Текст книги "Сборник "Рейнские рассказы" (ЛП)"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Готический роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Слуга появился, и г. Каспар Шварц сказал ему, указывая на Христину:
– Выведи-ка ее!
– Мне решительно нужно завтра подать форменное прошение об освобождении города от этой несчастной. Существуют же у нас дома для умалишённых, слава тебе, Господи!
Тогда безумная принялась зловеще хохотать, между тем как слуга, исполненный жалости, брал ее за руку и ласково говорил ей:
– Ну... Христина... ну... выходите!
К ней вернулось ее безумие, и она лепетала: "Дёйбша!.. Дёйбша!.."
II
Пока все это происходило у судьи Каспара Шварца, вниз по улице Арсенала спускалась карета; часовой на карауле перед оружейным парком, узнав экипаж графа Дидерика, полковника имперского Гильбуриггаузенского полка, отдал честь; изнутри ему ответили.
Карета, пущенная полным ходом, казалось, должна была объехать Германские ворота, но она въехала на улицу Железного человека и остановилась перед домом судьи.
Полковник, в полной форме, вышел, поднял глаза и, казалось, был поражен, так как взрывы зловещего хохота безумной слышались снаружи.
Граф Дидерих был мужчина лет тридцати пяти или сорока, высокий, с черными волосами и бородой, с лицом строгим, энергичным. Он сразу проник в сени, увидел Ганса, выводящего Христину Эвиг, и вошел без доклада в столовую, крича:
– Сударь, полиция вашего квартала ужасна! Двадцать мивут тому назад я остановился перед собором, когда ударили к Angelus'у. Выходя из кареты, я вижу графиню Гильбуриггаузен, спускающуюся с крыльца: отодвигаюсь, чтобы пропустить ее, и замечаю, что наш сын, трёхлетний ребенок, сидевший возле меня, только что исчез. Дверца со стороны Епископства была открыта: кто-то воспользовался моментом, когда я опускал подножку, чтобы похитить ребенка! Все поиски, произведенные моими людьми, оказались безполезными... Я в отчаянии, сударь... в отчаянии!..
Полковник был в чрезвычайном волнении. Его черные глаза сверкали, как молния, сквозь две крупные слезы, которые он силился удержать; рука его сжимала рукоять шпаги.
Судья казался уничтоженным: его апатичное существо страдало при мысли о том, что ему придется встать, всю ночь отдавать приказания, отправиться лично на место происшествия, – одним словом, в сотый раз приниматься за поиски, всегда остававшиеся бесплодными.
Ему хотелось бы отложить дело до следующего дня.
– Сударь, – продолжал полковник, – знайте, что я отмщу за себя. Вы головой своей отвечаете за моего сына. Вы обязаны следить за публичным спокойствием.... Вы не исполняете ваших обязанностей... Это недостойно! Мне нужен враг, вы слышите? О! пусть я знаю, по крайней мере, кто меня убивает! – Произнося эти несвязные слова, он прохаживался взад и вперед, стиснув зубы, с мрачным взглядом.
Пот градом лил с алого лба мейстера Шварца, который тихо пролепетал, смотря в свою тарелку:
– Я в отчаянии, сударь, в истинном отчаянии... Но это десятый!.. Воры – более ловки, чем мои чиновники; что же я могу поделать?..
При этом неосторожном ответе граф подскочил от бешенства и, схватив толстого человека за плечи, поднял его над креслом:
– Что же я могу поделать! Ах! вот как вы отвечаете отцу, требующему от вас ребёнка!
– Пустите меня, сударь, пустите меня, – заныл судья, задыхаясь от страха. – Ради всего святого, успокойтесь... женщина... безумная... Христина Эвиг только что была здесь... она мне сказала... да, я помню... Ганс! Ганс!
Слуга все слышал у двери, он появился мгновенно:
– Что прикажете?
– Беги за безумной.
– Она еще здесь, господин судья.
– Ну так введи ее. Присядьте, полковник....
Граф Дидерих продолжал стоять посреди комнаты, а минуту спустя вошла Христина Эвиг, угрюмая и тупо смеющаяся, какой она вышла.
Слуга и служанка, заинтересованные происходившим, стояли на пороге, разинув рот. Высокомерным движением полковник подал им знак удалиться, затем скрестил перед мейстером Шварцем руки:
– Ну-с, сударь, – воскликнул он, – какие указания надеетесь вы получить от этой несчастной?
Судья попытался заговорить; его толстые щеки задрожали.
Хохот безумной походил на рыдания.
– Господин полковник, – проговорил, наконец судья, – эта безумная женщина – в том же положении, как и вы; вот уж два года, как она потеряла своего ребёнка; от этого она и сошла с ума.
Глаза полковника налились слезами.
– Дальше? – спросил он.
– Она только что заходила ко мне; кажется, у неё был проблеск сознания, и она сказала мне...
Мейстер Шварц смолк.
– Что же?
– Что она видела женщину, уносившую ребенка!...
– О!
– Но, думая, что она говорит это в безумии, я отослал ее...
Полковник горько усмехнулся.
– Вы отослали ее, – сказал он.
– Да... мне показалось, что она тотчас же впала снова в свое безумие.
– Еще бы! – вскричал граф гремящим голосом, – вы отказываете в своей поддержке этой несчастной... вы уничтожаете ее последний луч надежды.... вы доводите ее до отчаянья... вместо того, чтобы поддержать и защитить ее, согласно вашему долгу!.. И вы смеете оставаться на вашем месте!... вы смеете получать ваш оклад!... о! сударь!
И приблизившись к судье, на котором дрожал парик, он прибавил тихим, сдерживаемым голосом:
– Вы – негодяй!... Если я не найду своего ребенка, я убью вас, как собаку.
У мейстера Шварца большие глаза выкатились на лоб, руки растопырились, из пересохших губ не вырывалось ни слова: ужас держал его за горло, и к тому же он не знал, что отвечать.
Вдруг полковник повернулся к нему спиной и, приблизившись к Христине, смотрел на нее в продолжение нескольких секунд, потом сказал, возвышая голос:
– Добрая женщина, постарайтесь ответить мне... Послушайте... ради Бога... ради вашего ребенка... где вы видели ту женщину?
Он умолк, а бедная безумная пролепетала жалобным голосом:
– Дёйбша!... Дёйбша!... Они убили ее!...
Граф побледнел и в ужасе схватил безумную за руку.
– Отвечайте мне, несчастная, – воскликнул он, – отвечайте мне!...
Он стал трясти ее; голова Христины откинулась назад; дикий хохот вырвался у нее, и она сказала:
– Да... да... все кончено.:. Злая женщина ее убила!
Тут граф почувствовал, что его колени подкашиваются; он скорее упал, чем сел, в кресло, облокотившись на стол, держа бледное лицо руками, с неподвижным взором, словно прикованным к ужасающему зрелищу.
А минуты следовали за минутами, медленно, среди молчания.
Часы на башне пробили десять; их звон заставил вздрогнуть полковника. Он встал, открыл дверь, и Христина вышла.
– Сударь... – проговорил мейстер Шварц.
– Молчите! – прервал полковник, бросив молниеносный взгляд.
И он последовал за безумной, спускавшейся по тёмной улице.
Ему в голову пришла странная мысль.
"Все потеряно, – сказал он себе, – эта несчастная не может рассуждать, не может понять того, чего от нее требуют, но она видела что-то: ее инстинкт может указать ей дорогу".
Бесполезно прибавлять, что судья был в восторге от такого исхода дела. Достойный представитель юстиции поспешил запереть дверь на два поворота; затем его душой овладело благородное негодование:
– Угрожать человеку, подобному мне! – воскликнул он, – хватать меня за ворот... О! Господин полковник, мы увидим, существуют ли законы в этой стране... Завтра же отправлю жалобу его сиятельству, великому князю, и разоблачу поведение его офицеров и т. д.
III
Между тем граф следовал за безумной, и, под странным влиянием чрезмерного возбуждения чувств, он видел ее ночью, среди тумана, как среди дня; он слышал ее вздохи, ее несвязные слова, несмотря на беспрерывные порывы осеннего ветра, завывавшего среди пустынных улиц.
Несколько запоздалых горожан, подняв до затылка воротники пальто, засунув руки в карманы и надвинув фетровые шляпы на глаза, пробегали время от времени по тротуарам; слышно было, как запирались двери, как ударялась о стену плохо прикрепленная ставня, как катилась по улице черепица, снесенная ветром; потом снова проносился безбрежный поток воздуха, покрывая своим заунывным голосом всякий звук, всякий свист, всякий вздох.
Это была одна из тех холодных ночей конца октября, когда флюгера, сотрясаемые северным ветром, кружатся в отчаянии на верхушке крыши и выкрикивают пронзительным голосом. "Зима!.. Зима!... вот зима!.."
Дойдя до деревянного моста, Христина перегнулась через перила, посмотрела на черную и грязную воду, текущую по каналу, потом, неуверенно поднявшись, она стала продолжать свой путь, вздрагивая и тихо бормоча:
– Ого! холодно!
Полковник сжимал одной рукой складки своей верхней одежды, другой – сдерживал биeниe сердца, готового, как ему казалось, разорваться.
На церкви Святого Игнатия пробило одиннадцать часов, потом полночь.
Христина Эвиг все продолжала идти: она прошла через переулки Печатни, Мушкеля, Винного Рынка, Старых Боен, оврагов Епископства.
Сто раз говорил себе граф в отчаянии, что это ночное преследование не могло привести ни к чему, что у безумной не было никакой цели; но, подумав затем, что она была его последней надеждой, он продолжал следовать за ней, переходя с места на место, останавливаясь возле тумбы, в углублении стены, потом снова пускался в неизвестное странствование, совсем как бездомное животное, слоняющееся наугад среди темноты.
Наконец, около часу утра Христина снова вышла на площадь Епископства. Погода, казалось, немного разъяснилась, дождь более не шел, свежий ветер подметал площадь, а луна, то окруженная темными тучами, то сверкавшая во всем своем блеске, преломляла свои лучи, чистые и холодные, как стальные клинки, в тысячах луж между булыжниками.
Безумная спокойно села на край водоема, на том же самом месте, которое она занимала несколько часов тому назад. Долго просидела она в той же позе, с угрюмым взором, с лохмотьями, облепившими ее худое туловище.
Граф потерял все свои надежды.
Но в одно из тех мгновений, когда луна выплыла из туч, озарив бледным светом молчаливые здания, безумная вдруг встала, вытянула шею, а полковник, следивший за направлением ее взгляда, увидел, что он погружен в переулок Старого Железа, шагах в двухстах от водоема.
В ту же минуту она метнулась, как стрела.
Граф уже шёл вслед за нею, углубляясь в беспорядочную груду высоких и старых развалившихся домов, над которыми возвышалась церковь Святого Игнатия.
У безумной, казалось, были крылья: раз десять граф чуть был не терял ее из виду, до того быстро подвигалась она по этим извилистым переулкам, загромождёнными тележками, кучами навоза и вязанками дров, сваленных у дверей, в виду приближающейся зимы.
Вдруг она исчезла в каком-то подобии тупика, наполненного мраком; полковнику пришлось остановиться, так как он не знал, куда ему направиться.
К счастью, через несколько мгновений желтый и тусклый луч лампы стал просачиваться в глубине этой ямы, сквозь маленькое грязное стекло; этот луч был неподвижным; вскоре его закрыла какая-то тень, потом он появился снова.
Очевидно, какое-то существо бодрствовало в этой конуре.
Что совершалось там?
Без колебаний, полковник вступил в эту клоаку, прямо идя на свет.
Посреди тупика он снова нашел безумную, стоявшую в грязи; глаза ее были широко раскрыты, рот открыт; она смотрела на ту одинокую лампу.
Появление графа, казалось, не удивило ее; протянув только руку к маленькому освещенному окошку первого этажа, она проговорила "Там!" с таким выражением, что граф весь содрогнулся.
Под влиянием этой дрожи граф устремился к двери лачуги, открыл ее одним ударом плеча и очутился среди темноты. Безумная не отставала от него.
– Тише! – проговорила она.
И граф, еще раз покоряясь инстинкту несчастной, остался неподвижным, прислушиваясь.
Самое глубокое молчание царило в лачуге. Можно было подумать, что в ней все спало, все умерло.
На церкви Святого Игнатия пробило два часа.
Тогда послышался тихий шепот в первом этаже, затем появился неясный свет на полуразрушенной стене в глубине; над полковником заскрипели доски, и яркий луч, все приближаясь, осветил сначала лестницу в виде трапа, старое железо, сваленное в углу, кучу полен, запачканное окно, открытое на двор, бутылки справа и слева, корзину с отрепьем... мало ли что еще? – мрачное, все в щелях, отвратительное жилище!
Наконец, медная лампа с дымящим фитилем, которую держала маленькая рука, сухая, как когти у хищной птицы, медленно склонилась над перилами лестницы, а над светом появилась беспокойная женская голова, с волосами цвета мочалки, с ввалившимися скулами, с поднятыми ушами, отстававшими от головы и почти прямыми, с светло-серыми глазами, блестевшими в глубоких глазных впадинах; короче, злополучное существо, одетое в грязную юбку, с ногами, воткнутыми в старые туфли, с тощими руками, обнаженными до локтей, державшее в одной руке лампу, а в другой кровельщицкий топорик с острым концом.
Едва погрузила эта отвратительная тварь свой взгляд в темноту, как тотчас же бросилась вверх по лестнице с неожиданным проворством.
Но было слишком поздно: полковник вскочил со шпагой в руке, и уже держал мегеру за край юбки.
– Где мой ребёнок, негодяйка? – прокричал он, – где мой ребёнок?
На его львиное рычание гиена повернулась, ударяя наугад топориком.
Наступила ужасная борьба. Женщина, поваленная на лестнице, пыталась кусаться. Лампа, упавшая с самого начала на пол, продолжала гореть, и ее мигавший на сырой плите фитиль отбрасывал подвижные тени на сероватый фон стены.
– Где мой ребенок? – повторял полковник. – Отдай мне моего ребенка, или я убью тебя!
– Ну! как же! получишь ты своего ребенка, – насмешливо отвечала задыхавшаяся женщина.
– Погоди! не все еще кончено... верно... у меня хорошие зубы... негодяй душит меня... – Эй!... там наверху... оглохли вы! – пусти меня... я... я все скажу!..
Она, по-видимому, уже изнемогала, когда с лестницы скатилась другая мегера, старше первой, более свирепая, с криком:
– Я здесь!
Она была вооружена большим ножом мясника, и граф, подняв глаза, увидел, что она выбирала место, чтобы ударить его между плеч.
Он счел себя обреченным: лишь ниспосланная Провидением случайность могла бы его спасти. Безумная, остававшаяся до сих пор бесстрастной зрительницей, бросилась на старуху, крича:
– Это она... вот она... а! я узнаю ее... она не уйдёт от меня.
Вместо ответа фонтан крови залил чулан: старуха взмахом ножа перерезала горло Христины.
Все это было делом секунды.
Полковник успел подняться на ноги и принять оборонительное положение. Видя это, обе мегеры стремительно взбежали по лестнице и исчезли в темноте.
Коптившая лампа уже догорала, и граф воспользовался её последним мерцанием, чтобы последовать за убийцей.
Но когда он дошел до верхушки лестницы, благоразумие посоветовало ему не идти дальше.
Он слышал, как внизу хрипела Христина, и как капли крови стекали со ступеньки на ступеньку среди молчания. Это было ужасно!.. Слышно было, как на другом конце, в глубине вертепа, что-то передвигали, и граф мог опасаться, что обеим женщинам придет в голову бежать через окно.
Незнакомство с местом в течение нескольких мгновений удерживало графа на одном месте, как вдруг луч света, проскользнувший сквозь стеклянную дверь, дал ему возможность рассмотреть оба окна комнаты, выходящих в тупик, освещенных снаружи. В то же время он услышал, как на улице чей-то грубый голос закричал:
– Э! что это здесь делается!.. открытая дверь!.. ишь ты, ишь ты!
– Ко мне, – закричал полковник, – ко мне!
В тот же миг свет скользнул в лачугу.
– Ох! – произнес голос. – Кровь!.. черт.. я не ошибаюсь... – это Христина!..
– Ко мне! – повторил полковник.
Тяжелые шаги раздались по лестнице, и бородатая голова вахтмана Зелига, в своей огромной котиковой шапке, с козьим мехом на плечах, появилась на верхушке лестницы, направляя свет фонаря на графа.
Вид мундира изумил этого честного малого.
– Кто тут?– спросил он.
– Взбирайтесь наверх... молодец... наверх!..
– Виноват, полковник... Дело в том... что внизу...
– Да... только что убили женщину... убийцы здесь.
Тогда вахтман взошёл на последние ступеньки и, подняв фонарь, осветил логовище: это был чулан, вышиной не более шести футов, примыкавший к двери той комнаты, в которой укрылись обе женщины; лесенка, ведшая на чердак слева, суживала еще более его пространство.
Бледность графа удивила Зелига; тем не менее он не посмел обратиться к нему с вопросом, но последний сам спросил его:
– Кто живет здесь?
– Две женщины, мать и дочь; их называют в квартале Рынка "две Иозели". Мать торгует мясом на рынке, дочь делает колбасы.
У графа, вспомнившего тут слова Христины, произнесенные ею в бреду: "Бедная девочка... они убили ее!", – закружилась голова; предсмертный пот выступил на его лице.
Благодаря самой ужасной случайности в то же мгновение он заметил за лестницей маленькое шотландское платьице, в красных с синим клетках, маленькие башмачки, подобие шапочки с черным помпоном: все это было брошено там, в темноте. Он задрожал, но непобедимая сила влекла его – увидеть, рассмотреть все собственными глазами. Он приблизился, дрожа с ног до головы, и поднял эти маленькие тряпицы трепещущей рукой...
То было платье его ребёнка.
Несколько капель крови запачкало его пальцы.
Один Бог знает, что произошло в сердце графа! Долго, прислонившись к стене, с неподвижным взором, свесив руки, приоткрыв рот, он стоял, как бы пораженный молнией. Но вдруг он бросился к двери с исступленным рёвом, приведшим в ужас вахтмана: ничто не могло противостоять подобному толчку! Послышалось, как обрушилась в комнате мебель, наваленная женщинами, чтобы загородить вход. Лачуга задрожала при этом до самого основания, Граф исчез в темноте; потом среди мрака раздались завывания, проклятия, хриплые вопли! Во всем том не было ничего человеческого; словно схватились в яростном бою дикие звери, разрывавшие друг друга в своей берлоге!
Улица наполнялась народом. Соседи проникали отовсюду в конуру, крича: "В чем дело? Режут тут, что ли, кого?"
Вдруг наступило снова молчание, и граф, израненный ножом, в разодраном мундире, вернулся в чулан, держа в руках шпагу, покрасневшую до рукояти; его усы были также в крови, и присутствовавшим пришлось подумать, что человек этот только что сражался, как тигр.
* * *
Что же сказать вам еще?
Полковник Дидерих вылечился от ран и исчез из Майнца.
Городские власти сочли полезным избавить родственников жертв от гнусного объяснения таинственных преступлений; я узнал истину от вахтмана Зелига, который, состарившись и выйдя в отставку, вернулся в свою деревню, близ Сарребрюкка. Один он знал подробности дела, так как присутствовал, в качестве свидетеля, при тайном разбирательстве этого дела, перед уголовным судом Майнца.
Отнимите у человека чувство нравственности, и его ум, которым он так гордится, не в силах будет предохранить его от самых позорных страстей.
Черная коса
Прошло добрых пятнадцать лет с тех пор, как я перестал думать о своем друге Тайфере, как вдруг, в один прекрасный вечер, его образ снова встал в моей памяти. Сказать вам, как и почему – было бы невозможным. Облокотившись на свой пюпитр, широко раскрыв глаза, я мечтал о прекрасных днях нашей юности. Мне казалось, что я прохожу по большой каштановой аллее в Шарльвилле, и я невольно напевал веселый припев Жоржа:
Налейте, друзья, налейте вина!
Потом вдруг, придя в себя, я воскликнул:
"Черт возьми, о чем это ты думаешь? Ты все еще считаешь себя молодым! О! о! о! бедный безумец".
И вот, через несколько дней, возвращаясь вечером из часовни Св. Людовика Гонзагского, я увидел против конюшен конского завода офицера, в форме алжирского кавалериста, в кепи, съехавшем на ухо, державшего рукой под уздцы великолепного арабского коня. Морда этой лошади показалась мне особенно прекрасной; лошадь выгибала голову над плечом своего хозяина и смотрела на меня пристально. Вь этом взгляде было что-то человеческое.
Дверь конюшни открылась, офицер передал конюху узду лошади, и когда он повернулся в мою сторону, наши глаза встретились: это был Тайфер. Его крючковатый нос, его белокурые усики, догоняющие остроконечную бородку, не оставляли никакого сомнения, несмотря на яркий загар, которым окрасило ему щеки африканское солнце.
Тайфер узнал меня, но ни один мускул на его лице не дрогнул, ни малейшей улыбки не мелькнуло на его губах. Он медленно подошёл ко мне, протянул мне руку и проговорил: "Здравствуй, Теодор, по-прежнему ли хорошо поживаешь?" – как будто бы он расстался со мной лишь накануне. Этот простой тон до того удивил меня, что я точно так же ответил:
– Да, недурно, Жорж.
– Ну, тем лучше, – сказал он, – тем лучше.
Потом он взял меня за руку и спросил:
– Куда мы пойдём?
– Я шёл домой.
– Ну, я пойду с тобой.
Мы в задумчивости спустились по улице Клэв. Когда мы дошли до двери, я начал взбираться по узкой лестнице. Шпоры Тайфера звякали позади меня; это мне казалось странным. В комнате он бросил свой кепи на пианино, взял стул; я положил свои ноты в угол и сел; мы остались, друг против друга, погруженные в думы.
Несколько минут спустя Тайфер спросил меня очень нежным голосом:
– Ты по-прежнему занимаешься музыкой, Теодор?
– По-прежнему: я – соборный органист.
– А! и по-прежнему играешь на скрипке?
– Да.
– Помнишь ли ты, Теодор, песенку Луизы?
В эту минуту все воспоминания нашей юности встали с такой живостью в моем уме, что я почувствовал, что бледнею; не говоря ни слова, я снял со стены мою скрипку и принялся играть песенку Луизы, но так тихо... так тихо... что мне казалось, будто слышу ее один я.
Жорж слушал меня, устремив взгляд перед собой; при последней ноте он поднялся и, крепко держа меня за руки, долго смотрел на меня.
– Вот еще доброе сердце, – сказал он, как бы разговаривая сам с собой. – Она обманула тебя, не так ли? Она предпочла господина Станислава, – за его брелоки и за его несгораемый шкаф?
Плача, я упал на стул.
Тайфер обошёл три или четыре раза вокруг комнаты и, вдруг остановившись, молчаливо начал рассматривать мою гитару, потом снял ее со стены... Его пальцы коснулись ее струн, и я был поражен странной четкостью нескольких мимолетных нот, взятых им; но Жорж отбросил инструмент, издавший при этом жалобный вздох; лицо Жоржа сделалось мрачным, он закурил папиросу и пожелал мне спокойной ночи.
Я слушал, как он спускался по лестнице. Шум его шагов отдавался в моем сердце.
Через несколько дней после этого я узнал, что капитан Тайфер поселился в комнате, выходившей на Герцогскую площадь. Можно было видеть, как он курил на балконе свою трубку, но он не обращал ни на кого внимания. Он никогда не посещал офицерского кафе. Его единственным развлечением была верховая езда, прогулка вдоль Мааса, по самому берегу.
Всякий раз, как капитан встречался со мной, он кричал мне издали:
– Здравствуй, Теодор!
Я был единственным человеком, с которым он разговаривал.
В последние осенние дни епископ Реймский совершал свой пастырский объезд. Я быть очень занят в продолжение этого месяца: я должен был играть на органе и в городе, и в семинарии, у меня не было ни одной свободной минуты. Затем, когда его высокопреосвященство уехало, все погрузилось в обычный мир. О капитане Тайфере более не говорили. Капитан покинул свою квартиру на Герцогской площади; он прекратил свои прогулки; да к тому же в высшем свете только и было разговору, что о последних празднествах и о бесконечных милостях его высокопреосвященства; я сам уж не думал более о своем старом товарище.
Однажды вечером, когда первые хлопья снега порхали перед моим окном, а я, весь дрожа, разводил огонь и приготовлял кофейник, на лестнице послышались шаги. "Это Жорж!" – сказал я сам себе. Дверь открывается. В самом деле, это был он, все такой же. Лишь клеенчатая пелерина скрывала серебряные нашивки его небесно-голубой куртки. Он пожал мне руку и сказал:
– Теодор, пойдем со мной: сегодня я страдаю; страдаю более обыкновенного.
– Согласен, – ответил я ему, надевая сюртук, – согласен, раз это тебе доставит удовольствие.
Мы спустились по молчаливой улице, идя вдоль тротуаров, покрытых снегом.
На углу Кармелитского сада Тайфер остановился перед белым домиком с зелеными ставнями; он отпер дверь, мы вошли, я услыхал, как она закрылась за нами. Старинные портреты украшали сени, лестница с нишами была редкого изящества; на верху лестницы висел на стене красный бурнус. Все это я заметил мельком, так как Тайфер поднимался быстро. Когда он открыл передо мною свою комнату, я быль ослеплен; у самого его преосвященства не было более пышной комнаты: на стене, по золотому фону, выделялись крупные пурпуровые цветы, восточное оружие и великолепные турецкие трубки с перламутровыми инкрустациями. Мебель из красного дерева была приземистая, массивная, поистине внушительная. На круглом столе, с доской из зелёного мрамора с синими жилками, стоял широкий поднос из фиолетового китайского лака; на подносе был граненый сосуд, содержавший в себе эссенцию янтарного цвета. Какой-то неизвестный мне острый запах примешивался к смолистому запаху еловых шишек, горевших в очаге.
"Что за счастливчик этот Тайфер! – подумал я. – Все это он привез из своих африканских походов. Что за богатая страна! Там всего в изобилии: золота, мирры, ладана и несравненных плодов, и бледных высоких женщин с глазами газели, более гибких, чем пальмы, как говорится в Песне Песней". Так я думал.
Тайфер набил одну из своих трубок и предложил мне ее; сам он только что закурил свою великолепную турецкую трубку с янтарнымь мундштуком.
Вот мы и развалились небрежно на малиновых подушках, смотря на огонь, разбрасывавший свои красные и белые тюльпаны по черному фону камина
Я прислушивался к крику воробьёв, забравшихся под водосточные трубы, и пламя от этого казалось мне еще прекраснее.
Тайфер поднимал время от времени на меня свои серые глаза, потом задумчиво опускал их.
– Теодор, – сказал он мне наконец, – о чем ты думаешь?
– Я думаю, что для меня было бы лучше проехаться по Африке, чем оставаться в Шарльвилле, – ответил я ему, – от скольких страданий и неприятностей я бы избавился, сколько богатств я бы приобрел! Ах! Луиза была права, предпочтя мне господина Станислава: я бы не смог сделать ее счастливой!
Тайфер горько усмехнулся.
– Итак, – проговорил он, – ты завидуешь моему счастью?
Я был совершенно поражен, так как Жорж в эту минуту не был похож на самого себя: он был охвачен глубоким волнением, взгляд его был затуманен слезами. Он стремительно поднялся и остановился у одного из окон, барабаня по стеклу пальцами и высвистывая сквозь зубы – уж не помню, какую – арию из Cazza ladra. Потом он перевернулся на одной ноге и подошел, чтобы наполнить две рюмки своим янтарным ликёром.
– За твое здоровье, товарищ! – сказал он
– За твое, Жорж!
Мы выпили.
Какой-то ароматичный запах сразу проник мне в мозг. У меня закружилась голова, неопределимая услада, невыразимая сила наполнила все мое существо.
– Что это такое? – спросил я его.
– Это подкрепляющее средство, – проговорил он, – его можно бы назвать лучом африканского солнца, так как оно содержит в себе квинтэссенцию редчайших ароматов африканской земли.
– Оно восхитительно. Налей мне еще рюмочку, Жорж.
– Охотно, только сначала привяжи эту косу волос к своей руке.
Он подал мне косу черных волос, блестящих, как бронза.
Мне нечего было возразить ему, только это показалось мне странным. Но едва я выпил свою вторую рюмку, как коса эта пробралась, не знаю каким образом, до моего плеча. Я почувствовал, как она скользнула под мою руку и притаилась на моем сердце.
– Тайфер, – воскликнул я, – возьми от меня эти волосы, они мне причиняют боль!
Но он отвечал мне сурово:
– Дай мне вздохнуть
– Возьми от меня эту косу, возьми от меня эту косу, – снова говорил я. – Ах! я умру!
– Дай мне передохнуть, – сказал он опять.
– Ах! мой старый друг... Ах! Тайфер... Жорж!.. возьми от меня эти волосы... они душат меня!
– Дай мне передохнуть, – повторял он с ужасным спокойствием.
Тогда я почувствовал, что слабею... Я согнулся под собственной тяжестью. Какая-то змея грызла меня в сердце. Она скользила вдоль моих бёдер. Я чувствовал, как ее холодные кольца медленно проходили по моему затылку и затягивались на моей шее.
Со стоном я бросился к окну и открыл его дрожащей рукой... Леденящий холод охватил меня, и я упал на колени, призывая Господа! Вдруг жизнь вернулась ко мне. Когда я выпрямился, Тайфер, бледный, как смерть, сказал мне:
– Хорошо; – я взял от тебя косу.
И, показывая на свою руку, добавил:
– Вот она!
Потом, нервно расхохотавшись:
– Эти черные волосы стоят белокурых волос твоей Луизы, не так ли! Каждый несет свой крест, мой милый... с большим или меньшим терпением, вот и все... Но помни, что люди подвергаются жестоким разочарованиям, завидуя счастью других; гадюка вдвойне гадюка, говорит арабская пословица, когда она шипит средь роз!
Я отёр пот, струившийся с моего лба, и поспешил покинуть это жилище радости, где таились привидения угрызений.
Ах, как приятно, дорогие друзья, отдыхать на скромной табуретке, возле огонька, скрытого золой, прислушиваться к болтовне чайника со сверчком из уголка очага ихранить в сердце отдаленное воспоминание о любви, позволяющее нам время от времени ронять слезу над самим собой!
Возмездие
I
– В 1845 году, – сказал доктор Тайфер, – я был прикомандирован в качестве полкового хирурга к военному госпиталю Константины.
Этот госпиталь возвышается внутри Касбы, на острой скале, вышиной от трех до четырех сот футов. Он господствует, в одно в то же время, над городом, над дворцом губернатора и над бесконечной долиной – так далеко, как только может обнять взор.
Вид оттуда – дик и величественен; открыв свое окно вечернему ветру, я видел ворон и ягнятников, круживших над неприступной скалой и скрывавшихся в расщелины при последних закатных лучах. Я легко мог бросать сигару в Рюммель, который извивался у ног гигантской стены.
Кругом не было никакого шума, никакого ропота, ничто не нарушало спокойствие моих занятий до того часа, когда эхо откликалось на трубу и барабан крепости, созывая наших людей в казарму.
Я никогда не находил никакой прелести в гарнизонной жизни; я никогда не мог привыкнуть ни к абсенту, ни к рому, ни к рюмочке коньяку. В ту впору, о которой я говорю, это называлось "не иметь ума в теле"; увы! свойства моего желудка не позволяли мне обладать такого рода умом.
Итак, я ограничивался тем, что обходил покои госпиталя, записывал свои предписания, вообще выполнял свою службу; затем я возвращался домой, делал разные справки, перелистывал свои книги, приводил в порядок свои наблюдения.
Вечером, когда лучи солнца медленно покидали долину, я, облокотившись на подоконник, отдыхал, размышлял о великом зрелище природы, всегда одинаковом в своей чудесной правильности и вместе с тем вечно новом. Далёкий караван, тянувшийся по склону холмов; араб, галопом мчавшийся вдали, на самом горизонте и похожий на точку, затерянную в пустоте; несколько пробковых дубов, листва которых вырисовывалась на алых полосах заката, как причудливая виньетка, и, наконец, совсем, совсем далеко, надо мною, круги хищных птиц, бороздивших тёмную лазурь своими острыми, неподвижными крыльями: все это меня занимало, захватывало; я оставался бы там целыми часами, если бы долг не призывал меня к анатомическому столу.