Текст книги "Записки синих колосьев (СИ)"
Автор книги: Дэйнерис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
========== 2. Прогулка сквозь время цветущих каштанов ==========
– Я постоянно теперь думаю об этом… – сказала однажды Кейко, спустя день, два, а может, и все тринадцать после того, как человек по имени Дзи забрел к ней и оказался почему-то не выгнан, не сожран другими Ёкаями, которые как будто наглухо испарились из этих лесов, а всего лишь взят за руку и уведен в крутящуюся цветами весенней осени глухомань.
И загадка с другими обителями иносторонних гор, и поведение чудаковатой призрачной лисицы тоже заставляли о многом задуматься, но Дзи ни о чём таком не спрашивал – сам понять не мог, сколько ни старался, а лишних вопросов задавать не хотелось: на сердце оставалось тревожно, в запястных жилах собралась густая майская грусть, но время продолжало идти, он продолжал жить, Кейко по неведомой причине продолжала оставаться рядом.
– О чем именно? – с рассеянным любопытством приподнял брови Дзи, внимательно и с интересом наблюдая за носящейся по полям лисицей.
Сперва он искренне не мог взять в толк, чем та занимается: на рассвете, который оставался рассветом по одним лишь ощущениям – ни солнца, ни луны, ни неба Дзи с тех пор так и не увидел, с легкой мрачностью поглядывая то на серую туманную поволоку, то на угляную черноту, чуть тронутую пытающейся, но не могущей пробиться позолоченной дымкой, – Кейко долго его куда-то тащила, не трудясь ничего объяснять, а потом, когда притащила, сбросила свою соломенную шкуру, вручила знакомую серебряную трубку и, развернувшись да не сказав ни слова, оставила сидеть, отправившись прыгать в высокой траве.
Трава была хрустящей и желтой, странной, похожей на отвердевшую, застывшую и вылепленную в свистульки медовую патоку и тянулась далеко-далеко, до самых черных деревьев, что тоже, как и небо, никогда к нему не приближались.
Или, возможно, это он не мог приблизиться к ним.
Иногда там, где бегала Ёкай, желтое задевалось тремя хвостами, раздвигалось в стороны, будто волосья на пробор, кверху взметались огромные белые и голубые бабочки, что-то звякало и звенело, где-то постукивала тростниковая или бамбуковая мельничка над тренькающей прудовой лужицей, и тогда по земле следом за Кейко тянулась четвертым хвостом протяжная и темная-темная стрельчатая полоса, на поверхности которой что-то, вращаясь, плавало.
Дзи, снова изумленный, попытался встать и к полосе этой притронуться, но Кейко на него предостерегающе прикрикнула, словно всё обо всем, даже не глядя, знала, да и сам Дзи уже успел промочить ноги и с некоторым испугом отпрянуть – полоса оказалась водой, глянцево-ониксовой мутной водой без единого движения, пахло от нее подгнильным и нехорошим, а по глади, оказывается, носились, как и треххвостая лисица, похожие на игрушки лотосовые бутоны.
Трава доставала разве что по бедро, да и то не везде, а вода казалась бездонной, и Дзи чувствовал, что только чудом не оступился и в нее не свалился. Еще же он чувствовал, что падать бы пришлось до самого несуществующего неба, удушье наступило бы намного раньше, да и…
Как будто что-то за всем этим крылось иное.
Что-то, из-за чего рыжая лисья шерсть топорщилась вверх, мертвые, но живые уши беспокойно подергивались, а его собственная нога, побывавшая в воде, неприятно ныла и мерзла так, точно половину зимнего дня простояла босой в скрепленном наледью снегу.
– Об этих твоих колосьях! И обо всем, что у вас с ними происходит…
Их разделяло много тё; порой Кейко скакала у другого края желтого поля, под самыми – достижимыми для нее – деревьями, фигурка ее становилась совсем крохотной и размытой, а голос доносился всё такой же ровный, четкий и громкий, как если бы она стояла вот тут, подле окуренного трубочным табаком камня.
Об этом Дзи старался не размышлять: просто смотрел то на нее, то на привычные вощаные лианы, свисающие с неизвестного верха практически повсеместно и крепящиеся к чему-то, что шумело и колыхалось над головой черно-желтой пустотой, а то и не крепящиеся вовсе, и размеренно, методично, послушно, как нарожденный ребенок, целовал губами подаренное курево.
– И что же ты об этом думаешь? – с рассеянной, но плохо прикрытой усмешкой пробормотал он: Ёкай на миг остановилась, а потом вновь, будто и в самом деле животное, прислушалась к чему-то, принюхалась, подорвалась с места и, преодолев за один грациозный прыжок несколько кэн, всей шкуркой поднырнула куда-то под солому, оставив снаружи одни воодушевленно виляющие хвосты.
Потом она показалась снова – уже в несколько ином пространственном пятачке, – выплюнула из зубов очередную тучную крысу – на сей раз буроватую и с оспенным подпалом, – безразлично нанизала истерично визжащего зверя на длинный деревянный шест, вонзенный неподалеку в землю, и, одарив Дзи коротким, как юность, взглядом, объяснила:
– Я думаю, что вы здорово глупите. И не понимаю, зачем. Неужели нельзя просто не делать того, что они вам говорят? – На шесте болталась пара десятков крыс, одна белка и одно что-то, смутно напоминающее ежа, но без колючек и с более вытянутыми лапами да вытянутым хвостом, а рядом, вроде бы по поводу происходящего совершенно не беспокоясь, сновали вездесущие серо-белые лисьи крысы. Те из них, конечно, которых призрачная лисица еще не успела сожрать. – Я имею в виду, это же колосья! Трава какая-то! Ну и что с того, что она, видите ли, светится и что-то там по себе пишет? Вам-то с этого что? Зачем вы выполняете всю эту ерунду, когда могли бы, я не знаю… да хоть выдрать их всех с корнями, сжечь да засадить на этом поле что-нибудь другое. Вы же люди и вы постоянно так делаете, а тут… И всё из-за того, что дурацкий клочок травы вам что-то, мол, сказал!
Дзи с припозданием понял, что Кейко, оказывается, охотилась: выудила еще связку грызунов, опять насадила их на деревяшку, облизнула ладони и, не сдержавшись, откусила от той крысы, что висела в самом низу, хвостик и заднюю лапку. Недавно она объяснила ему, что добычу свою сперва предпочитает «провялить» – то есть продержать на колышке или на нитке некоторое время, протаскать на шее, а потом начинать есть. «Сырьем» ела она редко, и только в тех случаях, когда сильно волновалась.
Дзи это запомнил хорошо, а потому сейчас улыбнулся – широко, чуть виновато, благодарно.
И раньше, чем лисица его улыбку заметила, закурил трубку вновь, сея вокруг себя стеклянно-прозрачную сладковатую взвесь.
– Могли бы, конечно, но… Наверное, дело и есть в том, что мы как раз таки люди, – задумчиво и хрипло проговорил он, так же задумчиво провожая глазами пролетающую высоко в вышине белую птицу – как будто сокола в путах с бубенцами да в краснокожаном колпаке, натянутом на скрытую голову.
Кейко, как и ожидалось, его нисколечко не поняла.
– Люди – они не Ёкаи, – поторопился объяснить Дзи, хорошенько заучив, что Кейко, не могущая растолковать услышанных слов, начинала быстро раздражаться, а раздражаясь – имела привычку разворачиваться спиной и, взволнованно пошевелив хвостами, бесследно исчезать, оставив в давящем за горло одиночестве до вечера или даже следующего утра. В одиночестве Дзи поначалу пытался где-то бродить, всё больше теряясь да заблуждаясь, а потом стал просто оставаться сидеть, где сидел, мрачно слушая, как вокруг всё гудит, звенит и лязгает – тогда он закрывал глаза и, стараясь отогнать испуг, представлял, что то цикады стрекочут сквозь дремоту уносящихся из лета поездов. – Не Аякаши. Не иные бессмертные. Люди живут мало и, чаще всего, так за отмеренные годы и не успевают отыскать для своего существования смысла. А смысл им, станешь ты смеяться или нет, нужен.
Кейко прислушалась.
Заинтересовалась.
Сменила подступающее негодование на относительное миролюбие и, сделав один-единственный шаг, переместилась с иного края поля на край этот. Правда, садиться рядом не стала – походила вокруг, покосила на него из прорезей глаза, задела вторым хвостом, притронулась самыми кончиками бледных рук к таким же бледным волосам, посмотрела так, будто вообще впервые увидела…
И вновь вернулась к своему шесту, усевшись у изножия и начав сдергивать животину за животиной, ловко нанизывая на прочную нитку: прокусывала насквозь брюхо и спину где-то посерединке, широко раскрывала пасть, вставляла туда коготь с ниткой, продевала по горловине, вытаскивала из брюха и спины и принималась вязать кровавые узлы, пока в коленях и хвостах по обыкновению возилась живность живая.
– Всегда считала, что смысл – это глупо. Вот я – и я просто есть. Я хожу по этим горам, по лесам, ловлю себе поесть. Думаю о чем-нибудь, наблюдаю за птицами и за вами. Вспоминаю те времена, когда всё было иначе, и пытаюсь представить, каким станет мир, когда пройдут еще десятки, сотни, тысячи ваших лет…
– Это потому, что ты была вчера, есть сегодня и будешь завтра, – весело и невесело одновременно хмыкнул Дзи, проводя каемкой ногтя по трубочному мундштуку. – А у таких, как я, в запасе зачастую нет и сотни лет. Нам отведено очень мало, Кейко, и поэтому нам и нужен некий смысл для того, чтобы спокойно проживать свою жизнь. Пусть даже и до крайности нелепый или вовсе абсурдный.
Кейко подняла в его сторону лицо, он почувствовал, но сделала это украдкой – когда Дзи сам повернулся к ней, пытаясь встретиться глазами, то увидел лишь желтую траву, крысиный колышек да старательно шевелящиеся над густотравьем уши.
– И что? Тебе он, получается, тоже нужен? Этот смысл…
Дзи, задумавшись ненадолго, кивнул.
Чуть после, правда, подумал еще немного и, смутившись, неопределенно повел плечами.
– А вот этого я не знаю. Не знал никогда. Мне вполне привольно жилось с мыслью, что я просто есть, был вчера и, если повезет, побуду завтра, тихо поделывая нечто для меня приятное. Или даже не поделывая, а лежа на крыше или в траве, созерцая пролетающих в облаках птиц и меняющиеся времена года, да зарабатывая ровно столько денег, чтобы было, что есть и где спать. Я не уверен, что мне нужно от жизни нечто большее, но… Тебе ведь знакомо такое понятие, как судьба?
Уши двигаться прекратили, и лисица, круто вскинув голову, обдала его злым прищуренным взглядом, оскалив клыки.
Дзи, виновато приподняв руку, вновь не сдержал тронувшей губы улыбки.
– Так вот у нас принято считать, что от судьбы никуда не денешься. Что всё, что с тобой случается в тот или иной день или час – и есть твоя судьба. А значит, спорить с ней, бежать от нее или пытаться не делать того, что сделать нужно – бессмысленно.
Кейко помолчала.
Потом, закончив с первым ожерельем и перейдя ко второму, словно бы невзначай спросила:
– А ты? Ты тоже веришь в нее? В эту вашу судьбу?
– Не знаю, – с честной готовностью повторил Дзи. – В свое время я много об этом думал, но так ни к чему конкретному и не пришел. За других я ответить не могу, за себя же… Скорее всего, я исполнил то, что сказал мне синий колосок, не столько из-за веры или неверия, сколько из-за того, что в моей собственной жизни особого смысла как раз и нет. Не было до последних пор. Но всё, что я сделал – то, что оказался здесь и повстречал тебя, – в ту самую судьбу поверить на исходе заставило… Вот такой вот странный человеческий парадокс.
Теперь Ёкай не стала ни думать, ни ждать, ни притворяться, будто хоть что-нибудь в той бестолковой тарабарщине, которую нес такой же бестолковый смертный человек, разобрала.
Хлестнула хвостами, как прутьями облетающих по октябрю веток, прорычала что-то на пробравшем до костей зверином наречьи, напомнив лишний раз, что была чем-то намного большим, чем он, дурак, порой себе представлял, и, разорвав попавшуюся под руки белку напополам, отодрала от той красный мясистый кусок, с щелканьем и клацаньем пережевывая красно-белый позвоночник.
– Я не представляю, что такое этот ваш «парадокс», и я не поняла ни слова из того, что ты наговорил! И мне это, предупреждаю тебя, не нравится!
Порой Дзи ее не боялся. Порой – начинал. Хоть и страх этот был сродни тому, который испытывали люди, что выловили в лесах волчонка, приволокли к себе в дом, посадили на цепь, приручили, провели рядом половину жизни, принимали за собаку, успели позабыть, кем эта собака на самом деле была, а потом однажды вспомнили, прочувствовав на протянутой руке сцепившиеся волчьи зубы.
Страх этот гораздо сильнее походил на удивление, разочарование, тоску, ощущение скорой потери и какой-то неполноценной личной «неслучившести» – сколько ты ни бился над собой, а стать таким, чтобы волк, пусть даже не по-настоящему дикий, принял тебя на равных, не получалось.
– Я хочу сказать, – примирительно и тоскливо выговорил Дзи, опустив пальцы к земле и принявшись рассеянно перебирать комья попадающейся немертвой глины, – что будь у меня в жизни что-то, чем бы я дорожил, то я бы, вероятнее всего, никогда бы не послушался того, что колосья мне начертали. Я видел таких людей. У них были семьи и были те, кого они любили, и они всеми силами старались избежать уготованной участи. Выбрасывали листья, сжигали их, возвращались домой, говорили или не говорили своим детям и женам или мужьям… Одно дело, что то, что колосья написали, тем или иным образом сбывалось всё равно, и получалось, что это вовсе даже никакой не наказ, а предупреждение, крохотное зеркальце в ближайшую судьбу. Как будто нет разницы, как ты поступишь – то, что случиться должно, случится и так. Или как будто некто заранее ведает, что ты поступишь так, а не иначе, и обдури ты его, сделай, чего никто от тебя не ждет – тогда, возможно, что-нибудь да выйдет… Если это вообще возможно. Мой отец бежал от судьбы, но навлек ее на себя своими же руками. Останься он в тот вечер дома – глядишь, и прожил бы еще год-другой, кто знает… Точно так же и я. Окажись у меня что-то важное и останься я в тот день дома – ничего, скорее всего, и не приключилось бы. Но ничего важного у меня не было. И я послушался. Пошел. Подумал: почему бы и нет? И нашел тебя. Пришел сюда. И вот тогда, именно тогда это и обернулось моей судьбой. Именно в тот самый миг, когда ты вышла ко мне из леса, я и понял, что назад уже действительно возвратиться не смогу никогда… Теперь ты понимаешь меня?
Ему хотелось сказать еще: объяснить, рассказать о том, что давно уже начал испытывать, разложить на ладони такие потешные и такие вечно детские человечьи чувства, но как это сделать – он не знал, захочет и сумеет ли его услышать дикая двуногая лисица, живущая в этом мире тысячи тысяч лет – не знал тоже, и потому, едва сдерживаясь, чтобы не закусить губы, говорил лишь то, что говорил, о самом важном, настоящем, единственно имеющем значение оставаясь глубоко и болезно молчать…
А Кейко ему не ответила.
Ни сейчас, ни потом – так и оставалась, опустив лицо и продолжая насаживать на нитку крыс, хранить черную и глухую, как мокрый олений зрачок, тишину.
Смольно-желтые дебри вокруг кувыркались от самых невидимых корней, кружились и шатались похожие на хвосты воздушных змеев лианы, поднимались кверху из разбивающейся угольной воды пятнышки-огнеискры. Закрытые небесные зеркала раскалывались и трескались на семь грядущих лет непроходящих несчастий, и кто-то, кто бродил под древесной кромкой, иногда наклонялся к реке, смывая с белых-белых рук следы черной магии да красных поцелуев.
Несло свою вахту то, что круглым яблоком, одетым в белое с чалым и желтым, ворочалось в верхнем тумане, завывала где-то потерявшаяся камышовая лиска, дым застревал в горле, пальцы и ладони, будто у вернувшегося к началу мальчишки, почти по-предательски подрагивали, а Ёкай всё так же мерно вязала, шила, узлила и молчала, сводя своим молчанием с отказывающегося трезво мыслить и сидеть на поводке уме.
Только когда Дзи почудилось, что он вот-вот поднимется на ноги, скажет какую-нибудь отпетую глупость и впервые за долгие годы даст брешь, от беспричинной и неоправданной обиды испортив то немногое, что у него, наконец, появилось, горло его само, обрядив в слова хрипящие и сипящие звуки, вытолкало наружу этот дурной, защемленный и защепленный вопрос:
– Скажи мне хотя бы, что со мной будет дальше?
Кейко, прекратив узлить-вязать-стегать, замерла.
Дзи, стараясь отказать себе глядеть в ее сторону, продолжил:
– Ты приняла меня, привела в свои леса, остаешься постоянно ходить со мной. Я не знаю, как и зачем ты это делаешь и почему это происходит, но у меня такое чувство, что ни одна иная тварь из-за твоего присутствия не просто не приближается ко мне, а даже не решается показаться на глаза. А как только я остаюсь один – что-то тут же шебуршится рядом и подбирается, я же знаю, всё ближе и ближе, явно мечтая меня сожрать. Ты возишься со мной, как с беспомощным детенышем, и я, как выяснилось, тот жалкий эгоист, которого всё устраивает и который не хочет никуда без тебя и от тебя деваться, который хочет… хотел бы… остаться с тобой… насовсем… Но я ведь понимаю, что этого, скорее всего, никогда не случится… Ты ни о чем со мной не говоришь, ничего мне не объясняешь, и я понятия не имею, что произойдет дальше и что меня ждет… И как мне быть, когда этот день настанет? Когда ты с концами устанешь от меня, когда решишь, что хватит, и мне здесь больше не место – что мне делать тогда? И что… что станешь делать ты?
Ёкай не шевелилась – воздух возле ее ушей начинал потихоньку густеть и темнеть, и огнеискры сменили направление, не поднимаясь наверх, а с высоты рушась сияющим аловатым снегом вниз, – но по-прежнему ничего не произносила вслух.
Дзи же, как пропащий глупец, не могущий взять в толк, что на него нашло и зачем он продолжает это творить, не унимался.
– Может, ты меня просто-напросто съешь? Растянешь, порвешь и перекусишь пополам, как одну из своих крыс?
Лисица, прищелкнув клыками, смутно заметно качнула головой: шутки – хотя не такой уж оно было и шуткой – не поняла, но хотя бы, озверившись, не смолчала, ответила:
– Нет. Не съем. Я не ем людей, и уж тем более никогда бы не тронула тебя. Идиот.
Люди всегда были и всегда останутся самыми странными тварями, – подумалось Дзи; с одной стороны, ответ Кейко его повеселил, с другой – порадовал, с третьей – умудрился надломно-нездорово раздосадовать: возжелай лисица его сожрать – не прогнала бы подброшенным дворняжьим щенком, да и хоть чем-то он бы ей таким образом пригодился.
– Ладно. Тогда, значит, оставишь где-нибудь в дебрях и кто-нибудь другой за тебя это сделает. Прикончит меня и сожрет. Хотя я бы, знаешь ли, предпочел, чтобы сожрала меня все-таки ты.
Ёкай застыла, как звезда в самую бездвижную ночь – ночь багрового полнолуния, незнакомым жестом прижала к макушке большие треугольные уши, взметнула голову и, не проявив ни клыков, ни предупреждающего огнивого взгляда, рассеянно и в чем-то беззащитно, на миг обратившись маленькой лисьей девочкой, спросила:
– Почему…?
На это ответить – честно ответить – Дзи позволить себе не мог, так что, как бы ни хотелось обратного, вынужденно отвел взгляд, перестав любоваться лисьим лицом и гадать, какое лицо крылось там, под маской. Накрепко стиснул в пальцах глину, из которой успел слепить нечто четверолапое, с рыбьими крыльями и оскаленным ланьим черепом, и передернул, будто мерзнущий в дрёме сновидец, плечами.
Думал, что Кейко на это обидится, разозлится, махнет на него рукой и, закончив со своими крысиными делами, уйдет, снова оставив на неопределенный срок – если не навсегда – одного, но та, к его удивлению, так не поступила.
Та непривычно-спокойным голосом, растерявшим весь лязгающий хищный задор, сказала:
– Нет. Никто другой не тронет тебя тоже.
Дзи даже не удивился – а может, и удивился, просто не воспринял всерьез, – но спросил:
– Почему? Откуда ты можешь это знать?
– Оттуда, что я не позволю. Я никому здесь не позволю причинить тебя вреда, господин Дзи.
По имени, а тем более «господином», она назвала его впервые – Дзи до этого вообще был уверен, что лисица либо его имени не запоминала, либо не принимала то за имя, либо из личных лисьих принципов не желала того признавать, – и он, вмиг от услышанного захмелевший, спятивший, заколотившийся жгутиком мягкого теплого сердца, нарываясь на что-то, на что нарываться, чуял, не следовало, с запальчивой мальчишеской подначкой хмыкнул:
– Ну, тогда я просто споткнусь, не разгляжу дороги, упаду с какой-нибудь горы и сломаю себе шею. Или не замечу этой вашей черной реки, свалюсь в нее и потону, потому что выплыть, я откуда-то это знаю, у меня не получится.
В ту минуту он поверил, что все-таки доигрался: Кейко, не оскалившая зубы, а ощерившая пасть, в глубине которой полыхнуло опалившим и до подкадычного сбоя напугавшим черным огнем, вдруг оказалась прямо напротив него.
Без крыс, без ожерелий, с надтреснувшей лисьей маской, разметавшимися рыжими с зимой волосами, с окогтившимися не руками, а лапами – за одно биение остановившегося времени она примерила то волчьи уши, то оленьи моховые рога, то коньи копыта, то извивающийся хвост из плюща да крови, то упала в землю бесконечно-длинной и бесконечно-чернильной гадюкой.
Где-то в зарослях надсадно закричала переполошенная кабарга, лес вокруг вырос на несколько тысяч дней, душа самого Дзи обернулась поношенным тряпьем да осевшей паклей, по загривкам сырых теней промелькнули чьи-то прожильные ладони. Кейко же, прильнув еще ближе, протянула лапы-когти-руки, щелкнула пастью, расплылась темным пожаром добравшихся до сердца глаз, заглянула туда, куда никогда не должна была заглядывать…
И, мгновенно остынув, вернув на макушку обратный лисий гребень, спрятавшись под бесформенное колокольное платье, вновь стала тем, кем и была для Дзи до: вспыльчивой и далекой лисьей девочкой, влачащей по следу три хвоста да его привязавшийся, незаметно отдавшийся неприкаянный дух.
Поглядела на него, склонила со знакомым звоночком к плечу голову, покачала той туда и сюда, подняла бледную белую руку и впервые, правда совсем впервые, Дзи помнил, притронулась кончиками пальцев к щеке: щетинистой, впалой, усталой, серой.
Погладила, будто всё того же ребенка, поднялась выше, зарылась когтями в отросшие белесые вихры – изношенные, жесткие, чуть-чуть вьющиеся от постоянной лесной сыри.
Она его гладила, гладила долго, постепенно обнимая, стягивая с камня, притягивая к себе и аккуратно, как никогда-никогда прежде, укладывая головой на пахнущих смоковницами да кровью коленях, укрывая хвостами, как одеялом, нашептывая что-то странное и неведомое на таком же странном и неведомом языке.
Шепот потихоньку оборачивался песней, руки увереннее скользили по плечам, щекам, макушке и бокам, хвосты грели сотнями сплетшихся в солнечный венок комет; в лисьих глазах застывали, меняя привыкшийся цвет, выкрашенные бирюзой тепло-грустные светлячки, а Дзи, засыпающий, выпитый, потерявшийся в лесу и в себе, переворачиваясь на спину и прижимаясь к теплому животу той, без которой уже не смог бы, наверное, ничего, всё думал и думал о…
– Кейко, моя милая Кейко, скажи мне хотя бы, что находится там, за этим туманом, который всегда скрывает и здешнее небо, и солнце с луной от моих глаз…? Я вижу, что там что-то есть, оно плавает, шевелится, ходит будто по следу и не оставляет мое сердце в покое, но я, сколько ни стараюсь разглядеть, совсем ничего не вижу… Так что же там, Кейко…? Что же… находится… там…?
Он спрашивал ее, не надеясь ни на голос, ни на ответ, в жилах струился и вил гнездо зябкий каменный неуют, словно там начался сезон не знающих края летних похорон, где-то шуршала и капала, дыша спелым и зрелым, жидкая клюквенная кровь, а Кейко, накрывающая его веки темной пустой ладонью, продолжала тихо и тоскливо петь, пока над головой, туманами да деревьями что-то всё светило и рыдало своей мерной гиблой чахлотой…
Комментарий к 2. Прогулка сквозь время цветущих каштанов
**Тё** – мера длины, 109,09 м.
**Кэн** – мера длины около 1,81 м.
========== 3. Песни сорокопута ==========
В человеческом мире прошли недели, а то и месяцы, зима сменилась весной, весна, возможно, перешла в лето, а он продолжал оставаться здесь – в мире по иную сторону привычных когда-то гор.
У Кейко не было дома, да и вообще оказалось, что иметь одно постоянное место у созданий с иной стороны не принято – они никогда нигде не задерживались, но и никогда никуда не спешили, не имея ни причины, ни цели: ночи проводили прямо посреди травы, ручьев, лесной глуши, закуривая небольшой костерок или и вовсе просто так, а утром или днем продолжали куда-нибудь двигаться.
Поначалу Дзи казалось, что ходят они бессмысленно, хоть Ёкай и выполняла время от времени несколько плохо понятных ему действий, а потом он начал узнавать, что смысл в них был, да и сама Кейко как-то рассказала, что лес – он то же самое, что и человечий сад, и если не ухаживать за ним – то он быстро придет в запустение и одичает.
– Дикий лес – лес плохой, – говорила она, помогая пробиться белым росткам из черепа умершего в болоте оленя, собирая с веток спелые красные ягоды, чтобы дать проклюнуться ягодам следующим, подсыпая их тем зверькам, что боялись самостоятельно выбраться из норы, не став при этом добычей отплясывающих майские пляски спаривающихся барсуков, которые единожды в году убивали не столько чтобы есть, а чтобы украсить зеленеющий под лапами полог в любимый нарядно-алый. – Дикий лес – злой. Глупый. Жить в нем становится тяжело, он забывает, что, прежде всего, есть дом для тысяч нуждающихся существ. Тех существ, которые не смогут без него обойтись, как, например, смогла бы, если бы очень понадобилось, я. Поэтому те, кто родились или стали однажды Ёкаями, присматривают за ним. Прибирают. Говорят с ним. Напоминают ему о том, кем он должен оставаться. Заботятся о тех, кто не может позаботиться о себе сам. Наказывают тех, кто переступает дозволенное и становится для остальных опасен.
– Как медведь, который дерет зашедших в лес людей? – спросил тогда Дзи, внимательно слушающий и так же внимательно пытающийся запомнить и понять: Кейко в какой-то момент их непростых неозвученных отношений стала относиться к нему открытее, рассказывать, делиться, не обращаться так, будто происходящее нисколько его не касалось, и он был всеми костьми ей благодарен, стараясь ничем не разочаровать.
– Не совсем, но близко. Как медведь, который дерет тех людей, что пришли в лес просто так, а не для плохого. Не ради того, чтобы убить, намусорить, сломать, испортить, разрушить, надругаться, сжечь. Если люди пришли для этого – никто в лесу не помешает хищному зверю этих людей напугать, покалечить или даже убить. А если они забрели погулять или насладиться лесной красотой, а зверь напал – вот тогда этот зверь будет наказан. Жестоко наказан, господин Дзи. Потому что никто из нас убийства ради убийства не одобряет.
Дзи долго над этим думал. Потом – кивнул, осознавая, что согласен и порядок такой всей своей сутью поддерживает. В следующее потом, спустившись с покрытого хвойным наброском холма, спросил другое:
– А как насчет Аякаши? Они тоже следят за лесом? И почему… с тех пор, как я живу здесь, с тобой, я так ни одного из них и не повстречал? У нас в деревне говорили, будто Аякаши никогда не упустит возможности полакомиться человечиной, тем более если та сама пожалует к нему в угодья.
На болоте, раскинувшемся слева, где-то за стройным рядком белоствольной сиракамбы, мягко и нежно подтренькивающей рябиново-киноварными листьями, как сложенными из хлопчатой бумаги бубенцами, кто-то заупокойно выл, и дыхание его шевелило отскакивающие из-под ног лопухи: большие, с толстыми мясистыми стеблями и похожими на лягушачью лапу листами.
Кейко, как и всегда во время их прогулок, шла впереди, на расстоянии шагов двадцати или тридцати, легковесно перескакивая с кочек, камней, остающихся молчать, а не хрустеть, оброненных веток, и соломенная накидка, наброшенная на ее плечи, летала перебитым сойкиным крылом: вверх-вниз, вверх-вниз, то закрывая, то снова открывая востро приподнятые лисьи уши.
Вечерело. Вдоль пути, по которому они брели, метили тропинку невесомо парящие светлячковые фонарики, в голове Дзи навязчиво шептались дебри, над головой же Ёкая, приманиваясь на изменчивый глазной огонь, кружились разноразмерные мотыльки, и иногда из кустистого подлеска, где листва оставалась неизменно насыщенно-красной, вываливался, приподнимая печальную губастую голову, какой-нибудь недозверь-перерыба, покрытый отблескивающей зеленоватой склизкотой.
Обычно на такие вопросы Кейко отвечала сразу, а тут молчала так долго, что Дзи успел забеспокоиться – не сказал ли чего не того, но пока решался об этом спросить, лисица всё же помахала хвостами, подобрала в корзинку, которую несла, несколько опавших ягодных гроздей и, чуть сбавив шаг, произнесла:
– Не следят. В большинстве случаев Аякаши слишком высокого о себе мнения, чтобы потрудиться сделать хоть что-нибудь для жизни вокруг. Именно поэтому, мне кажется, они – рожденные самими горами, лесами, землей, морем и небом – так быстро теряют рассудок, не далеко уходя об обыкновенных звериных тварей… Тебе известно, почему некоторые звери, отжив свою жизнь, вдруг перерождаются как Ёкаи, господин Дзи?
Дзи, не имея о том понятия, отрицательно покачал головой: привык, что Кейко всё видела – или чувствовала – и так, и в словах нуждалась ровно потому, что ему самому со словами было проще.
– Потому что они пытаются пользоваться при жизни разумом, чувствами и сердцем. Таким образом, у них появляется некая причина, по которой они не хотят уходить из мира или прозябать на правах бессловесных и бесправных животных и дальше. Не всегда эта причина бывает чем-то светлым или хорошим: например, желание отомстить за убийство ради того же убийства, нежелание смиряться с отведенной участью, надежда кого-либо, кого пришлось однажды потерять, отыскать. Причин может быть много. Но именно это помогает зверю преодолеть возведенный на него порог и стать кем-то иным. А Аякаши… Аякаши всегда были теми, кем были. Между вами ходит поверье, будто всё совсем не так, и Ёкаи, мол, как раз таки и есть те, кто Ёкаями были всегда, а Аякаши – это те, кем становятся люди, не принявшие своей кончины… Может, конечно, люди иногда кем-нибудь и становятся, но сюда они не забредают, да и с теми Аякаши, о которых я говорю, никакой связи не имеют.
Она остановилась возле густого, низко склонившего ветви эноки и, припав перед тем на корточки, принялась с тщательностью оглаживать выглядывающий из-под отодранной пластом коры заболонь, такой же светлый, как и пелена предрассветного сумрака. Пожаловалась, что молодые чащобные кошки опять точили когти о то, обо что им было запрещено, достала из-под одного из трех подолов маленький лубяной короб, сняла берестяную крышечку, зачерпнула немного желтоватого зелья и принялась ласково намазывать тем истекающие смолкой и соком древесные порезы.