355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэйнерис » Записки синих колосьев (СИ) » Текст книги (страница 4)
Записки синих колосьев (СИ)
  • Текст добавлен: 20 апреля 2021, 20:30

Текст книги "Записки синих колосьев (СИ)"


Автор книги: Дэйнерис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Но даже так глупое стеклянное отражение не показало ему ничего, кроме сухого и молчаливого звериного лица, раз и навсегда скрывшего лицо живое.

Дзи отшатнулся от него, запутался в хвостах, споткнулся и, не удержав равновесия, упал задом и спиной в снег, не успев вовремя остановиться или хотя бы подставить рук. Сугробы приняли его ласково, окутали пухом и не-холодом, перед глазами взметнулись ставшие намного длиннее серебристые волосы, белые рукава и белые хвосты, в лицо ударили мерной невесомой стеной посыпавшиеся снежные звезды.

Пока Дзи барахтался, слизывал и растирал слезы, плакал и скулил продрогшим зябликом под ледяным ноябровым дождем, утопал в синих кружевных тенях, отброшенных заволновавшейся древесной хвоей, и пытался вспомнить, отогнать ощущение засевшей глубоко в костях воющей тоски – в бамбуковых зарослях неподалеку что-то зашуршало, зашелестело, запахло запахами свечных огней, раздробилось звуками странной зимней охоты…

И когда он кое-как уперся в разъезжающийся скользкий снег ладонями и пятками, потерявшими упавшие гэта, приподнялся и, по-звериному мотнув головой, вскинул навстречу звукам лицо, прищуривая болящие со слез глаза, то увидел…

Увидел, как из-за леса высоких-высоких тонко-черных стволов, нарядившихся в снежные сугробики, как подсвечники – в резные ярусы и застывшие восковые подтеки, выбрела, осторожно ступая сильными гладкими лапами…

Большая, размером с добрую пахаревую лошадь, и белая-белая, белее, чем весь окруживший беспорочный снег…

Волчица.

Они проходили вдоль полоски окаменелого, но всё равно зеленого и живого берега, растущего вниз со скалы – над скалой возвышался краеугольный утес, и гибкая тощая сакура свешивала с него отращенные, как женские волосья, лиловатые ветки, а под скалой, бесшумно наплывая на землю, ходила тенями и притеньками седая вода, полощущая и камыш, и вишневые гребни.

Небо марилось незнакомым кизиловым оттенком, вдалеке истекали желтым подернутые туманкой горы, а на само́м небе, больше не таясь и не скрываясь, висел ошеломительный лунный глаз: страшно-огромный, страшно-черный и страшно-прекрасный.

Глаз этот иногда мигал – просто схлопывался под взявшейся на миг безвозвратной пустотой, – а потом опять появлялся, разгорался с гудящим хлопком, и свет его, переползающий по кругу нимбовым ореолом, разгонял из-под ног и грязь, и слизь, и вечные грызущие патемки, к которым Дзи так за последние месяцы без месяцев привык.

Потом, дойдя до развилки двух троп – той, что вела дальше, и той, что виляла, заманивая, влево, – они молча, не сговариваясь, повернули влево, миновали дюжину выпасов и взгорий, где бегали, блея, тучные белые овцы с натянутыми на морды оскаленными черными масками и густо цвел, пуша созвездия, чертополох, и уже там Дзи, не выдерживая, почти смеясь и почти плача, спросил, глядя на идущую рядом белую волчицу накрытыми мертвым рисунком глазами:

– Но ты ведь… ты же говорила, будто их давно нет… белых Волков. Тогда, когда я спрашивал тебя о них, Кейко, когда увидел на земле отпечаток того странного следа, так похожего на волчий…

Небо сменило цвет на насыщенный аквамарин, прикрывшийся скорой зимней ночью, трава прошла, исчезла, убежала вместе с заволновавшимися овцами, где-то зашелестело выкрашенное паучьей лилией лохматое сено, и со сгрудившихся облаков, подошедших близко-низко к земле, опять пошел, накрапывая мелким подушечным пухом, похожий на звездную россыпь снег.

Кейко, так и остающаяся волчицей – матерой, стужевой, как воющая и поющая в метель Юки Онна, – на морде у которой никаких масок не было – один лишь усатый звериный оскал да сияющие, как лазуритовые рудники, голубые глаза, – повернула к нему голову, пошевелила, как раньше делала с хвостами, ушами. На переносице ее залегли морщинки, в глазных уголках просквозило нечто смутно похожее на вину или сожаление; Ёкай – если, конечно, Ёкаем она была – ткнулась в его плечо кончиком носа, вздохнула и, намесив когтистыми лапами быстро истлевший снег, призналась:

– Я солгала об этом… Прости.

Прощать, как подумалось Дзи, никак не могущему попасть прямо на кувшинки, по которым они теперь прыгали, преодолевая застывшую вне времени реку, приманивающую невидимым вторым берегом, было не за что и дело ведь крылось совсем в другом. В том, например, что он ничего не понимал, при этом умудряясь понимать всё, что ноги его, оступаясь и наступая на воду, не тонули, а оставались на мокрой поверхности стоять, что ощущалось очень и очень странно, и что внутри, под белыми изворотами кимоно и такими же белыми костями, полегчавшими, как бумажное журавлиное крыло, кто-то тихонечко скребся, напоминая о том, о чем он, мол, так опрометчиво позабыл.

– Я думал, что Ёкаи не лгут… – со смущением пробормотал Дзи, наконец-то на кувшинку попадая… и оказываясь вовсе не на ней, а на осколке взрезавшего иную маргаритковую воду валуна: стоял прямо на его горбу, за спиной шумел, обдавая жемчужной пеной, водопад без начала и конца, над головой свесила тяжелые плодоносные ветви белая-белая яблоня и где-то далеко, куда не получилось бы – это он знал точно – попасть, играла, заливаясь, выдолбленная из ивовой коры дудочка-жалейка, обнимающая сердце новой безгрустной тоской. – Что просто… не могут. Как вот люди, которые тоже просто не могут говорить правду. Где-то я когда-то об этом читал… хоть и не помню, когда и где.

– Ты прав. Ёкаи не лгут, господин Дзи…

Дзи вдруг понял, что перестал видеть ее.

Искал, смотрел, оборачивался, но не видел: наклонился, припав на ладони и колени, свесился с края начавшего расти к небу валуна, до слез натрудил глаза, а перед теми всё творилось что-то невообразимое, неправильное, не случающееся даже в мире на иной отрезанной стороне.

Тонкое зеркало воды отдалялось, вытягивалось, уходило куда-то, а потом возвращалось вновь, омывало камень, сбрасывало Дзи не в пустоту, а во взявшийся из ниоткуда песок – мариновый, колющий руки толченым орлиным когтем, ракушкой морского моллюска, пролитым оленухиным молоком. В вышине, становящейся всё чернее и непрозрачнее, проносилась между ветром и светом тень знакомого белого ястреба с красным бубенцом, зеркало воды разливалось в настоящий океан – буйный, тревожный, опасный и светящийся, как ламинарный хризолит.

Всё вокруг шумело, океан намывал шквалы, по телу прокрадывалась неуверенная сипушья стыль; Дзи растирал себе ладонями плечи, отходил назад, смотрел, как ноги проваливались на дно и по поверхности больше не ходили, в глаза ухмылялась голодная черная луна, а Кейко так и не появлялась, хоть он и чувствовал, чувствовал ее, но почему-то не мог увидеть – так же, как недавно не мог видеть и висящий под небом вороний шар.

– Просто я не Ёкай… и никогда им, как ты сам теперь видишь, не являлась…

Дзи искал ее, хотел крикнуть, что нет, не видит, больше не видит, но голос не справлялся, не выдерживал, подводил – выкашливал постный беспомощный шелест, точно вступивший в не свою пору заблудившийся листопадник. Тянул руки, выпускал из тех когти, царапал воздух, хватался, хватался, в надежде отыскать и сжать, но не находил ничего – лишь резкую, бьющую наотмашь пощечину и брызги швыряющегося рыданиями океана, накатывающего на берег да рисующего развилки на песке и изредка пробивающейся бурой траве.

– Давным-давно – так давно, что не помню этого дня и сама – я пришла в этот мир как Аякаши: Оками, мудрый белый Волк, способный принять любое обличье, будь то дерево, река, человек, Ёкай… Всё это время я была тем, кого ты так мечтал увидеть, господин Дзи, но не могла открыться тебе.

Дзи ощущал ее дыхание – то обдавало щеки, а потом срывалось, уносилось ввысь, летало со свистящими ветрами, ныряло к океаническому дну, превращая то в черное-черное озеро, где горели и дрожали под бурунами тусклые мертвые свечи.

Дзи хотел, но не мог выдавить из горла ничего: ни вопроса, ни просьбы, ни стона, а потому, отчаявшись, всей душой уцепившись за говорящий с ним вой, просто подогнулся в ногах, уселся в поддонный песок, погрузил руки в мозаику из потрескавшихся темных ракушек и, кусая губы да желая надрывно закричать, остался ждать и слушать, слушать и ждать, ждать и…

– Столько лет, столько тысячелетий люди обманывали нас… Нас было много в помете, двенадцать братьев и шестнадцать сестер, но из всех в итоге осталась одна лишь я. Люди приручали нас, принимая поначалу за обычных волков, растили, а потом, понимая, кто мы есть на самом деле, либо убивали из страха, либо шли на обман – кто-то сказал им, что мы, мол, можем принести все на свете богатства и блага, и люди втирались к нам в доверие, внедрялись в наши леса, забирали и уничтожали то, что было нам дорого, а после всё равно предавали, гоняли, убивали. Когда мы стали старше и научились притворяться людьми – мои сестры повлюблялись, покинули лес и повыходили замуж за человеческих мужчин. Я пыталась их отговорить, запретить, удержать – но ничего не вышло, и сестры мои давно как мертвы: мужья рано или поздно узнавали запретную правду, в ужасе смотрели на народившихся волчат, выведывали не предназначенные тайны, находили других жен. Мои братья… Мои отважные, отчаянные, глупые братья сгинули еще раньше, тщетно пытаясь отстоять свое право и не предать вложенную в каждого Волка непокорную гордость… Вот так и вышло, господин Дзи, что все свои бесконечные тысячи лет я встречаю и провожаю одна: единственная из последнего помета белых Волков, кто поделила леса пополам, запечатала от людей нашу половину, приняла облик простого Ёкая и с тех пор продолжала под лисьей шкурой жить, навсегда зарекшись связываться с теми, кто рожден среди вас, двуногих, слепых и совсем по-иному живых.

Дзи было страшно и больно с ее слов – не из-за того, кем она оказалась, потому что он знал это, должно быть, всегда, с самого первого мгновения их предначертанной встречи, – а из-за того, к чему эти слова вели, для чего звучали, чем – ноющим и лающим в подернутой реберной шкатулке – собирались закончиться.

Он вновь попытался встать и позвать, протянуть к своей волчице озябшие помертвевшие руки, но голос не послушался, руки опустились жухлой плетью, и океан под ногами, закачавшись, стал выталкивать, рокоча и зевая, его прочь из себя да наверх, оплетаясь плотной тучевой пеленой.

– Я долго жила одна, и единственными существами, которых я к себе подпускала, были крысы: те самые крысы, которых ты всё это время видел рядом со мной. Их потомки, далекие внуки и правнуки, нынешние поглупевшие дети… Когда-то жизнь их не была так коротка, и разум их был острее, но время никого не щадит, мир больше стирает, чем наново создает, и крысы превратились в маленьких, несмышленых, обо всем на свете позабывших пятилеток, но я осталась им верна. Крысам ничего не было от меня нужно, крысы любили меня просто так, потому что я была с ними добра, крысы не боялись меня, хоть я и ела и убивала таких же, как они сами, прямо у них на глазах. И я думала, я была уверена, что никогда не приму ни одной иной живой твари до последних своих дней… Я верила в это до тех пор, пока не повстречала в тот предзакатный час тебя, господин Дзи. Пока не повстречала… тебя…

Дзи вновь попытался подняться на ноги: ноги тут же, не справившись, заныли под коленями, стопы влипли в обернувшийся клейкой глиной песок, и то, что ткалось вокруг полупрозрачной вуалью, завертелось быстрее, складываясь в облако из тех, которые рисуют, пока еще веря в дух, а не в тело, дети – Дзи, пошатнувшись, упал, схватился когтистыми пальцами за пушистые волнистые края, стал полосовать те и драть, в надежде освободиться и спрыгнуть, но облако под его стопами росло, твердело и, отсоединяясь от океана, поднималось ввысь, унося с собой и его. Унося с собой…

От неё.

– Я видела, как ты смотрел на меня, но долго не хотела ни тебе, ни этому взгляду верить: думала, что ты окажешься таким же, как и другие. Думала: ты предашь меня, как только поймешь, что я из себя представляю. Но… проходили дни, проходили месяцы вашего мира, а ты оставался рядом и смотрел на меня так… как не смотрел никто. Смотрел даже тогда, когда я пугала тебя, когда душа этого мира сковала душу твою, неотвратимо тебя губя… И тогда я попыталась отстраниться от тебя. Тогда я подумала, что ты обидишься, разочаруешься и захочешь уйти. Уйти туда, где сможешь забыть обо мне, излечиться и выжить, но… Ты не ушел, глупец. Ты никуда не пошел, оставшись бродить за мной по следу и медленно умирать.

«Это потому, что я люблю тебя! – пытался выкрикнуть Дзи, не замечая уже, что горькая вода без соли струится по его щекам, заползает в рот, прячется за окоемом нарисованного звериного лица. – Потому что я полюбил впервые за жизнь, и моей любовью оказалась ты, Кейко! И мне безразлично, Ёкай ты или Аякаши, Оками или человек! Я не стану, как они, и я никогда тебя не предам: лучше я погибну сам, если мое существование перестанет быть тебе нужным, если оно отяготит тебя, как отягощала выдуманная лисья личина! Я всегда буду верен тебе и навсегда останусь рядом, только, умоляю, не выгоняй меня, не отсылай, не уходи от меня, милая Кейко! Только не… только… не…»

Он кричал, он просил, бился и рыдал, но голос отказывал, а когда кое-как слушался, прорывался, то получался всё вой да вой и глупое, пустое лисье тявканье, белошкурая ночь, трескучий хворост, черный на белом печальный след.

Облако поднималось выше и выше, ноги вросли в него по колено, пальцы и когти вклеились; лишь одинокими снежными крыльями бились на ветру два седых, в серебре, хвоста, и лилейный, с колокольчиками, сокол носился под смуглой луной, издавая протяжный прощающийся клич.

– Ты спас во мне что-то, господин Дзи. Спас то, чему я за свои долгие тысячи лет так и не успела найти названия. Но, как бы оно теперь ни болело, как бы ни желало обратного и как бы мне самой ни пришлось потом об этом жалеть… я не могу позволить тебе остаться со мной. Я не могу позволить тебе… умереть. Поэтому тебе придется уйти, господин Дзи. Уйти и вернуться туда, откуда увела тебя твоя милосердная и жестокая судьба. Поэтому, милый мой Дзи, нам придется с тобой…

Ее голос носился одиноким воющим волком, рыл когтями небо без звезд, задувал ветром, проливался дождем и гнал, гнал это несчастное, ненужное, страшное облако прочь, заполняя рвущееся напополам сердце проточной бледной дырой.

Дзи кричал ей, чтобы она не делала этого, чтобы остановилась, прекратила, не смела, что он давно уже всё для себя выбрал и решил, что ему не нужна та жизнь, где нет ее, что он с готовностью умрет собой прежним, случившись, если получится и кто-нибудь свыше улыбнется, для нее собой новым, но крики его – жалобный лисий лай – заглушал волчий ветер, гремел хризолитовой волной океан, толкала в спину белая Оками, закрывшая красное сердце в молчаливой каменной часовне…

… и уже на границе – на странной и снотворенной людской границе, ставшей для него такой чуждой и пустой, – куда волчий ветер пригнал по небу одинокое океаническое облако с одиноким белым не-зверем и не-человеком на нем, снег, валящийся на землю, стал похож на пепел, краски посерели, что-то, разжав в груди когти, с визгом и солью сорвалось вниз, и Дзи, не хотящий этого, проклинающий это, так и не сумевший побороть наложенной воли и вернуть губам способности говорить, тщетно зажимая уши еле-еле подчинившимися ладонями и вспарывая до алых подтеков виски, услышал:

– Разлучиться…

Отныне и впредь, милый Дзи, нашим дорогам больше не лежать…

Вместе.

Когда Дзи открыл глаза в следующий раз – над ним не было ни переливающегося всеми цветами драгоценного камня неба, ни вращающейся в своей глазнице черной луны, ни свисающих золоченых лиан – обыкновенный деревянный потолок низкого человеческого жилища, несколько прогнивших досок, трещин, пробившихся в креплениях едва заметных мхов. Справа – окно, прежде казавшееся большим, теперь – узким и тесным, маленьким, не способным показать ничего: за окном раскачивалось скучное застывшее небо, вобравшее в тучи грядущие ночные снегопады, и белое безмолвие преждевременно наступившей зимы.

Дзи долго смотрел туда – сам не знал, видел ли на самом деле верхушки размоченных кисточкой гор, медленные крупные снежинки, тянущиеся к вершинам черные деревья, будто размазанные протекшей тушью. Забившегося в угол между рамой и стеклом высохшего погибшего паука. Тренькающую на сквозняке мотыльковую куколку, застрявшую в нитях обездоленной паутины.

Было холодно, он почти не ощущал ни рук, ни ног, ни присутствия самого себя в бесприютном и ненужном теле: в голове пока туманилось, переползало по шапкам сопок, что-то скрывало и подтирало лисьим хвостом, оставляя на снегу цепочку из виляющих следов, но Дзи твердо чувствовал, что должен быть совсем не здесь, не тут, а там…

Там, где…

Его кто-то…

Ждал…?

Память отказывалась идти навстречу, лисы бежали по белому мохнатому холму, вдалеке кто-то горестно выл, по стеклу мазала пушистая ледяная пряжа…

А Дзи никак не мог вспомнить, где он, почему находится там, где находится, почему не должен этого делать, кто может ждать его, когда он так жалок и глубоко внутри себя напуган, словно заблудившаяся посреди замерзшего озера лошадь.

Он пытался пошевелить пальцами. Пальцы шевелились, но ощущались чуждыми, далекими, не его; по ту сторону черепа и души мелькали смутные картинки искривленных черных и белых когтей, какие-то хвосты, уши, бездонные голубые глаза, красные листья, алые рога над белой шкурой, носящиеся над морем копыта, пятнистые крысы, длинные пламенные рукава, отпечатки сказочно-детских лап…

За окном кто-то драил конской мочалкой бамбуковые коврики, постукивая друг о друга ссохшимися деревяшками, по небу плыл странный розоватый дымок, в ноздри струилось запахами перезрелой вареной тыквы и подкипающего соевого супа, в комнату кто-то вошел: ахнул, охнул, прижал к груди ладони и куда-то, с грохотом уронив тяжелый железный таз, убежал, стуча выдолбленными из коры подошвами.

Потом, конечно, вернулся, и вернулся не один: к кровати Дзи подошло несколько людей, окружили, наклонились, взяли за руку, опустили ладони ему на лоб, на щеки, на грудь. Поправили одеяло, взбили подушку, поставили рядом на тумбочку дымящуюся горячую чашку и принялись наперебой что-то спрашивать, но Дзи даже не мог посмотреть им в глаза: не хотел.

Они трогали его за подбородок, за щетинистые впалые щеки, аккуратно дергали, возвращали обратно к себе, а он всё поджимал полоску рта, хмурил брови, мотал головой и вновь и вновь возвращался всеми мыслями, душами, сердцами, желаниями и хвостами, которых у этого тела отчего-то не было, к окну, за которым разрастался переполох в деревенском собачьем мире.

Собаки выли, задирали морды, кричали на бледнеющую в вышине старую луну, поскрипывающую, как теплый сугроб, люди в комнате тревожно переглядывались, отпуская его руки, возле стекла билась на сквозняке запутанная в паутине куколка, в груди тоскливо рыл лапами, оставляя кровавую борозду, знакомый и незнакомый озимый волк…

…когда Дзи засыпал, устало опуская на глазные яблоки ресницы и веки, в том, ином, мире, что тут же подхватил его в колыбель и куда-то понес умаявшимся ничейным ребенком, заскакали вставшие на дыбы гарцующие конелени и олошади, порхающие под цветущими ветками шустрыми сказочными птицами…

И глаза у них у всех – всех-всех-всех… – были безупречно, безукоризненно, печально и прощально…

Синими.

Кейко он вспомнил не сразу.

Пролежал в постели около четырех дней, ничего вокруг себя не узнавая, отказываясь и есть, и пить, и лишь изредка делая это потому, что люди, которых он не помнил тоже, поднимали его под голову, с сочувствием поглядывали, прижимали миски и чаши к губам, уговаривали открыть рот и выпить.

Дзи, хоть почему-то и желалось воспротивиться, всё же слушался, пил.

Ощущал, как горячая жидкость вползала в тело, напитывала урчащий желудок, делала сонно и тяжело, по крупицам рассеивая в венах тепло; тело испытывало голод и всеми силами рвалось накормиться, выкарабкаться, выжить, а сам Дзи есть не хотел. Пить не хотел тоже. Греться и дышать – тем более.

Иногда он всерьез задумывался, то устало опуская веки, то снова и снова разглядывая движущийся за оконным стеклом мир, что надо решиться, сжать в кулак волю и прекратить вдыхать раздирающий глотку и легкие мертвый воздух, но воли на это не хватало: не хотелось расстраивать людей в комнате, а еще он просто не понимал – зачем. В чем крылась причина. Если бы та нашлась, если бы удалось хоть что-то важное вспомнить – тогда бы, наверное, что-то и получилось, а так…

Так не получалось ничего: крохотный тусклый сгусток, что остался от Дзи, только тлел, и от любых обращенных к нему мыслей забивался, прячась за кровь и за кости, всё глубже, болезненнее, недосягаемее, дальше.

Его, несмотря на отсутствующий отведенный взгляд, постоянно пытались о чем-то расспрашивать: о каких-то колосьях, о которых он тоже не помнил, о ногах и руках, о том, что с ним приключилось, что будет теперь, позвать ли доктора, принести ли что-нибудь, чем вообще – да скажи же ты, Дзи! – помочь.

Дзи ничего не говорил, переворачивался на другой бок, накрывал себя с головой одеялом, и доктора они всё же позвали: тот пришел на закате, пробыл с ним немного, перевернул, пощупал там, пощупал тут, заглянул в рот и под веки, огладил живот, согнул пару раз в коленях ноги и сказал, растерянно снимая с переносицы очки, что с ним всё в порядке, но…

При этом он как будто бы всё.

Сгорел.

Что это значило – Дзи не понимал, ему было по большему счету глубоко наплевать, люди продолжали ахать и смотреть грустными недокормленными собаками, порой примешивая к взглядам и глухой колючий упрек, а Дзи всё лежал, всё глядел за свое окно, всё слушал, слушал эту странную тихую мелодию приободренной медяками стенающей шарманки, которую не слышал, кажется, никто другой…

И когда одна из женщин, потеряв остатки терпения, топнула ногой и с грохотом задвинула за собой дверь, крикнув напоследок: – «Да тебя что, лисица покусала, не пойму я?!» – тогда он вспомнил, да.

Тогда он, наконец, вспомнил.

Вспомнил про синий колосок, про иносторонний лес на вершине озаренной кизиловым светом горы, про лисью девочку в ожерелье смешных пятнистых крыс, что оказалась вовсе не лисьей, а волчьей, волчьей – он знал, что долгий-долгий сон, за которым кто-то принес его обратно в деревню, сном вовсе не был.

Вспомнил, как с тамошних небес лилась молочно-белая от черного лунного света дождевая вода, как всходило туманной розой алое солнце, которого он никогда прежде из-за своей человековости не видел, а в воспоминаниях теперь – угадывал, рассматривал, знал, словно так и было всегда.

Вспомнил ручьи и реки, свежеочищенные каштаны, зажаренные в углях и в оленьей шкуре, ветки сиреневых сакур, где они сидели спина к спине, разговаривая о последней на свете ерунде. О пушистых рыжих хвостах, хвостах белых, оставленных на снегу следах, холодном ветряном голосе, торчащих над макушкой ушах, черной протоке посреди желтого поля, серебряном трубочном дымке, мягко толкающем в плечо мокром носе и «до тех пор, пока я не повстречала в тот предзакатный час тебя, господин Дзи. До тех пор… пока я не повстречала… тебя…».

Вспомнил про разум, стремления, чувства, цель и про то, как всякая живая тварь, имеющая причину остаться, не боящаяся остаться, не могущая помыслить себя без того, чтобы остаться, умерев – не умрет.

Не умрет, даже если умереть не должна была, даже если не испугалась, даже если привела к себе свою смерть сама – нарочно, нетерпеливо, рано, очень и очень рано, но с жестокой детской радостью, обреченно, умоляюще, неизбежно.

Как заплутавший в реках мира сом, не отпустивший мечту о запропастившейся луне. Как собака, живьем закопанная во дворе – уснувшая, но слишком мечтающая еще хотя бы раз проснуться да разлепить глаза. Как не самый настоящий и не самый, возможно, белый, но волк, ни за что не желающий оставлять свою любимую, милую, драгоценную сердцу последнюю волчицу одну.

Как волк, которого она сама в нем, зная о том или нет, вскормила…

Как верный и преданный, до неотступного идущий следом, несмышленый новорожденный волк.

Он ждал ее под той же вишневой яблоней, на которой они сидели когда-то недавно или давно, и, покуривая поблескивающую в лунном свете серебряную трубку, волновался, боялся и нервничал, что она не узнает и не придет.

Или, возможно, узнает, но разгневается, по-смешному прянет ушами, ударит, как хлыстом, хвостом, но всё равно не придет: подумает, что ему рано или поздно надоест и он уйдет, хоть Дзи и понятия не имел, куда бы ему идти теперь.

Яблоня беспокоилась на легком приятном ветерке, которого для него здесь прежде не существовало, на одеяло из мягкой вайдовой травы осыпались цветочные семена. Над головой, потренькивая и позвякивая, носились светящиеся духи цвета милори – то садились на плечи, вольготно размахивая ножонками и трепеща крылышками, то вдруг подрывались, перебирались ему на голову, начинали тягать за прядки или играть в стоящих торчком белых ушах, и тогда Дзи с притворным раздражением отмахивался ладонью, показушно выпускал когти, задувал на мелкоту пахнущим шалфейным розмарином табаком.

Мелкота разлеталась, пряталась за яблоневым стволом, о чем-то оттуда верещала, будто заведенное пряльное веретено, а он, то помахивая двумя белыми хвостами, то тревожливо те обглаживая и заглаживая, пытаясь уложить торчащую клоками шерсть, всё ждал, всё украдкой оглядывался по сторонам, давая себе зарок, что дотерпит, дождется, не станет подрываться и никуда бежать: у него теперь всё время обоих миров дремало, скутавшись мышкиным клубком, по карманам, и Кейко наверняка рано или поздно простит, перестанет злиться, придет.

Кейко придет, придет, придет…

…и она действительно пришла.

Просто вышла откуда-то из-за той стороны берега, где горы пластилинили глиняные бока и белый сокол, обратившись белым петухом, начищал, усевшись на вершине, перья, принесла с собой отзвук высушенных полых черепков из меди и злата и, одевшись в искрящийся мандариновый свет, знакомой рыжей лисицей с тремя непослушными хвостами да торчащими над макушкой ушами пошлепала по идущей рябными кругами реке.

И ничего как будто не было, и ничего не изменилось – только прежнее тело Дзи, порезанное вдоль иссочившихся вен и опоенное горькой настойкой ядовитого корня, покоилось не то в постели, не то уже в снежной деревенской земле, а тело новое, с ушами, белилами и хвостами, смущенно убирая за оби трубку, поднималось, с непривычки спотыкаясь на высоких гэта, шло навстречу, угловато и неуклюже промахиваясь мимо выплывающих со дна кувшинок: ходить по воде так, чтобы не тонуть, он еще не умел, а ноги то и дело, слушая сердце, а не какую-то гордость, пытались надсадно бежать…

И, конечно же, побежали.

Побежали, когда лисья девочка остановилась на середине, вильнула хвостами, а из соломенной накидки, наброшенной на плечи, высыпала стайка пробующих усами воздух крыс.

Когда руки ее задрожали, забелели из раздвинутых ветром рукавов.

Когда маска, надетая на лицо, стала с этим лицом единой, и Дзи, больше ни о чем не думающий, понимающий душой и духом, увидел, как по ее щекам – бледным, человечьим и одновременно рыжим, лисьим – прокатились отливающие серебром слезы.

Над головой, шумно хлопая пестрыми крыльями, пролетел, прокладывая скорую весну или осень, тучный утиный император, из-за пелены золотых камышей выплыл, шипя и шкварча, кочевой туман, с веток вишнево-яблоневой старухи посыпались, кряхтя и напевая, дышащие надеждой соцветия…

Дзи, спотыкаясь, падая, утопая по колено в воде, выныривая, вцепляясь в кувшинки когтями, не отряхиваясь и не останавливаясь, не осмеливаясь даже моргать, бежал, бежал, бежал и бежал…

Пока не добежал.

Не догнал.

Не остановился напротив – смущенный, стесненный, счастливый, лохматый, потерянный и сияющий, проглотивший все лучшие на свете слова.

Не переступил с ноги на ногу.

Не поскользнулся, почти-почти свалившись в лижущую кувшиночные крылья воду…

И не понял, что вот теперь пришел.

В час, когда туман окутал догорающий людской восток, а восток иносторонний встречал канун новой бесконечно осенней весны, он наконец-то пришел туда, где и мечтал всю свою жизнь очутиться…

Домой.

Он пришел домой, домой, домой, и дом этот – взбалмошный, грустно-радостный и горько-сладко-терпкий – курил свой перловый млечный дымок из плачущих, но улыбающихся, смеющихся, недоверчиво и доверчиво глядящих синих-синих лисье-волчьевых глаз.

Комментарий к 4. В час, когда туманом окутан восток

**Оби** – несколько различных типов японских поясов, носимых как мужчинами, так и женщинами поверх кимоно.

**Юки Онна** – сверхъестественный персонаж японской мифологии, ёкай, юрэй, которая обитает в горных районах самого большого острова Японии Хонсю. Она играла много ролей на протяжении веков: от ужасного снежного вампира гор до любящей невесты и матери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю