обеда и ужина; розовых рассветов; тишины; стирки; грязных кастрюль; грязных мыслей; мусора с порога на порог веником быстрей-быстрей до самого низа и на улицу; чистоты внутри и снаружи; гниющего одиночества, закопанного частями то там, то здесь – за оградой, под порогом, в сердце; холода; гроз; слёз; снега; узких дорожек, по которым босыми ногами туда-сюда и прочь, но тут же скорей обратно – и так кругами, кругами, кругами, чёртовыми бесконечными кругами; работы; работы; работы; работы; мозолей на ногах – от ходьбы, на душе – от ожидания; слякоти; страха; мрака; голода; шумного дождя; ледяного ветра. Иногда после всего этого она ложилась на свою простую жёсткую постель, почти что на голый пол, и жалела, что нет у неё, как прежде, пышных ароматных подушек, в которые можно было бы спрятать лицо, выдохнуть и…

Не вдохнуть больше.

Пуговица. Это только пуговица и всё. И всё. И-всё-и-всё-и-всё! Но откуда тогда внутри боль и гул по венам – чувство, словно она, Эма Сано, совершает самую большую ошибку в своей жизни? Нет! Это просто пуговица. Пуговица и едва заметное движение ладонью, после которого уголок воротника оказывается отвёрнутым в сторону, а верхняя часть груди – сразу непривычно открытой, слишком открытой, потому что следующей пуговицы нет. Отверстие для пуговицы есть, а её самой – нет. Эма помнит, что потеряла её три дня назад: зацепилась рубашкой за ветку, пуговица на слабых нитках оторвалась и искрой прыгнула в траву. Эма подумала: «Что-то случится, что-то будет». И, когда стирала эту рубашку, а потом смотрела на неё, болтающуюся на верёвке из стороны в сторону от ветра, не переставала думать о том, что именно должно произойти из-за одной потерянной пуговицы. Она не могла объяснить, откуда эта мысль взялась. Отмахнулась от неё, от тревоги своей отмахнулась. И вот теперь…

Не-трогай-пожалуйста-не-трогай-хоть-я-ждала-тебя.

Я ждала.

– Зачем ты приехал? – Спрашивает, мысленно умоляя его хоть на пару секунд задержать прикосновение. И, пока его рука всё ещё послушно двигается не под рубашкой, а поверх – обводит карман и край чуть помятой планки, Эма выдаёт свою самую главную правду: – Я ведь так долго пыталась отвыкнуть.

– От чего, Эма?

– От кого, – поправляет. – От тебя. Сейчас ты уедешь, а мне будет тебя не хватать чуть дольше, чем целую жизнь. Как мне жить потом, скажи? Ну зачем ты приехал, Харучиё? Зачем?

Вместо ответа получает молчание. Молчание, как подтверждение того, что он приехал просто так, в угоду своему желанию, и, конечно, не подумал, каково потом будет ей. Молчание. И в качестве извинения долгий поцелуй в щёку, во время которого она смотрит на подсвеченную алым закатом листву и застенчиво выглядывающие из-под неё яблоки, а потом закрывает глаза и потихоньку успокаивается от ставшего давным-давно родным и приятным ощущения выпуклых рубцов на своей щеке. Никаким словами не выразить то, насколько сильно ей хочется заставить время замереть на этой самой секунде – когда день и вместе с ним целое лето на исходе, когда красное яблоко греется на подоконнике, когда внутри лёгкая дрожь от радости, а за спиной, наконец, тот, кого она сама себе когда-то загадала.

Эма имела в виду совсем не тот плен, который он вознамерился ей сейчас устроить. Он понимает это, когда давит на её плечи, заставляя опуститься коленями на матрас, когда обнимает её, обхватив рукой поперёк груди, когда, убрав в сторону волосы, целует её шею и слышит тихое:

– Мне теперь этого нельзя.

А сама – руки поближе к груди и крепко-накрепко в замок, словно чем сильнее она сдавит собственные пальцы, тем более надёжными будут казаться её слова. Он улыбается, она не видит, для неё – поцелуи по позвонкам, горячее дыхание и, вопреки запрету, лёгкое, совершенно невинное прикосновение к ямке меж ключиц. Он чувствует, что Эма заволновалась, дышать стала чаще и глубже, то ли стараясь лишнего контакта избежать, то ли, напротив, желая с каждым вздохом оказаться ближе к его рукам. Он перекидывает её волосы на плечо и уже в другую щёку целует, а потом шепчет на ухо:

– Что за жизнь такая, в которой ни говорить нельзя, ни спать с тем, в ком откровенно нуждаешься, а?

– Такая вот жизнь. И она лучше… лучше той, в которой всё можно… – Теперь только словами у неё осталась возможность сопротивляться, ведь он, накрыв своей ладонью её руки, разрушил разом запрет. Её терпение сроком в восемь бесконечных месяцев разрушил.

– Правда лучше?

Она кивает несколько раз и даже согласно мычит, но выходит это слишком жалобно и слишком лживо. Слёзно слишком. Вымученно.

– Правда лучше, Эма? – с явным напором произносит он и незаметно для неё, с закрытыми глазами замершей в ожидании запретного – нет, запрещённого – расстёгивает ещё несколько пуговиц на рубашке. – Скажи словами, если это действительно так, и я уйду. Клянусь, сразу встану и уйду. Оставлю тебя в этой твоей… счастливой жизни одновременно со всем и без всего. Будешь и дальше частью своего чистенького мирка. Только скажи, что ты действительно именно этого хочешь. Скажи мне сама, чтоб я ушёл.

Она бросает взгляд вниз и видит уже расстёгнутую свою рубашку, одними углами заправленную за пояс брюк, и его раскрытую ладонь в жалких миллиметрах над своей бесстыдно оголённой грудью.

– Нет… не хочу… не могу… нельзя. Мне нельзя этого, понимаешь?

– Не понимаю, Эма. Дома всегда всё, что угодно, можно было. Ты же помнишь, как было дома?

Она, истосковавшаяся по близости и нежности, теперь болезненно отзывчива к каждому новому прикосновению: дрожит и давит на выдохе стоны, готовые вот-вот с губ сорваться, когда он, едва касаясь костяшками пальцев, оглаживает не тронутую солнцем, чудом сохранившую белизну и мягкость кожу, когда обводит открытую грудь – раньше видел её в шёлке и кружеве, сейчас же просто в своих руках, потому что белья Эма теперь тоже не носит, по крайней мере под рубашкой у неё ничего нет. Её мотает от «у меня теперь нет дома» до «мой дом здесь», и путь этот короткий, как линия поцелуев, которые он оставляет от подбородка до ключиц, упиваясь ответным трепетом, тихими вздохами, запахом лета, пота, яблок и её собственным, дурманящим голову, словно в первый раз.

– Я не знаю… я не хочу. Нет, мне нельзя. Здесь нельзя этого. Здесь спокойно, а я останусь здесь. Насовсем. Я хотела с тобой насовсем, но не судьба. Не получается. Всё повторится. И это тоже… сейчас… Мне этого нельзя… это плохо, это грязно, это зависимость. Больная зависимость… больная я… нельзя быть зависимым, нельзя, невозможно… невозможно так любить кого-то. Почему именно я люблю? Почему именно тебя? Зачем ты появился? Зачем я тебя узнала? Нет! Нет-нет-нет-нет-нет… – она говорит всё тише и тише, ещё больше оседает под напором нетерпеливых поцелуев и нетерпеливых рук, хоть и так стоит на коленях, пока не упирается лбом в белую жёсткую простыню.

– Да что ж тебя ломает так, а? Как тебе мозги здесь так здорово промыли, Эма? Эма, скажи… ну, скажи, что тебе тут наговорили такого, что ты всё забыла, меня забыла, нас забыла? – он поднимает её, снова прижимает к себе спиной, позволяя откинуться на своё плечо, снова спускается губами по шее и ниже, но теперь быстрее, откровеннее, жарче, повторяет одно и то же: – Эма, ты ведь моя, моя, моя, моя, моя, моя, моя… – Мягко прихватывает губами кожу на груди, приближается к ягодно-розовой вершине, в конце концов и её вбирает в рот, языком обводит, словно пробуя на вкус.

– Помоги мне, – хриплым шёпотом произносит Эма и неосознанно подёргивает плечами, позволяя окончательно снять с неё рубашку – жест из прошлого, когда не нужно было убеждать себя в том, что нельзя принадлежать кому-то просто потому что любишь, что принадлежать вообще нельзя. Когда-то она отдавалась из-за этой самой любви и принадлежать готова была вечно. Сейчас её пугает общее прошлое, заполненное, словно мусором, неудачными попытками построить семью, о которой она так мечтала. Сейчас пугает новая попытка, которая может стать лишь очередной, но на которую он сам возлагает такие надежды и выводит обещания одно за другим губами на её груди.

– Помогу, – так же тихо и вкрадчиво отвечает он, обдавая тёплым дыханием блестящую от влажных поцелуев кожу. – Я помогу, только разреши, Эма. Можно? Можно я помогу тебе?

Та Эма, которая каждый день ранним утром, когда рассвет ещё только зачинается, чистит овощи на кухне, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая моет посуду и прибирается в столовой, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая работает в теплице и в огороде, сказала бы «Нет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю