355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дарт Снейпер » Семья (СИ) » Текст книги (страница 1)
Семья (СИ)
  • Текст добавлен: 4 февраля 2019, 04:30

Текст книги "Семья (СИ)"


Автор книги: Дарт Снейпер


Жанры:

   

Слеш

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Примечания автора:

Диалоги здесь оформлены не как диалоги по велению левой пятки автора и создания определённого эффекта ради.

Сукинсын пишется слитно для того же.

По сути это преслэш.

Пришёл – прямой как палка и тощий, в идиотском чёрном костюме, как на похороны. Мама смотрела в глаза: мне – заискивающе, ему – влюблённо. Как меня не вывернуло прямо на новенький ковёр от этого взгляда? Я ей так и заявил, а она – всхлип, дрожащие губы, обида какая-то! Будто я виноват. Будто я обязан любить его.

Имя у него было совершенно дурацкое. Се-ве-рус. Она сказала мне: зови его по имени, сынок, даже если не будешь звать отцом.

Я с тех пор звал его «мистер Снейп» – вслух, «сукинсын» – про себя.

Это я через несколько недель после его появления на нашем пороге узнал, что он преподаёт философию в университете. И стал изредка звать его «профессором, сэром»: он всегда бледнел от ярости, а я улыбался. И мне было хо-ро-шо. Я только маму не хотел расстраивать – понимаете, она часто плакала после моих разговоров с ним, а плакать ей было нельзя. Слабое сердце.

Она так плакала из-за смерти папы, а теперь – из-за него, и я её за это почти ненавидел. Она приходила ко мне вечером, тихонько стучалась в дверь комнаты, ожидая, пока я открою (я чаще не открывал), а потом присаживалась на край моей кровати и долго молчала. Я эти её визиты еле переносил – она всегда смотрела виновато и очень устало, а я знал, конечно, знал, что она не при чём, что она не может вечно тосковать по папе, что она у меня очень молодая – только морщинки у глаз портили образ смешливой рыжей девочки, – и ей совсем, совсем никак нельзя одной. Я знал, конечно, но молчал тоже – и поворачивался к ней спиной, закрывая глаза и вжимаясь щекой в подушку. Под веками у меня всегда вставала гадкая картинка: тонкая золотая полоска на её пальце.

Иногда она гладила меня по голове – и мне хотелось выкрикнуть: а его, его ты тоже трогаешь так ласково? с ним ты тоже так нежна? так иди к нему, к своему профессору сукинусыну!

Мам, говорил я ей, мам. А потом терял мысль – и во рту становилось горько, и продолжать уже не хотелось.

Он, конечно, меня не любил тоже. У нас это было взаимно – полные тихой ярости взгляды над тарелками с мамиными оладьями. Пока она не видела, пока стояла спиной к столу. Передайте мне сахар, говорил я ему, сахар передайте, профессор. И он смотрел на меня нечитаемым взглядом, и глаза у него были очень злые, очень чёрные и очень холодные, и сахарницу он в меня почти что швырял, а мама смеялась и качала головой: думала, наверное, что это мы с ним так забавляемся.

Мне она – мама, то есть – всегда казалась такой… вечной, что ли. То есть я о смерти, конечно, знал: ещё бы мне было не знать, я был напичкан умными словечками и всякими проявлениями абсурда по Камю под завязку. Но я не задумывался ни разу о том, что она, смерть, коснётся меня.

Папа маму иногда звал огоньком. Я помню это очень хорошо: я был маленьким и раскачивался на стуле, а она шутливо журила меня, и её волосы ерошил пущенный в дом на постой ветерок, и казалось, что они пылают; папа её обнимал со спины, касался губами щеки и говорил: огонёк мой, мой огонёк.

Она угасла за пару месяцев.

Я не знал, что она была беременна. Я только знал, что она ужасно похудела, что её рвало по утрам, что у неё вырос живот – огромный и почти уродливый в своей величине. То есть всё, конечно, указывало на самый очевидный вариант, но я боялся поверить и не верил – не верил, не верил, не верил.

Они с профессором постоянно куда-то таскались, должно быть, к врачам, и после каждого нового визита мама казалась бледнее и измотаннее, а Снейп – злее. Или я не умел читать по его скуластому носатому лицу и видел везде одну ярость – брови у него были чернющие и насупленные. Это я потом понял, что так выглядело отчаяние – позже, когда весь дом пропитался им, и на моём лбу появилась такая же складка, как на лбу Снейпа. Они ещё ссорились. Я не хотел подслуши… да чёрта с два! Я хотел знать! Я хотел понять, почему он так орёт! И подглядывал в замочную скважину – в очках было жутко неудобно, но я очень хорошо видел, как судорожно дёргался на его шее тощий кадык и как вздувались вены на его лбу. И он так кричал, он так кричал, этот профессор, я не мог различить слов – только интонацию. А мама сидела и обнимала себя за огромный уродливый живот, который убивал её. И качала головой. А Снейп орал, и орал, и орал – и у меня болела голова.

Однажды я вернулся из колледжа – а их, мамы и Снейпа, не было. И вернулся Снейп один. И долго сидел на кухне, до самого утра, а я не мог спать и ждал, скорчившись у стены. Он не сразу заметил меня, когда вышел; долго стоял ко мне спиной, и только когда я вскочил на ноги, он обернулся. От него пахло виски и потерей, и мне очень хотелось, чтобы он заорал. А он молчал.

У меня тогда в горле странно запершило, и я даже не назвал его сэром.

Я запретил ему рассказывать мне, что с ней случилось. Вернее, и не слушал – схватил кроссовки и сбежал, и долго шлялся по набережной, и выстуживал горло под мартовским лондонским ветром, и потом, конечно, заболел, а он на кой-то чёрт притащил мне уйму лекарств и велел лечиться.

Я не лечился назло – ему и себе. И кашлял, кашлял, кашлял; когда от кашля шумело в ушах, в моих висках переставала звенеть могильная тишина нашего всегда оживлённого дома.

На похороны я идти не собирался. Сказал ему: что мне там делать в чёрном костюме, а, профессор? То есть тогда мне казалось, что я это сказал, а на деле, наверное, промямлил, давясь сухими спазмами. Он ещё посмотрел на меня странно и тяжело, а потом отвернулся. И бросил: хорошо, не иди.

Замечательно, сказал я ему, и не пойду.

Теперь я, упакованный в строгий чёрный костюм, стою меж цветов и плит, и земля под ногами дрожит и крошится. И мне хочется спросить у него, у профессора, не сошёл ли я с ума, но он, наверное, скажет, что сошёл, а я не хочу этого слышать.

Острый локоть врезается в рёбра. Снейп на меня не смотрит, только кривит уголок рта и шипит мне: иди, иди, мальчик. И я иду – и только потом понимаю, что мне нужно сделать, и тошнота подступает к горлу, и я касаюсь губами холодного лба перед тем, как опустить цветы туда, где раньше был огромный живот, и отступаю. Не смотрю, не смотрю, не смотрю на её лицо.

Но оно преследует меня всё равно – каждую последующую ночь.

В колледже меня теперь все жалеют.

Я хочу забрать документы.

Только Снейп кривит губы и качает головой, и я ничего не могу сделать, потому что мне ещё нет восемнадцати, а он теперь мой опекун. И он говорит, что я слабак и нытик и что мне нужно перестать себя жалеть. И я каждый раз представляю себе, как зарядил бы кулаком в его спокойное лицо, сжимаю зубы и опускаю голову. Иди, говорит он мне всегда, иди занимайся, мальчик.

По имени он меня не зовёт.

Мне отчего-то очень приятно твердить про себя сукинсын, сукинсын, сукинсын после каждого его «мальчик».

Он мне говорит сегодня: почему ты не ходишь на занятия? Говорит: мне позвонили из колледжа. Говорит: тебя могут отчислить. А я не хочу с ним разговаривать, а я, может, хочу, чтобы меня отчислили и чтобы он отвалил. А он меня за плечи хватает и держит: не вырвешься. И смотрит в глаза, и губы поджимает, и требует: отвечай, и у него возле рта складки, а на висках седина. И под глазами круги, как будто он не спит по нескольку дней.

Отстаньте, говорю ему, мне больно, вы мне, говорю, никто, а у него лицо и плечи каменеют, как будто он проглотил ледышку.

И он меня отпускает – проваливай, мол, чёрт с тобой.

Сукинсын, говорю я своей подушке, но на душе почему-то гадко.

В колледж я всё равно зачем-то таскаюсь. Просто чтобы не сидеть дома в одиночестве. Рон всегда теперь перед тем, как хлопнуть меня по плечу, заглядывает мне в глаза, и лицо у него такое жалостливое, словно он ждёт, что я вот-вот разрыдаюсь. Меня от этого тянет проблеваться, и иногда, когда тошнота уже подступает к горлу, я отсаживаюсь от Рона к Малфою. Не то чтобы мы с Малфоем были большими друзьями – просто срать он хотел на то, что там со мной случилось, я всё равно остаюсь «очкастым Потти», и так – проще.

Рон, наверное, когда-нибудь перестанет со мной общаться.

Мне всё равно.

Она снится мне, снится, снится, и я не знаю, куда бежать от этих снов, и в каждом сне она – с огромным животом, с животом, который убил её, измождённая и ослабевшая, и я просыпаюсь от того, что прокусил губу.

Это вы виноваты, говорю я Снейпу в лицо, вы, сэ-эр. Это вы, вы, вы! Кричу, срываясь в хрип, и жмурюсь, но даже с закрытыми глазами вижу маму. Скулы сводит от холода кожи под губами. Это ваш ребёнок, говорю, твой ребёнок, слышишь, Снейп, и пусть он умер, о, пусть это маленькое чудовище умерло, она умерла тоже!

Он смотрит на меня так же равнодушно. Только глаза – чёрные, я и не знал, что чёрный цвет так тёмен. Поджатые губы – тонкая нитка рта. Напряжённая линия челюсти. Снейп, говорю я, почему…

Я не жду – нет, не жду – пощёчины.

Она потрясает меня. Снейп, говорю я одними губами. Снейп…

Он молча оставляет меня одного – худая спина, гордо расправленные плечи. Тишина давит мне на уши. Щека горит.

Я чувствую себя полным дерьмом.

Снейп, Снейп! Снейп, твержу я, ловя его за рукав. Он мягко высвобождается из моей хватки.

И не разговаривает со мной ни на следующий день, ни через неделю.

Хватит ушами хлопать, Потти, говорит мне Малфой. И мы делаем какую-нибудь лабораторную работу, или пишем какой-нибудь тест, или сдаём какой-нибудь зачёт, и всегда на меня смотрят сочувствующе и завышают оценку, и Малфой рад, а я не очень.

Потому что теперь, когда я закрываю глаза, я вижу не только маму.

Я вижу эти чёрные-чёрные глаза, и выражение в них – смесь разочарования и глухой боли.

Мы ужинаем полуфабрикатами в полной тишине, и маленький стол, с трудом вмещавший троих, кажется мне непомерно огромным – и если бы я захотел дотянуться до руки Снейпа, сидящего в нескольких дюймах от меня, я бы, наверное, не сумел.

Май – май-молчание, май-осуждение, май-раскаяние – проходит мимо меня. Я что-то учу, что-то забываю, сдаю экзамены – преподаватели сливаются в одно огромное существо с влажными печальными глазами, в одну огромную руку, сжимающую моё запястье, в одни огромные губы, шевелящиеся и говорящие: мне так жаль, Гарри, Гарри, крепись.

Моё имя кажется мне почти ругательством – намного более обидным, чем сукинсын.

И я вдруг понимаю, что означали слова Снейпа. Жалеть себя… нет, должно быть, я всё-таки жалею, я всё-таки не могу – я засыпаю, вжимаясь лицом в подушку, выдавливаю из себя извинения и обвинения, и мне кажется, что мама вот-вот коснётся моего затылка, что улыбнётся чуть виновато и немного грустно, что я скажу ей…

Снейп, говорю я, Снейп, прости меня. Выдавливаю из себя, пересиливая желчь, скапливающуюся на языке: пожалуйста. Пожалуйста, я был не прав.

Он смотрит на меня молча – профессор, сэр, сукинсын – и без улыбки. Я никогда не видел, чтобы он улыбался – наверное, он делает это некрасиво.

Снейп, говорю настойчивее, придвигаюсь к нему ближе, ближе. Его взгляд – адская геенна.

Вместо ответа он опускает ладонь мне на голову. Не гладит – просто держит так, чуть касаясь кончиками пальцев волос, и смотрит, смотрит, как будто собирается сказать: absolvo te, мальчик, absolvo te.

И мне очень – до ужаса – хочется, чтобы он чуть сдвинул руку, чтобы скользнул пальцами по затылку.

Я сбегаю в свою комнату, как испуганный зверёк, и лопатки печёт от его взгляда. Я знаю – он смотрит.

Мы по-прежнему мало разговариваем. Я сдаю экзамены, он их принимает; иногда Снейп возвращается очень поздно, вымотанный и разозлённый, и мне хочется спросить: ну как, никто не может рассказать про теорию трёх стадий? или, может, безмозглые студенты не в состоянии отличить Платона от Эпикура? или просто…

Я приготовил омлет, говорю я, будешь?

Снейп медленно кивает. И мы едим омлет, и сталкиваемся локтями, и я больше не зову его сэром, а он меня – мальчиком.

В воскресенье я целый день убираюсь в комнате. Расфасовываю нужные и не очень вещи по коробкам, комкаю бесполезные бумажки… долго, очень долго сижу над пухлыми альбомами с фотографиями. Я их никогда, совсем никогда не любил, я так злился, когда мама, смеясь, украдкой фотографировала меня, я тяжело вздыхал, когда приходилось снимать её в тысяче разных поз возле какого-нибудь красивого дерева. А теперь я глажу тонкие, дешёвые, бесценные поверхности фотографий, и в горле у меня ком.

Вот я – толстощёкий ребёнок с погремушкой. Мама склонилась ко мне, приглаживает мне волосы, на её лице улыбка, а на щеках – ямочки. Я знаю теперь, за что он… за что они оба – Снейп и папа – любили её. Я раньше этого не знал.

Вот папа – такие же круглые очки, как у меня, такие же встопорщенные волосы. Только глаза не зелёные, но всё равно – тёплые. Имеет ли значение цвет в сравнении с этой теплотой?

Я глажу глянцевую поверхность, и пальцы мои покалывает.

Что, говорит Снейп, ты здесь делаешь? Он стоит на пороге, по-птичьи склонив голову набок, очень тощий и очень высокий в своём чёрном свитере и в чёрных же брюках. Я молча показываю ему фото. Он медлит; сжимает пальцами ручку двери; смотрит на меня почти с неуверенностью. И я понимаю вдруг, что он ждёт разрешения войти – он раньше никогда не переступал порог моей комнаты.

Если хочешь, медленно произношу, можешь помочь мне собрать фото.

И Снейп шагает ко мне.

Наверное, если бы он раньше взял альбом с фотографиями моих родителей, с фотографиями моего отца, я возненавидел бы его. А теперь – молчу, молчу, только перелистываю страницы и улыбаюсь. У меня дрожат губы – и я надеюсь, что он на меня не смотрит.

Спрашивает меня: зачем?

И я, конечно, сразу понимаю, что он имеет в виду. Только как объяснить? Щекам жарко; я тушуюсь, прижимаю альбом к груди, сглатываю ком. Почти шепчу: затем. Затем, что прошлое – прошлому. Затем, что я не хочу сейчас… не могу…

Он не заставляет продолжить – только коротко сжимает мои пальцы, и если она, пресловутая Преисподняя, существует, то она – жар этой худой руки.

Потом, говорит Снейп, тебе придётся вернуть их на место. Взглянуть на них и принять их. Всё, что тебе осталось, говорит Снейп, память и фотографии.

Я глажу кончиками пальцев рыжее золото волос мамы и закрываю глаза. А потом киваю.

Он обнимает меня за плечи.

Знаешь, шепчу, знаешь, а я называл тебя сукинымсыном.

Он почти улыбается. Секунду мне кажется, что сейчас он дотронется до моей щеки – но он убирает руку и с громким хлопком закрывает альбом. И говорит: пора спать. И добавляет неловко, будто впервые: выпьем чаю?

Я обжигаю язык и губы. Снейп пьёт осторожно, методичными маленькими глотками, его кадык ходит вверх-вниз. Я почему-то не могу отвести от него взгляда – и мне стыдно и душно, я чувствую себя плохим, плохим, плохим – но и до отвращения живым.

Этой ночью – едва ли не впервые – я сплю спокойно, и мама приходит ко мне живой и тёплой, и гладит по щеке, и говорит: ты умница, Гарри, умница. А потом исчезает – рыжее пламя, – но во мне нет ни боли, ни отчаяния.

Летом я иду работать. Несовершеннолетних мало куда берут, но устроиться официантом в маленьком уютном кафе мне удаётся. Снейп это никак не комментирует, но мне почему-то кажется, что он мною доволен; оттого ли, что уголки его губ едва заметно дрогнули, когда я сказал, что устроился на работу? Секундное движение – не заметишь, если не вглядываться в лицо.

С утра до вечера я таскаю подносы, коротая перерывы с томиками Шопенгауэра и Ницше, и Снейп иногда забирает меня прямо из кафе.

Я, кажется, даже жду его. Только, пожалуйста, не говорите ему – я и сам не знаю, отчего так вскидываюсь, когда замечаю его на пороге.

Мы идём домой вместе и молчим каждый о своём, я пинаю мыском кроссовка попадающиеся под ногу камушки, а Снейп насмешливо косится на меня – как-то по-доброму, я и не знал, что он так умеет.

Он почти никогда не прикасается ко мне – как не прикасался к маме, словно не умеет или, может, не любит тактильный контакт. Я не спрашиваю; узнай он, что мне хочется, чтобы он ещё раз дотронулся до моих волос, до моей щеки, до моего плеча…

Если бы я знал, почему, ну почему я этого хочу!

Снейп, говорю я, Снейп. Я никак не могу понять, что это за идея у Сёрля, какая-то китайская комната, какая-то компьютерная психика…

Он смотрит с удивлением, даже отрывается от книги, которую читает. И вдруг – я готов поклясться! – почти смеётся. И говорит мне как-то даже мягко: ну, в двух словах и не объяснишь, но, по сути, концепция Сёрля в том, что…

Я отслеживаю каждый день июля – отсчёт идёт на часы. Мне интересно и как бы даже немного волнительно: ещё немного, и я стану совершеннолетним. Что скажет мне Снейп? И скажет ли вообще хоть что-то? Быть может, он изменит своим принципам и всё-таки позволит мне объятие? Всего одно, мне не нужно больше, я только уткнусь носом ему в шею и постою так пару секунд…

Наверное, я не должен, наверное, со мной что-то не так. Но если это грязь, то почему тогда…

Не хочу об этом думать. Не думаю. Меня ждут вон та девушка, заказавшая салат, и вон тот пожилой джентльмен, зашедший за кружечкой чая с пирожным. Я должен работать, до конца смены ещё несколько часов, и потом, быть может, на пороге появится худая высокая фигура, и звякнет колокольчик, и Снейп молча опустится на стул за самым дальним столиком. И я подойду к нему, и улыбнусь, и скажу, что вот-вот закончу, и мне так захочется заправить ему за ухо выбившуюся из низкого хвоста прядь волос, и я опять почти сбегу, сгорая от стыда и мучительной потребности прикоснуться.

Утро моего рождения приходит совсем незаметно. Я просыпаюсь от звонка Рона; он вопит мне в трубку, опять забывая про то, как чувствительны динамики, что-то про разгульную жизнь и бары, и я смеюсь, и мне так легко и хорошо, и я обещаю ему, что, конечно, мы непременно сходим в «тот потрясный паб», только не сегодня, дружище, сегодня я с семьёй.

И сам замираю, когда выговариваю это слово. Семья…

Рон долго молчит. А потом – говорит: здорово, Гарри, я так рад, говорит, что ты наконец-то сумел найти с ним общий язык, хоть он и…

Я прерываю его и скомканно прощаюсь.

Снейпа уже нет. Я знал, что он уйдёт рано, не дожидаясь моего пробуждения, но почему-то испытываю чувство сродни разочарованию; крайне неприятное чувство. Встряхиваю головой – нужно собраться! В кафе меня сегодня не ждут: велели праздновать и веселиться, а я хочу одного – забраться на диван с ногами и, украдкой радуясь тому, что Снейп отложил свою книгу ради меня, слушать про радикальный эмпиризм – или про что-нибудь столь же туманное и неясное.

Он приходит, когда я устаю ждать. Я почему-то несусь в прихожую, замираю на пороге, смотрю на него, неторопливо разувающегося, и выпаливаю: мне, Снейп, теперь восемнадцать!

Снейп стягивает ботинки и отбрасывает с лица волосы. Почти улыбается. Сжимает моё плечо. Я знаю, говорит, я знаю, и я приготовил для тебя подарок.

А потом вкладывает мне что-то в руку.

И я целую вечность смотрю на медальон, раскрывшийся от нажатия. На левой стенке – миниатюрная фотография. Я с родителями. Нужно приглядываться, чтобы различить детали, но я знаю каждую наизусть. Это моё любимое фото.

Мне нечего сказать ему – в горле ком, и, кажется, я вот-вот позорно разрыдаюсь.

Вторую половину, говорит мне Снейп, заполни сам.

А я смотрю на него молча, наверное, открыв рот, и мне совсем-совсем нечем дышать.

Проходя мимо, он дотрагивается до моей щеки – это короткое прикосновение я прячу в сокровищницу памяти подобно скряге Гобсеку.

Мы проводим вечер в гостиной, разговаривая о всякой ерунде, и я засыпаю прямо там, на диване; сквозь сон я чувствую, как Снейп дотрагивается до моего лба – но, наверное, это мне лишь чудится.

Я просыпаюсь полным сил и ожиданий, и медальон на моей шее, кажется, согревает меня изнутри. Поднявшись на ноги, я бреду в ванную, потом – на кухню, чтобы приготовить завтрак, но замеченная краем глаза деталь заставляет меня остановиться.

В прихожей стоит чемодан – большой и неуклюже-квадратный, чёрного цвета. С ним Снейп появился в первый раз. С чего бы ему теперь вытаскивать эту громадину сюда?..

Снейп спускается по лестнице. В руке у него – ещё одна сумка.

У меня в горле пересыхает.

Снейп, шепчу, Снейп… куда ты? А он смотрит как бы мимо меня, не в глаза, а в сторону, и отвечает мне: тебе восемнадцать, восемнадцать, говорит, и я больше не твой опекун.

Это значит, что он меня бросает. А если бы я не проснулся, он ушёл бы вот так – молча, не простившись? Оставил бы меня здесь одного?

Почему, говорю, хотя губы едва шевелятся, почему ты уходишь? Почему, Снейп, разве ты не…

Он что-то говорит, а я не слышу – кровь шумит в висках, голова идёт кругом, земля под ногами – как тогда – дрожит, готовая опрокинуть меня навзничь, и если я сделаю шаг, то я, наверное, упаду.

Не падаю. Или падаю, как посмотреть, падаю – носом ему в плечо, хватаю его за руки, где-то далеко, очень далеко отсюда грохочет упавшая на пол сумка, а я шепчу, захлёбываясь воздухом и страхом не успеть: почему, ну почему, ну почему, Снейп, не уходи, я прошу тебя, пожалуйста, хочешь – я что угодно, как угодно, я…

Он сжимает мои плечи, и голос у него растерянный, и он говорит: что же ты, не плачь, не надо. Я хочу сказать, что не плачу, что я слишком взрослый для слёз, но щекам мокро, и я только вжимаюсь лицом в его шею, а он неловко и осторожно касается моей спины, и мне кажется, что если он, если и он тоже сейчас уйдёт, то я непременно умру.

И я говорю ему всё это, говорю, говорю, и сухое рыдание душит меня, а он не отстраняется, он почему-то до сих пор не отстраняется и не кричит, что я омерзителен, хотя – я знаю – он всё-всё понял, только обнимает меня сильнее и твердит: Гарри, Гарри, Гарри…

Останься, прошу я, останься, не уходи, разве тебе плохо здесь? Пожалуйста, Северус… Пожалуйста, ты же теперь моя семья.

Он вздрагивает. Его рука – жаркий поцелуй ада – касается моей поясницы. Я вскидываю голову, всматриваюсь в его лицо, жадно читая в нём сомнение и смутное желание, тянусь губами, сухими и шершавыми, тычусь слепо, как щенок, в подбородок, не решаясь подняться выше…

Глупый, говорит он, глупый. Баюкает меня, как маленького. Целует меня в висок.

И остаётся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю