Текст книги "Характеры"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Характеры
Предисловие
Всякая философия имеет только два основания: любознательный ум и плохие глаза. Не видя отчетливо самих явлений, мы полагаем, что силою мысли проникнем сразу в их сущность – и тогда, быть может, разум вернет зрению утраченный мир. Легче творить, чем воссоздавать. Проще понять, чем увидеть.
Совокупность умозаключений, которую мы называем зрением, находится в состоянии вечной войны с феноменами. Их нужно счесть. Их нужно объяснить. Они необходимы даже солипсизму (чтобы было, что отрицать). Феномены сопротивляются – тем отчаяннее, чем недружелюбнее направленная на них мысль. Острые и тупые ножики мысли вонзаются в их беззащитные тела. Ежедневно, ежемгновенно совершаются бесчисленные убийства деревьев, камней, закатов, пещер, бессловесных и безропотных предметов обихода.
Но и человек, в ряду феноменов, корчится под тем же самым ножиком – ведь человека тоже проще познать, чем разглядеть, как он, например, сморкается. А. И. Герцен как-то с нечеловеческой проницательностью заметил, что клопы только потому живут счастливо, что не догадываются о своем запахе. (А то, разумеется, клопы бы коллективно удавились.) Можно добавить, что люди несчастны, даже если нигде вблизи не воняет. Даже если благорастворение воздухов. Они будут принюхиваться к своим догадкам.
Греческое слово «характер» происходит от глагола со значением «царапать, писать на камне». Предполагается, что это навсегда и ты умрешь таким, каким родился. Но люди не камни – попробуй на них что-нибудь процарапать. Плодотворнее писать стихи на воде: она утечет не быстрее, чем изменится их автор. А каким он все же был? Вот таким. Никаким. Никто не знает.
Если вчера, и сегодня, и сорок дней идет дождь – будет потоп. А если человек сейчас – рассудительный, через час – простодушный, а через сорок дней мы собрались его вспомнить, то каким, интересно, словом? Как мы будем лепить светлый образ, имея в распоряжении только мгновенную смену обличий? Характеры неизменны, но человек не припаян намертво к какому-то одному. Вода принимает любую форму. Можно составить, изучить и описать коллекцию посуды. Что касается воды, то известен лишь ее химический состав.
Все знаменитые моралисты пишут об одном и том же: непонимание, неуважение, беззащитность людей перед собой и друг перед другом. (Умные люди, любящие рассуждать, вообще очень трогательны.) Знаменитых моралистов не читают на том основании, что это было давно, и мертвецы успели умереть всерьез (и еще потому, что чужое остроумие быстро прискучивает). Да, наблюдал кто-то нравы при царе Горохе – а мог бы наблюдать круговорот воды в живой природе. Нравы, как мы видим, смягчились. Вода стала слаще и заметно проворнее.
Наблюдения бесполезны, если считать их основой для каких-либо выводов. Наблюдение может быть самоценным, но тогда не следует рассчитывать на многое. Можно смотреть, оцепенев, – и увидеть, как вода отражается в воде. Можно понимать, зажмурившись, – и убедиться в том же самом. Но если вы говорите: «самого главного глазами не увидеть», это означает только одно: пора купить очки.
Те самые, которые не помогли злосчастной мартышке. Но обязательно помогут любознательному читателю басен, если тот не откажется – на досуге – взять у моралистов или живой природы пару грозных бесполезных уроков.
Великодушие: не прислоняться
Когда заживут раны... и будет хорошая погода... и вознаградят доблестный мартышкин труд... и перестанет подступать к горлу тошный опыт жизни... Иными словами, когда все уже будет все равно, великодушный выйдет посидеть у ворот своего дома на лавочке и с лавочки увидит торжество заката над сухим и строгим пейзажем.
Может быть, он вспомнит тогда всех, кого оттолкнул, боясь быть недостойным, и от кого отвернулся, опасаясь оскорбить, и тех слабых, которых учил быть сильными, и сильных, которым давал уроки смирения, и захлебнувшихся его милосердием, и подавившихся справедливостью?
Ничего такого; ему некого вспоминать, он не запомнил этих людей. Потому ли, что щедрый не ведет счет своим благодеяниям, а гордый – победам, или потому, что благодеяния и победы не имеют цены для безразличного. Всегда оставаться посторонним, жить в мире мечты, не искать и не требовать ее воплощения. Примириться с людьми, как с отсутствием пальм в Сибири, но позволить себе время от времени экспериментировать на опытной делянке: вот будет забавно, если что-то вырастет. А каким взглядом встретит мыслящая пальма первые заморозки... Ведь это всего лишь эксперимент. Любопытно будет посмотреть, как она взглянет, если переживет зиму.
Нет, он никогда не был манипулятором и пальмы растит не для того, чтобы на столе были свежие финики или кокосовое молоко. Если успеешь увернуться, он дружелюбно улыбнется и забудет. Если сможешь удивить, он оценит. Если посмеешь дотронуться... нет, лучше не дотрагивайся. Ты ведь готов к ожогу – а не почувствуешь ничего. Это еще хуже.
Заранее простивший все плохое, он не заметит хорошего и в тропиках старался бы развести ягель. Он водит дружбу с недостойными; ему нравится думать, что «дурное общество» всего лишь пример тавтологии, и ему не нравится, когда жизнь опытами доказывает существование некоторых различий между отбросами и порядочными людьми. Он не интересуется бескорыстием благонравных женщин, а когда его целует гетера, он говорит: интересно, действительно ли ты меня сердечно любишь? Интересно, что он будет делать, услышав «да».
А что же еще он может услышать? Девки ведь тоже, на свой лад, великодушны.
Самолюбие: игра в одно касание
Самолюбие в паре с гордостью: «гордость не хочет быть в долгу, а самолюбие не желает расплачиваться». Самолюбие в паре с тщеславием: «тебя продадут все равно, ты только набивай себе цену». Самолюбивый стихотворец: «Я не имею нужды в похвалах, но не вижу, почему обязан подвергаться ругательствам». А когда речь заходит о самолюбивых дураках? О самолюбивых ничтожествах? О самолюбии больных, обделенных, непризнанных, никому не нужных.
Политкорректное определение причины и следствия: потому и больной, что излишне самолюбивый. Наоборот или как-то еще. Именно в таких случаях начинает казаться, что могущество причинно-следственных связей несколько преувеличено.
Взгляд, одновременно смущенный и дерзкий; рука, готовая ударить и приласкать; ласки, похожие на побои. Ни за что не отведет глаз. Никогда не будет просить прощения. Уйдет домой, будет сидеть в углу на шкуре неубитого медведя и все думать, думать... Да так, ничего нового: цена взгляда, цена ласки, неуместного слова. Нет страха продешевить, главное – рассматривая как один из возможных вариантов – не признаться себе самому, что продешевил. Это очень сложно, если все время думаешь.
Самолюбивый и обидчивый: вы еще пожалеете. Самолюбивый и наглый: еще не пожалели, так мы это легко устроим. Учитывая, что наглость и способность живо чувствовать действительные и мнимые обиды не исключают друг друга, можно вообразить детали страшной мести. Детали хороши – но где энергия исполнения? Деятельности мешает деятельное воображение, и обида работает на холостых оборотах: вечный, но бесполезный двигатель. Иногда же сдерживает известного рода осмотрительность: боязнь выставить себя в ходе осуществления мести на еще большее посмешище.
Самолюбие в паре с благоразумием: наверное, что-то подлое. Благоразумный человек заботится прежде всего о своем благе, а самолюбивый под благом разумеет небесспорную зависимость блага окружающих от усилий его воли и прихоти. Это хорошо сочетается с ослеплением, заблуждениями, горестными заметами сердца и его же безрассудной памятью – но никак не вяжется с легализованной рентой здравого благонравного ума. Благоразумный самолюбец – выродок или единственный не урод в семье, большая редкость.
Бездеятельный и беспокойный, он предпочтет быть изгнанным, лишь бы не получить оценку на сотые балла ниже ожидаемой. Контрольная написана – но показать ее учителю? Учитель – дурак, или враг, или двое в одном. Что за нужда сворачивать горы, если дурак скажет: «Плохо». Скажет: «Отлично» – еще хуже. Это означает, что он дурак дважды, потому что не заметил погрешностей, и без лупы видных тому, кто всех строже. Остается забиться в угол. Если обидчивый – немного поплакать. Если наглый – рыдания перемежать проклятиями. В любом случае – задумать и не осуществить страшную месть.
Самолюбие и чувство юмора: оружие по руке, спасайся кто может. Самолюбие и отсутствие чувства юмора: примерно то же самое. Чувство юмора, в общем-то, не панацея... разве что панцирь. Это черепаха без панциря – не черепаха. А рыцарь и без доспехов сыграет рыцаря, вопрос не в аксессуарах, а в статистах. Нелегко выступать на фоне вечной перемены декораций, но по-настоящему нелегко быть черепахой, которая сама же своей декорацией и является. Кто спорит.
Вот такие игры: обычная практика в воспитании чувств. А самолюбие все ж таки за полу дергает. Нет, говорит, человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе.
Тщеславие: долгая дорога из ада
Не поднять крышку гроба Спящей Красавице.
А вы действительно думаете, что она спит? Попробуй отодвинь немножко – как прыгнет! Не принцесса, а лягушка. И полетит – не лягушка, а летучая мышь. Следовательно, вообще не красавица, а граф Дракула. Все эти фишки про вампиров.
На ловлю славы.
Тщеславие... Из всех прочих похвальных качеств только, пожалуй, лицемерие так же изобретательно и прихотливо. Только ненависть так самоотверженна. Честолюбию доступна эта буйная мечтательность, но оно вечно натягивает узду. Безрассудство не знает узды, но плохо берет препятствия, а ревность – лошадка, на которой всегда ездит кто-то другой.
Хвалите меня, хвалите!
Готов стать на колени, лишь бы услышать слова одобрения. Ну и что, что на коленях? Так удобнее цапнуть за ногу. Какая разница, ну кусайте в шею под видом поцелуя. Не до всякой шеи дотянешься.
Сытый вампир дремлет; ему снится старая баллада или романс, в финале которого он побеждает, и мчится, и скачет куда-то туда, где его с честью принимают все рыцари и дамы. Очень холодно в гробу... Красавица, Дракула вылезают и осторожно оглядываются. Времени-то прошло всего ничего, а все приходится начинать заново, совсем как тому мужику с камнем из другой сказки. Живая кровь славы свернулась, на земле в моде новая техника укуса, и никто не помнит, как опасно подставлять шею чьему-то жадному рту. О память людская, ворчит вампир, отправляясь на поиски своего коня и сбруи.
«Сбруя ржавчиной покрыта. Конь семь лет возил песок».
Сердитые
Правильно, возят воду. Мирная вереница осликов с поклажей, а вдруг даже караван, идущий мимо той собаки, которая лает. И где-то эту воду ждут, изнемогая от жажды. И где-то там будет все хорошо, и всеобщее ликование, и ослик немного отдохнет перед новой трудной дорогой.
Сердится на кого-то из-за чего-либо и просто так. Только по пустякам – иначе не комильфо. Серьезные вещи – все то, что мы считаем серьезным, важная взрослая жизнь – не достойны этих искренних гримас, бесплодного бескорыстия, печальной самоотверженности. Можно дуться и ворчать над разбитой тарелкой, но разбитое сердце – что неприлично само по себе – не предъявишь ни как упрек, ни как улику. К тому же разве это не повод для ответного порыва негодования и новых покушений на посуду? Прячьте свои разбитые сердца, если вам хоть немного дороги ваши сервизы.
Сердитое хмурое лицо, насупленные брови... Как приятно увидеть кисло и желчно поджатые губы вместо дружелюбной улыбки безразличия. Восстановим наконец пробел в известной пословице: сердишься, значит, неравнодушен, неравнодушен, следовательно, неправ. Тебе больно, а мне лестно. У тебя дрожат руки, а у меня – смешное словцо на языке. Ты ждешь, что я буду просить прощения? Ослик, ослик, ведь это была твоя любимая чашка.
Неблагодарные
Неблагодарностью никого не удивишь. Казалось бы, проще простого – как руки мыть, но простое волшебным образом превращается в неодолимое: кинул гребень через плечо – вырос лес. Что, неужели рукомойников не хватает? Или нет привычки к опрятности? Хватает, и много желающих иметь такую прекрасную привычку. Но привычки не вырастают на пустом месте, как все эти кущи, а если растут на специальной клумбе, под присмотром специально обученного человека, то очень медленно.
Резонно? Резонно. До такой степени резонно, что лопата сама прыгает в нетерпеливые руки. Но если отвлечься ненадолго от душераздирающей возни с французским парком и посмотреть по сторонам – на стрекоз, и бабочек, и какую-нибудь неухоженную, но светлую рощицу на заднем плане, – подумаешь вот что. Почему, подумаешь, рощи и бабочки без всяких цивилизаторских усилий милы сердцу, почему так красивы стрекозы, хотя их никто не учил быть красивыми? Почему некто, даже с грязью под ногтями, даже не сказавший «спасибо» за обед, когда-нибудь через десять лет будет исправно носить тебе котлеты в тюрьму или больницу. Или вот некоторые очень злые и злопамятные люди порою необъяснимо крепко запоминают доброе слово или улыбку, и их избирательная благодарность не знает пощады, обрушиваясь на благодетеля царствами, отрубленными головами врагов. Чего печальный? – говорит Серый Волк Ивану-царевичу. – Это я твоего коня съел.
Как больно, как разрывается сердце: едва перестанешь следить за французским парком, он и того. Я всем обязан самому себе! – говорит французский парк (пока не зарастет окончательно). И сразу преимущества живой природы так пленительно воссияют.
Быть может, это связано с памятью и ее отсутствием, с удивительными оптическими фокусами самооценки. Смотришь на такого, кто никому ничего не должен – таких достоинств удивительных человек, – и видишь отчетливо: хотя и говорит неправду, но не врет. Зачем ему врать, если он знает о себе, что уже родился клумбой в полном облачении.
Большинство – разумеется и в общем-то – теоретически знает, что нужно не только мило и к месту шаркать ножкой, но и питать некое теплое деятельное чувство. Но это как с сухой теорией о пользе мыла, и древо жизни зеленеет такими поступками, что даже французскому парку не по себе. Ведь он, признаемся, все же не подлый, и разные книжки садовник ему читал. Когда речь не о нем, он низкие души очень удачно отличит и заклеймит. Садовнику, кстати, тоже достанется: о чем, дескать, думал, когда чертополох пестовал.
Но садовник не виноват. Как сказано у Фенелона, один только Бог подает нежное и доброе сердце. А все прочие сердца как ни старайся побуждать благородными примерами, сколько ни бейся – все выйдет вздор и слезы.
Коварство: без обещаний
Коварство – злонамеренность, прикрытая показным доброжелательством.
О дева-роза, я в оковах... И еще несколько красивых слов о том, что, дескать, и пусть, и не стыдно (с глубоко затаенным чувством собственного достоинства). Можно подумать, человек не сам на себя взгромоздил цепи и вериги. Можно подумать, роза для того расцвела, чтобы под цветами скрыть злонамеренные шипы. Никто, впрочем, в точности не знает, для чего цветут розы.
Государство просится в рифму совершенно напрасно: коварным человек может быть только в частной жизни, до тех пор, пока не берется исполнять функции патриота и гражданина. Злонамеренность, доброжелательство – это не термины политологии или социологии. Частный человек – в какие-то высокие моменты своей жизни – перестает быть общественным животным. Поэтому изучают психологию масс (толпы, власти), но частного человека изучает психиатрия (с ее неменяющимися приемами; ведь и то, что составляет душу, пребывает неизменным).
Или вот царство, часть которого обязательно нужно кому-нибудь пообещать. Можно пообещать улыбкой. И не на поле брани, а в перинах, например, алькова. Но в перинах всё такие мысли приходят – если и о царствах, то в связи с их бренностью. Попробуй доказать лежащему в кровати, что есть позы попрочнее.
Но допустим, после некоторых солидных размышлений царство все же было обещано. Некто двуличный, проискливый на зло, хитрый, скрытный и злобный разнежился и пообещал. Поскольку злым людям бывают особенно благодарны за неожиданно проявленную доброту, облагодетельствованный не сразу задается вопросом, что же он, собственно, получил. Он утопает в благодарности, прочих приятных чувствах, и, только когда – попозже – выбирается из перин на печальную – мокрую или занесенную снегом, но всегда холодную – улицу, когда расправляет уже чуть смятое обещание, рассматривает этот вексель или чек на предъявителя, ему становится не по себе. Он-то думал, что двуличный – это вот какой: ко всем задом, ко мне передом. Злохитрый и злокозненный, вероломный, и обманщик – с остальными, со мной – честный и, как умеет, нежный; честный прежде всего. А обещание жжет руку: пустая бумажка, пустая, ничего на ней не написано. Нет, тут что-то не так. Начинаются размышления.
И сколько бы ни было людей вокруг коварного, все они предаются сходным неге, ослеплению, размышлениям. Человеку – если у него есть крупица фантазии – скучно жить без персонального лукавого. Кто-то должен тревожить, удивлять, подыгрывать, показывать царства, стоять за спиной и улыбаться. Ты бредишь, Фауст.
Коварный улыбается, и все у него особенное: слова, походка, одежда. Сейчас он скользит стремительно, а захочет – будет хромать и ходить с палочкой. Он злой, это точно. Никто не знает, что ему нужно, но, что бы то ни было, он никогда не попросит и не отберет прямо, а всегда с затеями, прихотливо одурачив. Он любит играть. Любит быть демиургом. Если под рукой нет никого подходящего, играет сам с собой. Со своими мечтами. Даже иногда со своим сердцем.
Ему нравится почувствовать себя простодушным. О себе ведь не скажет: я вот, знаете ли, такой хитрый, умышляющий, обманчивый и опасный. Бывают герои, которые, покрутившись тайком перед зеркалом, шепнут себе, как Чичиков, ах ты, дескать, шельмец, но в большинстве случаев эти добрые люди на себя клевещут. Быть может, они и ловкие – быть может, – только великая ли ловкость нужна, чтобы вытащить у ближнего платок из кармана. Там, где фантазия дальше платков не идет, и души не уловляются – какое тут, в самом деле, коварство. Ловля человеков – занятие возвышенное, серьезное и требующее воображения, а не смекалки.
Коварный вырастит какие-нибудь волшебные цветы, раздарит – публика рукоплещет, запасается цветочными горшками, и всем невдомек, что под видом розы им всучили анчар. Коварный терпеливо ждет, что будет, но что же может быть, если люди так поднаторели во флористике и бесчувствии. Разве что кто-нибудь действительно простодушный примет цветочный горшок с анчаром как последнюю милость, еще подумает: как учтиво меня убили. А какой-нибудь молодой Герцен по тому же поводу сообщит дневнику: «При этом он был до того учтив, что у меня не осталось никакого сомнения, что все это напакостил он».
А что до обещаний, так не все надо брать, что дают.
Учтивые
Каждый уважающий себя моралист каждую новую рацею начинает со слов «в наш жалкий век». Так вот, в наш жалкий век быть учтивым – примерно то же самое, что проявлять терпимость в веке шестнадцатом или ренессансный пыл – в девятнадцатом. Вас сочтут несносным кривлякой. Или малодушным. Или угодливым. Или все сразу. В лучшем случае – не обратят внимания. А могут перестать здороваться.
Вы старательно, вежливо кланяетесь. Следите за своими руками. Следите за голосом. Стараетесь сосредоточиться на разговоре, вместо того чтобы просто сделать внимательные глаза. Не перебиваете. Не смеетесь. Успешно сражаетесь со скукой и отвращением. Создаете прецедент.
Серьезная вежливость или оскорбительная, манерные дерзости или дерзкая сдержанность, тон спокойный и нагловато-почтительный – нет, все не то. У настоящей учтивости нет своего вкуса, она пресна. Дерзить, улыбаясь, умеют многие, попробуйте быть почтительным без улыбки.
У, подхалимы!
Поэт Симеон Полоцкий (не тот) побывал в двадцать каком-то году в гостях у Сологуба. Сологуб отнесся к поэту сурово, но проводил в переднюю и подал пальто. Поэт воспротивился. Сологуб топнул ногой и свирепо крикнул: «Это не лакейство, это вежливость». Так, по крайней мере, рассказано в дневниках Е. Шварца. Шварц не продолжает, но почему-то кажется, что поэта Симеона Полоцкого в этот день навсегда покинуло вдохновение: музы не любят прозрений, сопряженных с риском для тщеславия. А как же сам Сологуб? А что, у Сологуба много вдохновенных стихов?
Угодливый предупредителен из корысти. Бесцеремонный грубит, чтобы о нем не подумали чего плохого. А есть еще манерность – это когда хорошие или плохие манеры любуются сами собой. И щепетильность – чопорность, придающая важное значение внешним мелочам. И куртуазность – учтивость, к которой добавлено немножко жеманства и немножко сладострастия. (Труднодостижимо, потому что жеманство и сладострастие при наличии почти бесконтрольны, а при отсутствии – почти недоступны для имитации. Не рекомендуется подросткам по первой причине и творческой интеллигенции – по второй.) От всего этого учтивый уклоняется: он избегает нюансов. Его идеал – неприметность, на фоне которой смогут ярче просиять совершенства окружающих. Даже сойти с ума он старается как можно благопристойнее, не оскорбляя ничьих взоров и чувств. А намереваясь выброситься из окошка, долго примеривается, чтобы у его будущего трупа на тротуаре была непринужденная и изящная поза.
Поэтому многие находят его поведение натянутым и неестественным: кто не ведает дефиниций, судит не глядя. Ограниченные люди осуждают все, что выходит за границы их куцего понимания, а низкие – всех, кто отваживается держаться в собственных жестоких границах. Это еще не беда. Беда – это обременить собой строгих судей настолько, что те почувствуют себя нечужими. А нечужие все эти цирлих-манирлих быстро пресекут. Потому что не может человек быть учтивым с близкими. Если они у него есть.
Строптивые
Ему ни от кого ничего не нужно. Разве что вот это дерево (в центре лета, на краю жизни) – вот этот дождь (как он упал на деревья) – вот этот закат (сквозь туман). И те глаза, которые всё это видели десять лет назад. Ах, невозможно? Это почему невозможно? Дерева больше нет, дожди и закаты каждый раз новые, глаза успели потускнеть, и вообще так не бывает. И упорный злой упрямец, делающий все назло и наперекор, с трудом глотает злые слезы. Отобрали, говорит, закат. Ладно же, подавитесь.
Ему присуще какое-то врожденное недовольство жизнью и людьми, зачастую – что особенно смешно – не подтвержденное личным опытом. Личный опыт дудит, допустим, в примиряющую дуду, а врожденные чувства колотят в полковой барабан – кто кого оборет? Ни здравый смысл, ни благодарность не укротят глубокую тоску, какое-то мучительное и мечтательное томление, необъяснимую память о несуществовавшем былом. Нежные знаки внимания, которые могут оказать люди, – ничто для того, кто добивается взаимности от солнца и атмосферных осадков. Строптивому плевать на те оскорбления, которые он наносит, защищая свои воздушные замки, но оскорбленные не останутся неотмщенными: воздушные замки оборудованы изрядными камерами пыток.
Да, наперекор и назло, но не нарочно, а как-то так всегда само собой получается. Потому что, когда речь идет о собственной погубленной жизни, не щадят чье-то чужое самолюбие. Потому что, если здоровье в порядке и все тебя любят, трудно доказать, что жизнь погублена. Погублена кем? Уж, конечно, не теми, кто, как мог, заботился: любил или ненавидел. Были, очевидно, какие-то истинные причины и случайные поводы, над которыми не стоит трудить голову. Ничего странного, если остается вовсе без крова человек, который только одно место в мире мыслит своим – под сенью срубленных деревьев.
Спесивые
«Гордость считает за собой достоинства; надменность основана на самонадеянности, высокомерие – на властолюбии; кичливость – гордость ума, чванство – гордость знати, богатства; тщеславие – суетность, страсть к похвалам; спесь – глупое самодовольствие, ставящее себе в заслугу сан, чин, высокие знаки отличия, богатство, высокий род свой и пр.».
Шутки словарей иногда заводят слишком далеко, в места, откуда нет возврата. Начни думать, что скрывается под этим «и пр.», – полезет такое, о чем полезнее не вспоминать. Не только ведь наследственная принадлежность к элите не входит в число личных заслуг, но и красота, например, и ум, и талант. Ставить себе в заслугу то, что дано изначально, действительно глупо. Но не глупее, чем думать, что высокие знаки отличия даются сдуру, без высшего тайного смысла.
Потому что как же это вынести, если без высшего смысла. Красота, ум, талант – неужели их податель был настолько легкомыслен или злонамерен, что рассеял свои дары просто так, как сорняки над полем, не глядя, куда попадет? Драгоценные, недостижимые для личных доблести и усердия, самовольно прорастут они в теле недостойного, глупца, урода – и тот будет надуваться, раздуваться... пока не лопнет.
Но мы надеемся, что все обстоит приличнее и проще. Что никакого «и пр.» на самом деле не предусмотрено и дальше сана, чина, богатства и высокого рода речь не заходит. Что у спесивого один изъян – волчья шея (не гнется). То есть первым не поклонится и на поклон может не ответить. Зато и ничего, сверх поклона, не потребует. Чтобы лезть в душу или топтать святыни – ни в коем случае, слишком много чести для душ и святынь. Он и принципы 1789 года разрешит, лишь бы благодарные мирные пейзане в праздничном платье по-прежнему ломали шапки, почтительно водили хоровод и вообще помнили свое место. И ярем барщины, неполезный для хороводов, куда-нибудь уберет, и лично введет оспопрививание (по примеру императрицы). Со спесцою, а барин добрый.
Если бы, в таком контексте, вместо глупого самодовольства он проявлял умную гордость, пейзанам жилось бы значительно тяжелее.
Легкомыслие: между оркестром и ухом
Это хорошо, когда у человека в голове ветер: он веселый, так и в песне поется. Кроме того, полезный освежающий ветер противостоит вредному буйному вихрю (у манихеев). При чем тут манихеи? Да просто слово красивое.
Голова как пещера с сокровищами, только сокровища сильно б/у и вообще краденые. Жизненная позиция, убеждения, воспоминания, труха, железо, копившийся годами хлам. Гнильца с незначительной примесью золота. И мысли, мысли. О псарне и родне.
Легкие мысли. Почему мысль должна быть свинцом? кирпичом? краеугольным камнем, которым при случае можно и убить? Почему не стрекозой, золотисто-зеленой змейкой, то ли воробьем, то ли цветком в волшебных садах Гофмана – там, где плещет водой листва, смешаны краски и время безоблачно. Безоблачно. Как у Крошки Цахеса.
Крошка Цахес вспомнился непосредственно вслед за садами. Неужели эта страшная сказка только о маленьком уродливом негодяе, без лишних раздумий сожравшем плоды чужих талантов и трудолюбия? Разве не о легкомысленной фее, которой следовало быть поосторожнее со своими дарами? О людях, которые – стоило утратиться чарам – разразились смехом («зычный надругательский смех», поясняет автор совсем тупым), подхватили малыша и перебрасывали его друг другу, как мяч? (Трудно сказать, называется ли это легкомыслием или как-то иначе.) Старая мать, которая со слезами просит отдать ей мертвое тельце урода, чтобы набить из него чучело и поставить на шкаф «на вечное вспоминовение». (Тут даже фея опешила.)
Единственным приличным человеком во всей этой безобразной истории выглядит камердинер, выудивший захлебнувшегося Циниобера из «красивого серебряного сосуда с ручкой». Камердинер «вытер досуха своего бедного, злополучного господина чистыми полотенцами, положил его на постель, укрыл шелковыми подушками, так что на виду осталось только маленькое сморщенное личико».
Сделать что-то, не подумав о последствиях. По велению сердца был совершен поступок или по глупости – жалкий результат один, и он налицо. Или же легкомыслие как безрассудство: предвидеть последствия, но игнорировать их, до и после. После бала случается всякое. А зато какая была музыка!
Или вот еще: легкомыслие как осознанный и добровольный отказ от метафизики. Когда в одну из бессонных ночей показалось, что понял все-все: жизнь, людей, себя, даже вышни силы. Если кто остается после такой радости жить, живет под слоганом «как важно быть несерьезным». Жизнь в стиле рококо: заниматься только пустяками, говорить только милый и изящный вздор. Развлекаться, щепетить – модничать, рядиться напоказ. Провести ревизию библиотеки и все стихи сжечь, за исключением красивой версификации и светлого пустозвонства. Чувства подморозить, ум подавать в ведерке со льдом, а если понадобится натюрморт с фруктами, то вот он – заводной апельсин математически расчисленного остроумия.
Об этом виде легкомыслия и говорят, что оно рассудочно. (Рассудку всё как-то ставят в вину то, что он стремится себя сохранить.) Но почему бы не быть и такому пути самурая: не заморачиваться на общеизвестном, радоваться общедоступному. Порхать без понтов. Какие, в самом деле, понты, если все мы умрем одинаково бесславно: и стрекозы, и муравьи! Вы ведь знаете – должны знать – мораль этой басни.
И мне глупую стрекозу вовсе не жаль. Ей следовало бодро, честно замерзнуть, чести мундира ради. Попытка обменять рассудок на чечевичную похлебку – что за легкомыслие? Почти такое же, как обучать стрекоз стоической философии – в полете, на волне музыки. Волна когда-нибудь схлынет, оставив пену. Вот ради этой красивой легкой пены, вероятно, все и было задумано. На уровне аллегорий.
Упрямство: между супом и говядиной
Все тот же Герцен, которому мы обязаны тонкими наблюдениями природы не только насекомых, но и человеческой, наблюдал кок-то своего приятеля Н. Х. Кетчера за обедом. И нашел подтверждение вопиющей безалаберности означенного: приятель Кетчер курил между переменами блюд, не дожидаясь конца обеда. Ничем хорошим, разумеется, это закончиться не могло: «он стал дичать, привык хмурить брови и говорить без нужды горькие истины».
Вот какие оказались у приятеля худые и поносные склонности – только Шекспира переводить (что, впрочем, Кетчер и осуществил). А был бы посговорчивее – курил в положенное время, в отведенном месте – переводил, как все, Фейербаха, – все бы и обошлось. Даже, может быть, женился бы на ком-нибудь поприличнее, вместо того чтобы оскорблять нелепым браком тонкие чувства друзей. Друзья тоже нервные. Известное дело, Воробьевы горы.
Некоторые, знаете, любят злоумиться: своевольно идти на худое, не слушаясь доброго. Причем худое и доброе – это детали, а главное слово, конечно, «своеволие». Упрямый – это вот какой: не принимающий ни советов, ни приказаний, а делающий все по-своему. Хоть надорвусь, да упрусь. И нечто в виде осла снова и снова вылезает из вырытых для него могильных ям.