Текст книги "Сборник "Рейнские рассказы" (ЛП)"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Готический роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Я не могу сказать, сколько времени длился этот смертный сон. Когда я пришел в себя, я увидел, что было совсем светло. Ночной туман, проникнув в мою лачугу, увлажнил мои волосы своей свежей росой, неясный ропот подымался с улицы. Я посмотрел. Бургомистр и его секретарь стояли у дверей гостиницы; они довольно долго оставались там. Люди приходили, уходили, останавливались, чтобы посмотреть, потом шли дальше. Добрые женщины околотка, которые мели перед своими домами, смотрели издали и разговаривали друг с другом. Наконец, два человека вынесли на носилках тело человека, покрытое шерстяным покровом. Они пошли по улицам, а дети, шедшие в школу, побежали за ними.
Все удалились.
Противоположное окно было еще открыто. Кусок веревки развевался у перекладины, – это не было сном: я на самом деле видел ночную бабочку... потом повешенного... потом старуху.
В тот же день меня посетил Тубак; его большой нос появился на уровне пола.
– Мастер Христиан, – воскликнул он, -нет ли чего для продажи?
Я не расслышал его слов, я сидел на своем единственном стуле, положив обе руки на колени, устремив глаза перед собой. Тубак, пораженный моей неподвижностью, повторил погромче:
– Мастер Христиан! Мастер Христиан!
Потом, перешагнув трап, он подошёл и бесцеремонно стал хлопать меня по плечу.
– Ну! ну! что такое происходит здесь?
– Ах, это вы, Тубак?
– А то как же! мне кажется, что это – я. Вы – нездоровы?
– Нет... я думаю.
– О каком же черте вы думаете?
– О повешенном!
– Ага! – воскликнул старьевщик, – вы, значит, видели этого несчастного малого. Какая странная история! третий на том же месте!
– Как! третий?
– Да, да. Мне следовало бы вас предупредить. Впрочем, и теперь еще не поздно: верно, будет и четвертый, которому вздумается последовать примеру других... Лиха беда начать.
Говоря так, Тубак уселся на край моего сундука, высек огня, закурил трубку, мечтательно выпустив несколько колец дыма.
– Честное слово, – проговорил он, – я не пуглив, но если бы мне предложили провести ночь здесь, я предпочёл бы отправится вешаться в другом месте. Представьте себе, мастер Христиан, месяцев девять или десять тому назад один почтенный человек из Тюбингена, оптовый торговец мехами, останавливается в гостинице "Откормленного Быка". Он спрашивает себе ужин, хорошо ест, хорошо пьет, его отводят на ночлег в комнату третьего этажа, – в зеленую комнату, как они называют, – а на другой день его находят повешенным на перекладине вывески!
Ну, один раз – куда ни шло, нечего было нa это сказать.
Составляют протокол и хоронят приезжего в глубине сада. Но вот, недель шесть спустя, приезжает какой-то честный вояка из Невштадта. Он получил чистую отставку и радовался, что увидит родную деревню. В продолжение всего вечера, сидя за стаканом вина, он говорил только о своей маленькой кузине, ждавшей его, чтоб венчаться. Наконец его укладывают в кровать толстяка, и в ту же ночь вахтман, проходивший по улице Миннезингеров, замечает что-то на перекладине. Он подымает свой фонарь: это был тот-военный, со своим отпуском в жестяной трубочке на левом боку и с руками, вытянутыми по швам, как на параде!
Это уж удивительно. Бургомистр кричит, беснуется. Осматривают комнату. Стены перештукатуриваются – и в Невштадт посылается свидетельство о смерти.
Письмоводитель написал на полях: "Смерть от апоплексического удара!"
Весь Нюренберг был в негодовании на содержателя гостиницы. Некоторые хотели даже заставить его снять железную перекладину, предполагая, что это она внушает опасные мысли людям. Но вы представляете ceбе, что старый Никель Шмидт и ухом не повел.
– Эта перекладина, – сказал он, – была прилажена здесь моим дедушкой. Она поддерживает вывеску "Откормленного Быка", переходя от отца к сыну вот уже сто пятьдесят лет. Она не мешает никому, даже телегам с сеном, проезжающим под ней, так как она возвышается более, чем на тридцать футов. Пусть те, которых она стесняет, отвёртывают голову. Они не будут видеть ее.
Кончилось тем, что все успокоились, и в продолжение нескольких месяцев не произошло ничего нового. К несчастью, один Гейдельбергский студент, отправлявшийся в университет, останавливается третьего дня в "Откормленном Быке" и требует ночлега. Это был сын пастора.
Как предположить, что сын пастора возымел желание повеситься на перекладине вывески, потому что какой-то толстяк и военный повесились там же? Надо сознаться, мастер Христиан, что это было совсем неправдоподобно. Такая причина вам не показалась бы удовлетворительной, и мне тоже. И так...
– Будет! будет! – воскликнул я. – Это ужасно. Я угадываю под этим страшную тайну. Тут – не перекладина, тут – не комната...
– Неужели вы подозреваете содержателя гостиницы, честнейшего в мире человека, принадлежащего к одной из стариннейших семей Нюренберга?
– Нет, нет, спаси меня Бог от несправедливых подозрений, но существуют пропасти, которых не решаешься смерить взглядом.
– Вы совершенно правы, – сказал Тубак, пораженный моим возбуждением. – Лучше поговорим о другом. Кстати, мастер Христиан, а наш пейзаж Сент-Одиля?
Этот вопрос вернул меня к миру положительного. Я показал старьевщику только что оконченную мною картину. Дело скоро было слажено, и весьма довольный Тубак спустился по лестнице, советуя мне не думать больше о Гейдельбергском студенте.
Я бы охотно последовал совету старьевщика, но если черт вмешается в наши дела, от него не легко отделаться.
II
В одиночестве все эти события всплыли в моем уме с ужасной ясностью.
"Старуха, – сказал я сам себе, – виновата во всем. Она одна обдумала все эти преступления и выполнила их; но посредством чего? Прибегала ли она к хитрости или же к вмешательству невидимых сил?"
Я расхаживал по своему чердаку; внутренний голос кричал мне: Небо привело тебя увидеть не напрасно, как Летучая Мышь любовалась агонией своей жертвы; не напрасно душа бедного молодого человека разбудила тебя под видом ночной бабочки... нет! не напрасно! Христиан; Небо возлагает на тебя ужасную миссию. Если ты не выполнишь ее, страшись попасться сам в сети старухи. Быть может, в данную минуту она уже готовит свою паутину в тени!
В продолжение нескольких дней эти ужасные картины беспощадно преследовали меня; я не мог спать, не мог взяться ни за какое дело: кисть выпадала у меня из рук, и – ужасно сознаться – я ловил себя иногда на том, что любовно рассматривал перекладину. Наконец, не выдержав далее, я однажды вечером кубарем скатился с лестницы и пошел спрятаться за дверью Летучей Мыши, чтобы застигнуть врасплох ее роковую тайну.
С тех пор не проходило дня, чтобы я не отправлялся следить за старухой, как шпион, не теряя ее из виду; но она была так хитра, у нее было до того тонкое чутье, что, даже не повертывая головы, она угадывала меня за собой и знала, что я иду по ее пятам. Впрочем, она притворялась, что ничего не замечает; она ходила на рынок, в мясную, как самая обыкновенная женщина; только она торопилась и бормотала несвязные слова.
К концу месяца я увидел,что мне невозможно будет достичь своей цели этим средством, и это убеждение наполнило меня невыразимой грустью.
"Что делать? – говорил я себе. – Старуха догадывается о моих намерениях; она остерегается. Все покинуло меня... все! О, старая негодяйка, ты уж представляешь себе меня на верёвке!"
Я так долго задавал себе этот вопрос "что делать? что делать?", что, наконец, лучезарная мысль осветила мой ум. Моя комната высилась над домом Летучей Мыши; но по ту сторону не было слухового окна.
Я слегка приподнял одну черепицу, и нельзя себе представить моей радости, когда я увидел весь старый домишко, как на ладони. "Наконец-то ты попалась, – воскликнул я, – ты не уйдешь от меня! Отсюда мне будет видно все: твои приходы, твои уходы, все эти замашки куницы в своей норе. Ты не догадаешься об этом невидимом оке... об этом оке, подстерегающем преступление в тот самый миг, когда оно готово совершиться. О, правосудие! оно медленно подвигается... но оно достигает своей цели."
Ничто не могло быть мрачнее этого логовища, особенно если смотреть на него оттуда, откуда смотрел я: глубокий двор, вымощенный широкими, поросшими мхом, плитами; в одном из углов – колодезь, в котором стоячая вода наводила страх, винтовая лестница, в глубине – галерея с деревянными перилами; на балюстраде – старое белье, матрасный чехол; в первом этаже, налево, раковина, указывавшая на кухню; направо – высокие окна здания, выходящие на улицу, несколько горшков с высохшими цветами, все это -мрачное, потрескавшееся, сырое.
Солнце проникало лишь на час или на два вглубь этой ямы; затем подымалась тень, свет же вырисовывался косоугольниками на обветшалых стенах, на балконе, источенном червями, на тусклых стеклах. – Пылинки столбом носились в солнечных лучах, не волнуемых ни малейшим ветерком. О! это было истинное убежище Летучей Мыши: ей, должно быть, было там хорошо.
Едва я окончил эти размышления, как старуха вошла. Она вернулась с рынка. Я услыхал, как заскрипела тяжелая дверь. Затем появилась Летучая Мышь со своей корзинкой. Она, казалось, была утомлена и задыхалась. Бахрома от чепца свисала ей на нос. Цепляясь одной рукой за перила, она поднялась по лестнице.
Стояла удушливая жара: это был как раз один из тех дней, когда все насекомые – сверчки, пауки, комары – наполняют старые дома звуками тёрок и подземных буравов.
Летучая мышь медленно прошла через галерею, подобно хорьку, который чувствует себя дома. – Она оставалась более четверти часа в кухне, затем вернулась,чтобы разостлать свое белье, подмести ступеньки, на которых валялось несколько соломинок. Потом она подняла голову и принялась водить глазами кругом всей крыши... отыскивая – обшаривая взглядом.
По какому странному внушению догадывалась она о чем-то? Не знаю, но я все же тихонько опустил черепицу, отказавшись на этот день продолжать свои подлядывания.
На другой день Летучая Мышь казалась успокоенной. Уголок света вырисовывался на галерее. Проходя, она поймала летящую муху и нежно подала ее пауку, жившему под крышей.
Паук был до того толст, что, несмотря на расстояние, я видел, как он спускался со ступени на ступень, как потом скользил вдоль нити, подобно капле яда, как он схватил свою добычу из рук мегеры и быстро поднялся наверх. Тогда старуха посмотрела со вниманием, ее глаза полузакрылись... она чихнула и насмешливо проговорила сама себе:
"Будьте здоровы, красавица, будьте здоровы!"
В продолжение шести недель я не мог открыть ничего, касающегося могущества Летучей Мыши; то, сидя под навесом, она чистила картофель, то развешивала белье по перилам. Иногда я видал, как она пряла, но она никогда не пела, как другие добрые старухи, дребезжащий голос которых так хорошо подходит к жужжанию веретена.
Вокруг нее царило молчание. У неё не было кошки, этого излюбленного общества старых дев... ни один воробей не спускался к ее тагану... голуби, пролетая над ее двором, казалось, с особой поспешностью размахивали своими крыльями. Все как будто страшилось ее взора.
Лишь паук чувствовал себя прекрасно в ее обществе.
Мне непостижимо мое терпение во время этих долгих часов наблюдения; ничто не утомляло меня, ни одной мелочи не оставлял я без внимания; при малейшем шуме я приподымал черепицу: это было безграничное любопытство, подстрекаемое неопределимым страхом.
Тубак жаловался.
– Мастер Христиан, – говорил он мне,-за каким чертом проводите вы время? Раньше вы давали мне что-нибудь каждую неделю – теперь же едва раз в месяц. Ох! Эти художники! Уж правду говорят: ленив, как художник! Как только у них заведётся несколько крейцеров, они тотчас же засовывают руки в карман и засыпают!
Я сам стал терять терпение. Сколько я ни смотрел, сколько ни шпионил... я не открывал ничего необыкновенного; я дошел до того , что стал говорить себе, что, может, быть, старуха совсем не так опасна, что я виноват перед нею, подозревая ее; короче, я старался оправдать ее; но в один прекрасный вечер, когда, приставив глаз к отверстию, я предавался этим благосклонным размышлениям, сцена вдруг переменилась.
Летучая Мышь пронеслась по галерее с быстротою молнии; она не была похожа на себя; она держалась прямо, сжав челюсти, устремив взгляд, вытянув шею, она делала крупные шаги; ее седые волосы развевались позади нее. "Ого ! – сказал я сам себе. – Тут что то происходит... внимание!"
Но тени спустились на это большое жилище, городской шум замер... воцарилось молчание.
Я собирался растянуться на своей постели, когда, взглянув через слуховое окно, я увидел, что противоположное окно было освещено: какой-то путешественник занимал комнату повешенного.
Тогда все мои опасения пробудились; волнение Летучей Мыши объяснялось: она учуяла жертву! Я не мог спать ночью. Шорох соломы, возня мыши под полом леденили мою кровь. Я встал, вскарабкался на слуховое окошко... прислушался, – свет напротив был погашен. В одно из таких мгновений мучительной тоски не то мне показалось, не то на самом деле, я увидел старую мегеру, тоже глядевшую и прислушивавшуюся.
Ночь прошла, день наступил и окрасил в серое мои стекла; понемногу стали подыматься шум и движение города. Разбитый от усталости и волнений, я только что уснул; но сон мой был краток; с восьми часов я занял свой наблюдательный пост.
Оказалось, что Летучая Мышь провела не менее бурную ночь, чем я сам: когда она открыла дверь галереи, то ее щеки и худой затылок были покрыты мертвенной бледностью. На ней была только рубашка и шерстяная юбка, несколько прядей волос серо-рыжего цвета спадали по ее плечам. Она задумчиво посмотрела в мою сторону, но ничего не увидела; она думала о чем-то другом.
Вдруг она спустилась вниз, оставив наверху свои туфли; она пошла, вероятно, чтобы посмотреть,закрыты ли ворота внизу. Я увидел, как она вдруг снова поднялась, шагая зараз через три или четыре ступеньки... это было ужасно. Она бросилась в соседнюю комнату; я услышал как бы шум от откинутой крышки большого сундука. Затем Летучая Мышь появилась на галерее, таща за собой манекен... а на этом манекене была одежда Гейдельбергского студента.
Старуха с поразительной ловкостью повесила этот отвратительный предмет на балку под навесом, потом спустилась, чтобы полюбоваться им со двора. Взрыв отрывистого хохота вырвался из ее груди... она снова поднялась, снова спустилась, подобно маньяку, и каждый раз вновь принималась вскрикивать и хохотать.
У ворот послышался шум... старуха подпрыгнула, сняла манекен, унесла его... вернулась... и, склонившись над перилами, вытянув шею, сверкая глазами, она стала прислушиваться... шум удалялся... мускулы ее лица разгладились, она продолжительно вздохнула; проехал экипаж.
Мегера испугалась было.
Тогда она снова вернулась в комнату, и я услыхал, как запирался сундук.
Эта своеобразная сцена спутывала все мои мысли: что означал этот манекен?
Я стал более внимательным, чем когда-либо. Летучая Мышь только что удалилась со своей корзиной, я следил за ней глазами до поворота улицы; – она снова приняла вид трясущейся старушки; она шла мелкими шажками и от времени до времени полуповертывала голову, чтобы уголком глаз посмотреть позади себя.
В течение пяти долгих часов она оставалась вне дома; – я расхаживал, размышлял; время казалось мне нестерпимым; – солнце согревало черепицы и палило мой мозг.
У окна я увидал честного человека, занимавшего комнату трёх повешенных. Это был добрый крестьянин из Нассау, в большой треуголке, в алом жилете, с цветущим, веселым лицом. Он спокойно курил свою ульмскую трубку, ничего не подозревая. Мне хотелось закричать ему: "Почтенный человек, берегитесь! Не дайте околдовать себя старухе... остерегайтесь!" Но он не понял бы меня.
Около двух часов вернулась Летучая Мышь. Стук ее ворот послышался в глубине сеней. Потом совсем, совсем одна, она показалась во дворе и уселась на нижнюю ступеньку лестницы. Она поставила перед собой свою большую корзину и вынула из нее сначала несколько пучков трав, кое-какие овощи, затем красный жилет, сложенную треуголку, коричневую бархатную куртку, плисовые штаны... пара грубых шерстяных чулок, – всю одежду крестьянина из Нассау.
Меня словно озарило. Огненные круги пошли перед моими глазами.
Я вспомнил о пропастях, притягивающих с непоборимой силой, о тех колодцах, которые пришлось засыпать, потому что туда бросались; о тех деревьях, что нужно было срубать, так как на них вешались; о заразительных эпидемиях самоубийств, убийств и краж, распространявшихся в некоторые эпохи; о том своеобразном увлечении примером, которое заставляет зевать, если видишь, что зевают; страдать, если видишь, что страдают; убивать себя, потому что другие убивают себя... и мои волосы дыбом встали от ужаса!
Каким образом эта Летучая Мышь, эта мерзкая тварь могла разгадать столь глубокий закон природы? Как отыскала она средство использовать его для удовлетворения своих кровожадных инстинктов? Вот чего я не мог понять, вот что превосходило мое воображение: но, не раздумывая более об этой тайне, я решил тотчас же обратить роковой закон против нее и завлечь старуху в ее же западню. Столько невинных жертв призывало к мщению!
И вот, я отправился в дорогу. Я обегал всех тряпичников Нюренберга и вечером явился в гостиницу трёх повешенных с огромным узлом под мышкой.
Никель Шмидт уже довольно давно знал меня. Я написал портрет его жены, толстой и весьма аппетитной кумушки.
– Э! мастер Христиан, – воскликнул он, тряся меня за руку, – что за счастливая случайность вас приводит? что доставляет мне удовольствие видеть вас?
– Дорогой господин Шмидт, я испытываю безумное желание провести ночь в этой комнате.
Мы стояли на пороге гостиницы, и я показал на зеленую комнату. Почтенный человек с недоверием посмотрел на меня.
– О! не бойтесь ничего, – сказал я ему, – я не хочу вешаться.
– В добрый час! в добрый час! а то меня бы это поистине огорчило... художник с таким талантом, как вы... А когда вам нужна эта комната, мастер Христиан?
– Сегодня вечером.
– Это невозможно, она занята.
– Можете взять ее сейчас же, – проговорил голос позади нас, – я не стою за нее!
Мы обернулись, полные удивления. Это был крестьянин из Нассау, в своей большой треуголке на затылке и с узлом на конце дорожной палки. Он только что узнал о приключении с тремя повешенными и дрожал от злости.
– Уж и комнаты у вас! – кричал он заикаясь. – Да... да это все равно, что убивать, что помещать туда людей!. это убийство! вас за это следует на галеры!
– Ну, ну! успокойтесь, – сказал хозяин гостиницы, – ведь это не помешало вам прекрасно выспаться.
– К счастью, я прочитал молитву на сон грядущий, – воскликнул тот, – а то где бы я был теперь? где бы я был? – И он удалился, воздевая руки к небу.
– Ну, – сказал изумленный мастер Шмидт, – комната свободна, но не сыграйте со мной дурной шутки!
– Она была бы еще хуже для меня, дорогой господин Шмидт.
Я передал свой узел служанке, а сам на время расположился с посетителями.
Давно уж я не чувствовал себя более покойным, более счастливым тем, что живу. После стольких забот я достиг цели; горизонт, казалось, разъяснился; кроме того , я чувствовал, что какая-то неведомая могучая сила поддерживала меня. Я закурил свою трубку и, облокотившись на стол против доброй кружки, я прислушивался к хору Фрейшютца, исполняемому труппой шварцвальдских цыган. Труба, охотничий рог, гобой погружали меня поочередно в неясную дрему, и порой, когда я пробуждался, чтобы посмотреть, который был час, я серьёзно спрашивал, не сон ли все, что со мной происходит. Но когда вахтман пришел просить нас разойтись, иные, более важные мысли всплыли в моей душе, и я задумчиво следовал за маленькой Шарлоттой, шедшей впереди меня со свечой в руке.
III
Мы поднялись по винтовой лестнице до третьего этажа. Она передала мне свечу, указав на дверь.
– Это тут, – сказала она, торопясь уйти вниз. Я открыл дверь. Зеленая комната была такой же комнатой гостиницы, как и все другие: с очень низким потолком и с очень высокой кроватью.
Одним взглядом я осмотрел середину комнаты, потом проскользнул к окну.
У Летучей Мыши еще ничего не было видно; только в конце длинной темной комнаты мерцал свет, вероятно – ночник.
"Отлично, – сказал я себе, опуская занавеску, – у меня достаточно времени."
Я развязал свой узел, надел женский чепец с длинной бахромой и, вооружившись углем, расположился перед зеркалом, чтобы начертить себе морщины. Эта работа заняла у меня добрый час. Но после того как я оделся в платье и в большую шаль, я испугался сам себя. Летучая Мышь была тут и смотрела на меня из зеркала.
В эту минуту вахтман прокричал одиннадцать часов. Я живо поднял кверху манекен, который принес; я нарядил его в такой же костюм, как у мегеры, и приоткрыл занавеску.
Понятно, что после всего, что я знал о старухе, о ее адской хитрости, ее осторожности, ничто не должно бы меня изумлять, и тем не менее я испугался.
Свет, видимый мной в глубине комнаты, тот неподвижный свет отбрасывал теперь свои желтоватые лучи на манекен крестьянина из Нассау, который, сидя на краю кровати, опустив голову на грудь, нахлобучив огромную треуголку на лицо, свесив руки, казался погруженным в отчаяние.
Тень, распределенная с дьявольским искусством, давала рассмотреть лишь общий вид фигуры; красный жилет и шесть круглых пуговиц одни лишь выделялись из мрака... но молчание ночи, полная неподвижность человека, его мрачный согбенный вид должны были захватить воображение зрителя с неслыханной властью. Да и у меня самого , хотя и предупреждённого , мороз пробежал по коже! Каково же было бы бедному крестьянину, захваченному врасплох? Он был бы ошеломлён... он потерял бы свободную волю... а дух подражания довершил бы остальное.
Едва я коснулся занавески, как увидел, что Летучая Мышь подстерегает за своими стеклами.
Она не могла видеть меня. Я тихонько полуоткрыл окно... противоположное окно полуоткрылось; затем манекен, как казалось, медленно приподнялся и стал приближаться ко мне; я тоже приблизился и, схватив свечу одной рукой, другой быстро открыл окно.
Старуха и я очутились одна против другого: ибо, пораженная до оцепенения, она выронила свой манекен.
Наши взгляды встретились с равным ужасом. Она протянула палец, я протянул палец; ее губы вздрогнули, мои – тоже; она испустила глубокий вздох и облокотилась, я облокотился тоже. Я не могу рассказать, насколько ужасна была эта сцена. Это было близко к бреду, к умопомешательству, к безумию! Тут была борьба меж двумя волями, меж двумя интеллектами, меж двумя душами, из которых одна хотела уничтожить другую, и в этой борьбе преимущество было на моей стороне. Жертвы боролись вместе со мной.
После нескольких секунд подражания всем движениям Летучей Мыши я вынул у себя из-под юбки веревку, которую я привязал к перекладине.
Старуха смотрела на меня, разинув рот. Я обернул веревку вокруг своей шеи. Дикие зрачки старухи загорелись, лицо ее исказилось.
– Нет! нет! – произнесла она свистящим голосом. – Нет!
Я продолжал свое дело с бесстрастностью палача. Тогда бешенство овладело Летучей Мышью.
– Старая дура! – прорычала она, выпрямившись, сжав руки на подоконнике, – старая дура!
Я не дал ей времени продолжать.
Я вдруг задул свою лампу и, нагнувшись, как человек, который хочет взять сильный разбег, схватил манекен, обвил ему шею веревкой и бросил его в пустоту.
Ужасный крик прорезал улицу. После этого крика вновь наступило молчание.
Пот градом катился с моего лба... я долго прислушивался... Через четверть часа я услышал далеко... далеко... голос вахтмана, который выкрикивал: "Жители Нюренберга... полночь... полночь пробила..."
– Правосудие свершилось, – прошептал я, – три жертвы отомщены...
– Господи, прости меня.
Это произошло минут спустя пять после последнего крика вахтмана; я увидел, что мегера, привлечённая своим же изображением, бросилась из окна с веревкой на шее и повисла на своей перекладине. Я видел, как предсмертный трепет колыхал ее бедра, и как спокойная молчаливая луна, выглянув из-за гребня крыши, почила своим холодным и бледным лучом на ее растрепанной голове.
Каким я видел бедного юношу... такою же я увидел Летучую Мышь.
На следующий день весь Нюренберг узнал, что Летучая Мышь повесилась. Это было последним событием подобного рода на улице Миннезингеров.
Воровка детей
I.
В 1817 году ежедневно можно было видеть блуждавшую по улицам Гессен-Дармштадтского квартала, в Майнце, высокую тощую женщину, со впалыми щеками, с диким взглядом: истинное подобие безумия. – Эта несчастная, по имени Христина Эвиг, бывшая матрасница, проживавшая в переулке Малого Затвора, за собором, лишилась рассудка вследствие ужасного события.
Переходя однажды вечером через извилистую улицу Трех Лодок, со своей маленькой дочкой, которую она держала за руку, бедная женщина вдруг заметила, что она на миг выпустила руку ребенка и уже более не слышит звука его шагов. Оглядываясь, она стала звать:
– Дёйбша!.. Дёйбша!.. Где же ты?
Никто не ответил, а улица, насколько простирался ее взор, была пустынна. Тогда, крича, называя дочь по имени, она бегом вернулась к гавани; она окунула свои взоры в мрачную воду, разверзающуюся под суднами. Ее крики, ее стенанья привлекли соседей; несчастная мать сообщила им о своём несчастии. Кое-кто присоединился к ней, начались новые поиски; но ничего... ничего!.. Никакого следа, ни малейшего намека!.. Ничто не осветило этой ужасной тайны.
С той минуты Христина Эвиг не возвращалась более домой. Днем и ночью она бродила по городу, крича голосом, все более и более слабым и жалостным: "Дёйбша!.. Дёйбша!.."
Ее жалели; добрые люди поочередно принимали ее у себя, давали ей есть, одевали ее в свои отрепья. А полиция, при виде такой общей симпатии, не сочла долгом вмешаться и не поместила Христину в дом сумасшедших, как это делалось в то время.
Итак, ей предоставили бродить и жаловаться, не заботясь об ней.
Но несчастью Христины придало поистине зловещий характер то, что исчезновение ее дочки послужило как бы сигналом к целому ряду событий в том же роде: с той поры исчезло около десяти детей удивительным, необъяснимым образом, а некоторые из этих детей принадлежали к высшим кругам населения.
Эти похищения совершались обычно при наступлении ночи, когда остается мало прохожих и когда все спешат вернуться после занятий домой. Шаловливое дитя приближалось к порогу дома, его мать кричала: "Карл!.. Людвиг!.. Лотелэ!.." – совершенно так же, как бедная Христина. Никакого ответа!.. Бегали, призывали, перерывали все вокруг... Кончено!
Рассказать вам обо всех розысках, временных арестах, обысках, об ужасе в семьях было бы совершенно невозможно...
Видеть смерть своего ребенка – это несомненно ужасно; но потерять его, не зная, что с ним сталось, думать, что этого никогда не узнаешь, что маленькое существо, столь слабое и нежное, которое вы прижимали с такой любовью к своему сердцу, теперь, быть может, страдает, призывает вас на помощь, и что вы не в силах ему помочь... это превосходит всякое воображение, этого не может выразить никакое человеческое слово!
И вот, в один октябрьский вечер того же 1817 года, Христина Эвиг, поскитавшись по улицам, присела на край Епископского фонтана; ее длинные седые волосы были распущены, ее глаза блуждали вокруг, как во сне.
Соседские служанки, вместо того, чтобы по обыкновению замедлиться у водоема за болтовней, спешили наполнить свои кувшины и вернуться в хозяйский дом.
Несчастная безумная осталась одна, сидя неподвижно под ледяным дождем, который капал сквозь решето рейнского тумана. А высокие окрестные дома, с их острыми щипцами, решетчатыми окнами, бесчисленными слуховыми окошками, медленно обволакивались мраком.
В часовне Епископства пробило тогда семь часов; Христина не двигалась и все тянула, дрожа: "Дёйбша!.. Дёйбша!.."
Но в то мгновение, когда бледные отсветы вечерней зари раскинулись по вершине крыш перед тем как исчезнуть совсем, она вдруг задрожала с ног до головы и вытянула шею. Ее закоснелое, в продолжение двух лет бесстрастное лицо выразило столько смышлености, что служанка советника Трумфа, протягивавшая как раз свой кувшин под отверстие фонтана, обернулась, поражённая ужасом, следя за этом жестом безумной.
В то же время, на другой стороне площади, вдоль тротуара, проходила женщина, с опущенной головой, держа что-то в руках, завёрнутое в кусок полотна, что барахталось.
В этой женщине, за дымкой дождя, было что-то ужасающее; она бежала, как воровка, только что совершившая свое злодеяние, таща за собой по слякоти свои грязные отрепья и прячась в тени.
Христина Эвиг протянула свою большую иссохшую руку, губы ее пришли в движение, лепеча странные слова; но вдруг пронзительный крик вырвался из ее груди:
– Это она!
И, в один миг перескочив через площадь, она достигла угла улицы Старого Железа, куда только что скрылась женщина.
Но тут Христива остановилась, задыхаясь: неизвестная исчезла во мраке этой ямы, и вдали слышался лишь однообразный шум воды, лившейся из водосточных труб.
Что же произошло в душе безумной. Вспомнила ли она? Было ли ей видение, одна из тех молний в душе, которые в одно мгновение сдергивают завесу с пропастей прошлого, я не знаю.
Но, как бы то ни было, рассудок вернулся к ней.
Не теряя ни минуты на преследование только что мелькнувшего виденья, несчастная вернулась на улицу Трех Лодок, повернула, как в бреду, за угол площади Гутенберга и кинулась в сени судьи Каспара Шварца, выкрикивая свистящим голосом:
– Господин судья, воры детей открыты... Ах! скорей... слушайте... слушайте!...
Господин судья только что окончил свою вечернюю трапезу. Это был важный, методичный человек, любивший хорошее пищеварение после безмятежного ужина; вот почему он был живо обеспокоен этим привидением, и ставя свою чашку чаю, которую он подносил как раз к губам:
– Господи! – воскликнул он, – дадут минуту покоя за целый день? Ну, можно ли найти человека несчастнее меня? Что нужно от меня этой безумной? 3ачем ее впустили сюда?
При этих словах Христина, успокоившись, отвечала с мольбой:
– Ах! господин судья, вы спрашиваете, есть ли кто-нибудь несчастнее вас... так посмотрите же на меня... посмотрите на меня!..
И в голосе ее были рыданья; скрюченными пальцами она отстраняла свои длинные седые волосы от бледного лица; она была ужасна.
– Безумная! Да, Боже мой, я была ею... Господь, в Своём милосердии, укрыл от меня мое горе... но я больше не безумная... О! что я видела... Эта женщина, уносившая ребенка... так-как то был ребенок... я в этом уверена...
– Ну! убирайтесь к чёрту, с вашей женщиной и с вашим ребенком... убирайтесь к черту! – закричал судья. – Посмотрите, несчастная влачит свои лохмотья по паркету. Ганс!... Ганс!.. Скоро ли ты вытолкаешь эту женщину за дверь? – Ну, его к черту, место судьи!... Оно доставляет мне одни лишь неприятности.