Текст книги "Слепцы (СИ)"
Автор книги: Braenn
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Твоя правда, брат Ян. Завтра и разберем, кто в Хомутове заслуживает жизни, а кто – смерти. Да и чего заслуживает сам Хомутов. Но чтобы уже не ходить сюда во второй раз, чтобы не волноваться о судьбе окрестных деревень и не дрожать за свои тылы, разберем мы это как следует. Что там болтают? Мол, одноглазый гетман заключил договор с дьяволом? Они увидят, что божьи воины способны сделать поболее, чем какой-то там дьявол.
========== Страшный слепец ==========
В лето господа 1421-е, в месяце апреле
Наконец-то снова Табор! Любош любуется, уже третий день любуется – а все мало. Год назад он пришел в это тройное кольцо каменных стен, которые берегли небывалое сердечное братство.
За год укрепления стали выше, появились дома и настоящие мастерские, а не чаны да наковальни под открытым небом. Речка Лужница все так же защищает город своими прозрачными водами. Все так же легко они обращаются друг к другу: «брат», «сестра». Многие крестьяне, освобожденные от церковных и панских податей, как следует устроили свое хозяйство. Евангельская бедность не покинула Табора, и ей не мешают ни куда более сытые, чем прежде, лица, ни детвора в добротной одежде вместо обносок.
Мимо пробегает мальчишка в рубашонке, пошитой из поповского облачения, и Любош тихо смеется. Сколько недобрых слов было сказано о таборитах, мол, жадная до грабежей голытьба опустошает храмы, как могут поступать лишь почитатели дьявола. Ну и где же здесь дьявол? Вон, ребенку тепло.
Но радость Любоша проходит быстро, словно редкие жаркие дни в апреле. Не обнимет его больше Николай из Гуси, царапая щеку своим черным усом. Богу лишь ведомо, вернется ли сюда Петр Каниш, изгнанный из Табора вместе с прочими братьями, приобщившимися к ереси пикартов. А самое страшное…
– Почему работаешь? – грохочет Жижка.
Любош оглядывается на его голос. Первый гетман хмуро нависает над Ивой, которая чистит конскую сбрую, только что в эту сбрую не падая.
– У тебя лошади лишние? – задирает голову Ива. – Вон, двум морды уже натерло, у одной на губах язвы.
– Почему работаешь больная? – Жижка хмуро оглядывается. – Кто работу распределял?
Ива брызгает на него водой:
– Уймись ты, гетман! Что б ты понимал, старый черт!
Любош подходит к ним, берет Жижку под руку, намереваясь отвести в сторонку да побеседовать. Но тот, кажется, обо всем уже догадался по страдальчески бледному, с густой чернотой под глазами, лицу Ивы.
– Да уж побольше твоего понимаю, девочка, – Жижка целует ее в лоб.
Они оставляют Иву и отходят подальше от лишних ушей. В темном глазу гетмана брезжит что-то, похожее на сочувствие. После всех битв и бед последних месяцев он еще чувствует?
– Совсем худо? Что твой Давид?
– Совсем, брат Ян. Давид считает, что ей осталась неделя. Может, и вовсе несколько дней.
Жижка кладет тяжелую ладонь на его плечо:
– Ну, вы оба глядите за ней. Понимаю, в хлопотах она забывается. Все тоски поменьше да мука полегче. Но смотрите, чтобы до срока она не погасла от боли. А, что я… Прости старика. Твоя сестра, кто лучше тебя о ней позаботится?
Любош прячет лицо на груди гетмана, пока не высохнут слезы. Потом говорит:
– А Петр Каниш – твой брат. Помнишь?
– Был – брат, – с железом в голосе отвечает Жижка. – Ну, ступай.
Через пять дней Ива уже не работает. Она лежит, то и дело засыпая, одурманенная лекарствами Давида. Без них она не выдержала бы ужасных страданий.
Любош гладит и гладит ее пожелтевшее лицо, похожее на пергамент, ее поблекшие светлые волосы, ее тонкие руки. Почти год эти руки не знают синяков, которые оставляли грубые клиенты. Зато хрупкое женское тело, отличное от жилистых тел крестьянок, знает боевые раны. Вот здесь, на плече, скрытый рукавом, вьется шрам. И там, на бедре, под юбкой, след от подковы рыцарского коня. И еще, еще, еще… За что же Иве умирать от женской болезни? Наверное, эта хворь зародилась в ней, когда она была в Праге тем, кем ее вынудили быть, насильно лишив невинности.
В палатке ни души. Разве что Давид приходит время от времени. Братья и сестры, смягчившиеся вдали от кровавой стыни боев, берегут их уединение.
– Ты никогда не рассказывала мне, почему осталась. Здесь лишь мы с Давидом знаем, кто ты. Здесь тебя принимают только наполовину. На ту, в которой ты – таборитка.
– А нужна она мне та, другая половина? – Ива облизывает губы, и Любош подносит к ним кружку с водой. Как жадно она пьет, будто вода вкуснее тех вин, которыми угощали ее щедрые клиенты. Впрочем, и впрямь – вкуснее. Ива довольно прикрывает глаза и говорит мягко, напевно: – Видишь ли… Здесь я была кем-то. Праге грозили крестоносцы. Мои клиенты, а еще пражане, что плевали мне под ноги… Они все пускали ветры от страха и хоронились за крепкими стенами. А я, представляешь, я – била пикой железных рыцарей. Каково?
– Ты героиня. Ты самая смелая женщина на свете. Ну, может быть, наравне с нашей Зденкой, – улыбается Любош, целуя мокрую ладонь подруги.
Серые глаза Ивы лучистые, словно звезды. Она не прогоняет его, не показывает колючий нрав.
– Как думаешь, увижу я Зденку? А Николая? А Громадку? Эх… Увидишь Каниша – передай, что не такой уж он кислый святоша.
– Ты ему так в лицо и объявила? – смеется Любош.
Усмешка Ивы в свете каганца похожа на оскал голого черепа.
– Я дура, по-твоему? Но помню, как меня злило. Он говорил… Ну да ты знаешь Каниша. Важный! Говорил, мол, мы божьи воины. А ведь так, Любош… Кем мы были? Ты, я, Давид, который не смел лечить христиан? Вацлав? А теперь мы наследуем землю.
В полумраке палатки Любош видит. Благодарных крестьян. Горящие храмы. Бегущих прочь крестоносцев. Залитую кровью и засеянную хлебами землю.
– Да, Ива. Пусть не кротостью, но мечом – а наследуем.
В лето господа 1421-е, в конце месяца апреля
Пока братья вяжут пленных пикартов, Любош вместе с Давидом обходят раненых. Они давно объясняются парой слов, поэтому их часто отправляют помогать пострадавшим бойцам. По невозмутимому взгляду Давида Любош понимает, кого можно положить поудобнее или перенести, кого покуда трогать запрещено, а кого лучше добить.
– Вацлав погиб, – Давид разворачивает Любоша прочь от ног, торчащих из-под смятого куста. – Потом. Осталось перевязать двоих.
Они перевязывают. К ним присоединяются еще братья, и они стаскивают в одно место убитых. Вацлава Любош пока не трогает. Не смеет вытянуть из-под веток. Он слишком хорошо знает, как выглядят люди, чьи головы разбиты цепом или булавой. Сам разбивал.
Наконец, решается. Под липкими от крови волосами на виске виднеется дыра. Большие, на выкате, глаза Вацлава уже потускнели. Его не бросили в шахту в Кутной Горе, его не сожгли как еретика противники Чаши, его не зарубили крестоносцы… Его убили свои, когда-то свои. Пикарты.
Любош качает на руках мертвое тело друга и все не может закрыть ему глаза. Еще немного, еще чуть-чуть посмотреть в них… Как без тебя твоя вороная, а, Вацлав?
Апрельское солнце весело играет на кольчужном рукаве погибшего, а вокруг лед, лед и мрак, будто в том самом, девятом круге ада.
Предали. Они все друг друга предали.
Пикарты во главе с Антохом покинули таборитов перед нападением на Бероун, где наемники Сигизмунда чувствовали себя как дома. Покинули не потому, что не хотели боя. Нет, они выступили против союза Табора с Прагой, как когда-то светлой памяти брат Николай. Кроме того, им ненавистно было, что крестьяне вновь платят дань, пусть меньше прежнего, пусть не на прихоти панов, а на нужды войска, но платят. Сколько братьев и сестер погибло под Бероуном?
Табориты под командованием Жижки проливали кровь, сражаясь, как всегда, как привычно, на два фронта, а Петр Каниш увел за собой сотни людей из Табора. И продолжал уводить, и смущал умы простых людей, рассказывая, будто нет в причастии тела и крови Христовой, но лишь вино и хлеб.
Тоненькая Ива, усталая, измученная смертельной болезнью, до последнего трудилась как божий воин, а Каниш их предал.
Но и они ведь – предали. Предали то самое братство, полное чистой нежности, какое было в Таборе год назад. И каким же слепым был Любош, когда обманывал себя, любуясь Табором теперь и не замечая: он – другой. Без Николая, без Каниша прежним он не станет, и вовсе не из-за того, что умер один и вот-вот умрет второй. Умерло само братство, где нет ни твоего, ни моего, ни богатого, ни бедного, ни владыки, ни слуги.
Теперь в Таборе есть свой епископ. Куда более скромный и честный, чем священники римской церкви, а все же – епископ. Многие крестьяне вздохнули свободно, разбогатели, работая вольно на своих наделах. Но те крестьяне и подмастерья, которые ничем не владели прежде, не имеют ничего и нынче. С ними делятся по-братски, они не голодают, не знают нужды, но они седлакам – не ровня. Пан, сочувствующий таборитам, ест с простолюдинами один хлеб и спит в одной телеге, но он не перестает быть паном. Не все рыцари Табора – Ян Рогач. Ох, не все.
Пикарты не желали терпеть этого предательства, потому и ушли. Хотя, по правде говоря, не сами ушли. Их прогнали.
А нынче сожгут, если они не отрекутся от своих заблуждений. Только разве то заблуждения?
Любош целует Вацлава в остывающий лоб и медленно закрывает ему глаза. Относит его к остальным погибшим, а после вскакивает на Мака и следует вместе со всеми в деревню Клокоты. Там надеется взглянуть в глаза Канишу. Передать прощальные слова Ивы.
Каниш, как и его товарищи, уже не связан. Он привычно суров, на приветствие Любоша отвечает без улыбки. Скорбно склоняет голову, когда слышит про смерть Ивы. А после улыбается, словно уже с того света, и говорит:
– Сегодня же встречу ее в раю.
Нет, брат Петр, ты не произнес бы этих слов, если бы ведал, что Ива была блудницей.
– Ты торопишься в рай? – спрашивает Любош. – Мы, божьи воины, пока нужны здесь, на грешной земле. Ты нам нужен.
– Ты нам нужен, – повторяет Жижка. И чудится в его железном, безжалостном голосе что-то… Или же и впрямь – чудится? Первый гетман говорит громче, для всех: – Отрекись от ереси, брат Петр, вернись в Табор. Мы забудем прошлые ссоры, простим друг другу сегодняшние потери, оплачем вместе наших братьев, с твоей и с нашей стороны. А после, как прежде, выступим против Сигизмунда, прогоним красного дракона с родных земель!
Каниш глядит на Жижку сурово, непреклонно. Словно бы не ему, а он выносит приговор.
– Против красного дракона. С лукавой и двуличной Прагой. С панами, подобными Ченеку из Вартемберга, которые одной рукой подписывают договоры с Табором, а другой обирают простой народ. Да и ты – обираешь. Сегодня вернули одни подати, ради своего войска. Что вернете завтра? С кем еще ты заключишь сделку, непобедимый гетман, чтобы не проиграть новую битву? – Каниш качает головой. – Нет, брат Ян. Ты отступил от божьей правды, как и все, кто идет за тобой. Но я – не отступлюсь. Давай, складывай костры. Нынче же мы с братьями и сестрами будем с нашим Спасителем в раю.
– Твоя воля, брат Петр.
Соломенные крыши домов нагреты апрельским солнцем. На чурбаке жмурится пушистый черный кот. Он громко мурчит под морщинистой рукой старушки.
– Сынок, скажи, кого жечь-то надумали?
Любош молчит, совсем не зная, что ей ответить.
В деревне тихо. Табориты быстро, но без лишней суеты, сносят на площадь перед храмом дрова и хворост. Жижка единственным глазом всматривается в пикартов. Тяжело, тяжелее, чем удар его страшным шестопером.
Ян Рогач подходит к Петру Канишу. Он, кажется, всегда отступает последним, что в спорах, что в бою. Надеется до последнего. Любошу со своего места не разобрать, о чем они говорят. Каниш по-прежнему величавый, словно судья, Рогач жарок и настойчив. Он оставляет Петра лишь после окрика Жижки.
Пламя взвивается, скрывая пикартов, с торжественной, нездешней красотой поющих гимн. Любош не может следить за каждым, поэтому останавливается на Канише. Почему-то ему очень важно, чтобы Петр задохнулся до того, как огонь охватит его тело.
Так и происходит.
После казни Любош просит Давида побеседовать наедине.
– Уходи. Сегодня мы сожгли наших братьев по христианской вере. Я не знаю, что ждет тебя завтра.
Давид заправляет за ухо темный локон. Любош убирает второй.
– Ты прав. Уйду. У вас достаточно весьма недурных врачей. Я же нужен другим пациентам живой, а не мертвый. А ты? Остаешься?
– Крестоносцам опять неймется. Кто сбережет чешскую землю? Как Петр заметил… Пражские богачи? Паны? Видимо, придется нам.
– Вам придется. Таким, – Давид не утирает слез. А он, оказывается, умеет плакать? Указывает в ту сторону, где отгудели свое костры. – Пусть таким, но вам.
Они долго-долго не размыкают объятий, и Любош радуется: хотя бы Давида он запомнит здоровым и живым.
В лето господа 1421-е, в начале месяца июля
Ветер примял травы на лугу так, что они лежат поперек дороги. Давид учил: перпендикулярно.
Мак не желает ехать поперек. Он упрямо сворачивает, чтобы рысить вдоль зрелой, готовой к покосу травы. Любош пересиливает хитрого коня, но потом переходит на шаг и отпускает повод, позволяя Маку пожевать сочной зелени.
Вскоре Любош замечает родные вагенбурги. Гладит сильную шею, пробует шкуру под потником – конь вполне свежий. Можно и в галоп.
Рыжая грива вьется в такт мощному бегу, душистый воздух кружит голову, и можно пока не думать, какую весть везет он Жижке.
В лагере первый гетман разворачивает бумаги. Дергает совершенно седой ус, приваливается грузно к борту вагенбурга. Объявляет серьезно:
– Желивского – закопаю. Эй, разлюбезные братья! – Жижка подзывает всех, кто есть поблизости. – Помните ли вы, как наш проповедник из Снежной, возомнивший себя воякой, простил кутногорцев? А как он простил после Ченека из Вартемберга? В который раз? Я со счета сбился.
– В третий? – сам у себя спрашивает Любош.
– Или в четвертый, – вздыхает Ярослав.
Жижка продолжает:
– И угадайте, что сотворил этот пес?
Рогач веселится:
– Опять желает завести дружбу с Сигизмундом?
– Опять. Вот, перехвачено его письмо, – Жижка сует бумаги второму гетману. – И опять нам завтра брать Раби, потому что его хозяин не держит слова, не ценит, что мы пощадили его детей, и тоже ищет милости у венгерской шельмы. Что, мало нам равнять замки с землей? Под землю закапывать надо?
– Надо, – соглашается Рогач. Толкает локтем Любоша, подмигивает: – Ну а после Раби закопаем Желивского.
– Он самостоятельно, – возражает Любош.
Могучий серый замок с прошлого года будто бы подрос. Мак нетерпеливо пляшет на месте. То ли вспомнил, что здесь когда-то был его дом, то ли просто ему неймется.
Любош согласен с рыжим, но выучка приказывает ему придерживать повод. Во время штурма, как и положено, конница вступает в бой, когда появились проломы в стенах или открылись ворота. Или когда кто-то пытается удрать из замка.
От грохота пушки Мак прыгает в сторону. Вроде привык уже, ан-нет, раз в месяц или два шарахается.
Наконец в толстой серой стене образуется довольно большая брешь. Белый конь Жижки вырывается вперед, но и Мак отстает не слишком. Рядом скачет вороная кобыла Вацлава. Теперь у нее другой хозяин.
После штурма прежде заката опускается непроглядная, непосильная ночь. В единственный глаз первого гетмана попала стрела.
Жижка успевает отдать приказ, чтобы его везли к врачам в Прагу, а после проваливается в горячечный бред. Он надеялся, верно, спасти глаз, но лучше бы спросить: а спасется ли он сам?
Первого гетмана сопровождает Ярослав, и с ним еще несколько братьев. За главного остается Ян Рогач. Он не спешит уходить с дороги, на которой уже не вьется пыль. Только следы от колес телеги остались.
Удивительно. Еще год назад Любош не без ревности замечал горячую дружбу между Жижкой и Рогачем. Круговерти вагенбургов, которые представлялись врагам дьявольскими знаками, а на деле были трудной, слаженной работой многих людей и коней, эти круговерти закрутили, задавили множество нежных чувств. Забыл Любош и о том, что первый и второй гетманы – не только надежные военачальники, но и друзья.
Рогач не в силах отвести взгляд с дороги, по которой увезли самого близкого ему человека. Но и он, Любош, измученный своей грешной страстью, не способен сделать ни шага.
Ян что-то понимает. Поворачивает к нему ужасающе спокойное лицо. Кого он видит перед собой? Скорее всего, восторженного юношу, который преклоняется перед суровым седым полководцем и теперь умирает от горя.
Это совсем не так, но Любош прогоняет мысли об обмане. Все пустое, все пыль. Они с Рогачем просто нужны сейчас друг другу.
========== Свет затмения ==========
В лето господа 1423-е, в 6-й день августа
Солнце золотит холмы на востоке, а поле все еще темное, укрыто легким туманом.
Из трав и тумана проступают мертвые тела. Любош знает, что своих уже нет, убрали. Но все-таки чаши, нашитые на плащи да на худы, его пугают. Хоть и принадлежат они противникам. Здесь впервые билась чаша с чашей, войско Жижки из Малого Табора давало отпор пражанам. Одни пражане спаслись бегством, другие попали в плен. Остальные лежат здесь.
Мак спотыкается. Любош смотрит вниз. Молоденький воин, моложе него самого, глядит в рассвет стеклянными глазами. На бледных щеках поблескивают капли – наверное, роса.
Тихо-тихо. Жижка однажды рассказывал, что после Грюнвальдской битвы по полю ходило множество священников, читали заупокойные молитвы. Над чашниками, что пражанами, что оребитами и таборитами, никто не читает. Они не верят в чистилище.
Они знают, какое доходное для римской церкви дело – службы за упокой души. Любош согласился без промедлений, что попы эдаким образом выманивают последние гроши у людей, убитых горем. Однако же то, что чистилища нет, что сразу ты попадаешь либо в рай, либо в ад, и никакие молитвы тебя не спасут, его пугало.
А Николай из Гуси ухмылялся в свои черные усы:
– Что ж тут страшного? Наоборот, все по справедливости. Каким ты был человеком, что ты сам совершил, великое и дурное, с тем и предстаешь перед Господом. И он судит лишь тебя, а не кошельки твоих родичей.
В стороне от поля, возле ручья Любош позволяет Маку напиться. Сам достает из сумы ломоть хлеба, который дали ему в деревне. Крестьяне от всего сердца предлагают воинам «брата нашего Жижки» стол и кров. Но и табориты с оребитами не остаются в долгу, делятся с бедным людом военной добычей.
Когда он приходит в лагерь, солнце вовсю искрится в рыжей гриве Мака и выбеливает полотна палаток.
Возле палатки Жижки он сталкивается с Ярославом.
– Спит гетман?
– Шутишь? Проходи, – Ярослав забирает у него из рук уздечку. – Рыжего прохвоста пристрою.
– Да не такой уж он прохвост, – смеется Любош.
Мак честнейшими глазами смотрит на него, а потом вытирает морду о плечо Ярослава.
Любош просовывает голову в палатку, докладывая о своем приходе. Только зачем? Иногда ему кажется, что слепой гетман узнает по шагам по крайней мере ближайших к нему людей.
Слепой гетман пугает врагов. Три года назад толки о его договоре с дьяволом были по большей части лишь зловещими слухами. С тех пор, как он потерял второй глаз, но остался во главе войска, в его кошмарную сделку верят всерьез. Многие рыцари уклоняются от драки с ним без ущерба для своей чести.
Слепой гетман страшен для самого Любоша совсем иначе. Жижка узнает о мире вокруг ушами и руками. Он легко передвигается по своей палатке и даже по лагерю, но иногда ему все-таки требуется помощь. Он узнает собеседника пальцами. Он подходит или наклоняется слишком близко, когда слушает. Любош, на погибель свою, у него в друзьях, и этих прикосновений для него слишком много.
Вот и сейчас. Жижка принимает его доклад. О том, что пражан по направлению, вверенному Любошу, нет и в помине, о настроениях в деревне, о дороге, размытой недавним ливнем, о других деталях местности, которые могут оказаться полезными. Жижка слушает и ощупывает пальцами его лицо.
– Спал?
Ну как он догадался?
– Часок подремал в деревне.
– Ступай до постели. Показали мы пражанам, где раки зимуют – можно и отдохнуть малость.
Любоша внутри что-то жжет, и он говорит прежде, чем успевает подумать:
– Вовремя показали.
Жижка поворачивает к нему лицо. Пустые глазницы покрыты повязкой, но ведь он же видит!
– А ты полагаешь, не ко времени? Слишком рано?
– Слишком поздно. Николай умер, Каниш сгорел, а мы только теперь их послушали.
– Мы не их послушали, – спокойно, однако же с угрозой в голосе, возражает Жижка. – Мы терпели выходки Праги, чтобы вместе выметать крестоносцев с чешской земли. Дважды прогоняли. Или нам надо было, как во Франции, когда их крестьяне с горожанами не нашли общего языка, и погибла Жакерия? Мы старались. Но дружба с нами для пражан что кость в горле, да и чешская земля им как дойная корова. Вот наше терпение и лопнуло.
– Про дойную корову – это еще Николай заметил. Стоило ли с ним ссориться? Стоило ли сжигать пикартов за то, что они не хотели союза с Прагой?
На словах о Николае щека Жижки на миг дергается. Правда, потом он тяжело клонится вперед и зло дышит в лицо Любошу.
– Мы сожгли их отнюдь не только из-за размолвки по поводу пражан. Ты забыл, скольких мы потеряли под Бероуном, потому что Антох увел за собой людей? Любош, это называется дезертирством. Ни в одной армии дезертира по голове не погладят.
От ужасающей близости, от пристального взгляда пустых глазниц Любош теряет разум. Каким бы жестоким, пусть и справедливо жестоким, каким бы яростным или неуступчивым ни был Жижка, Любош всегда будто бы околдованный слепо им любовался.
Шалел от его братской ласки, когда опытный полководец, знатный, хоть и бедный, шляхтич запросто говорил со своими солдатами у костра и обнимал того, кто сидел рядом. Сходил с ума от его жара, когда Жижка горячился в спорах с друзьями и полыхал спокойным лютым гневом в ссорах с врагами. Не сводил с него глаз, когда он велел поджигать костры. Умирал от восхищения, видя его верхом на белом коне в самой гуще боя или же в стороне, когда бой требовал его мыслей, а не шестопера.
И что-то случилось нынче там, в пушистом тумане, который кутал тела чашников, что-то, из-за чего сердце Любоша не выдержало.
Вполголоса, дрожа от холодного пота, он высказывает Жижке все, что думает о его безжалостных поступках.
Страшный слепец сидит почти неподвижно, будто бы равнодушен. А потом седые усы его вздрагивают как тогда, в проклятый декабрьский вечер в Праге. Он усмехается:
– Что же, прикажешь мне быть сердечным, как Желивский? Помнишь, как он пощадил кутногорцев или вот Ченека? Помнишь, сколько горя мы хлебнули от них потом? Помнишь, как подох Желивский, когда со всей дурной своей доверчивостью явился в ратушу?
– Подох? – переспрашивает Любош. В глазах темнеет. Он хватает со стола кружку и швыряет ее об землю. Вдребезги. – Подох?! – он хватает гетмана за полы кафтана, чтобы только не ударить. – Желивский не подох. Ему отрубили голову, потому что ты, Ян, вместе с Рогачем и Збынеком, поставил свою подпись. Ты согласился, что духовные лица не должны занимать светские должности в Праге. Желивский потерял власть, а потом его запросто и подло убили. Потому что вы с Рогачем его предали!
Последнее слово, самое невыносимое из всех слов, что есть в языке человеческом, звенит в могильном безмолвии палатки. Жижка накрывает его руки своими. Улыбается мягко, так, что мороз по коже.
– Да, конечно, Любош. Мы его предали. Хотели мира с пражанами, а его – предали.
Жижка встает, безошибочно обходит глиняные черепки, наливает что-то из кувшина. Любош понимает, что квас, когда слепой гетман протягивает ему кружку. Улыбается невольно:
– Брат Ян, как же ты ловко! И не расплескиваешь.
– Эх, ты! Я ведь шляхтич. В отрочестве оруженосцем служил. Знаешь, сколько вина подал я рыцарям? Такая наука не забывается, – он отхлебывает квас, утирает усы, а потом говорит совсем тихо: – Я все не спрашивал у Рогача… Расскажи, каким был Желивский? Я запомнил его молодым, даже кудри не засеребрились.
– Молодым и остался, – еще тише отвечает Любош. – Первая седина проглянула, да похудел еще.
– Похудел? – Жижка трет пальцы, будто вспоминая. – Куда тощее?
– Спал мало. Как всегда. Глаза ясные, пожалуй, что и ярче прежнего в последний раз были. А под ними – черным-черно. Скажи, гетман… Правда ли, что перед казнью магистра нашего Яна Гуса чернота заволокла солнце?
– Правда, Любош. Было затмение.
– Говорят еще… Мол, Ян Гус и был тем солнцем. А как скрылось оно, так мы, его последователи, привели с собою тьму, заволокли небо дымом наших костров.
– Дымом наших костров, – Жижка от души напивается квасом, отставляет кружку и упирается широченными ладонями в колени. – Можно подумать, костер в Констанце подожгли мы. Инквизицию изобрели тоже мы. А как альбигойцев палить – так снова мы. Ты же слыхал про альбигойцев?
– Брат Николай рассказывал.
– Ну кто ж еще? Ученый черт. Нет, Любош, нашу землю давненько топят по-черному. Брось ты греть уши возле всяких болтунов. Им досадно не то, что мы не щадим наших врагов. Им вот тут, – гетман чиркает ладонью по горлу, – что нищее наше войско, сплошь крестьяне, да подмастерья, да малоимущие паны, побивает цвет рыцарства и папских прихвостней. А теперь вот и пражских бюргеров.
Любош вздыхает:
– Если бы только болтуны, брат Ян. У меня самого… ты уж прости… душа не на месте.
– У самого? – Жижка склоняет голову на бок, изучает Любоша повязкой на глазницах. – Ты что же это, кого-то кроме пикартов пожалел? Нет, молчи! – он задумчиво жует седой ус. – Скажи-ка мне, любезный друг. Ты когда-нибудь ненавидел?
– Нет.
– Пикарты убили Вацлава. Может статься, что дорогой тебе Каниш. Прага, утроба ненасытная, сожрала Николая и Желивского. Да всех… Всех братьев и сестер не перечесть. И сторонников наших, и случайных чешских бедолаг. И что же? Ты никогда не жаждал за них отомстить?
– Нет, брат Ян. Но и в холодке я не стою. Вроде бы до сих пор нареканий не было.
– Не оправдывайся. Сам знаю, – раздраженно обрубает Жижка.
Любош трет виски, прогоняя из головы туман. До слабости в членах тянет спать, но понять хочется больше. Только что? Сомнение, как мелкая старая заноза, скрылось в гнойном валике. Вроде болит, а не видать. Он перебирает в уме штурмы, отступления, беседы, проповеди… Да, проповеди!
– Вот что мучает. Наши проповедники, что в Большом Таборе, что в Малом, что нынешние, что пикарты – все они повторяли одно. Мол, мы божьи воины и обязаны искупать наши мечи в крови врага. Мол, с нами не Христос любви, но Христос гнева. Да… Желивский в нашу первую встречу, на рассвете в Снежной, тоже говорил мне: Христос был в гневе. Вот это мне страшно.
Жижка вскидывает голову так, что Любош руку дал бы на отсечение – прищуривается.
– Я не проповедник, о вопросах веры сейчас толковать не стану. Я – твой гетман. И ответь-ка мне, брат Любош, мести не алчущий. Бил ли тебя твой мастер? Обдирал так, что ты объедками питался?
– Было дело. Чаще поначалу. В последние месяцы больше орал и выкручивал уши.
– А Иву твою клиенты не избивали?
Любош аж подскакивает от изумления.
– Так ты знал?!
– Тоже мне тайна. Пол-Европы отшагаешь – всякое различать научишься. Ну, избивали?
– Избивали.
– А у Давида в семье, часом, никого не забили до смерти?
– В лето господа восемьдесят девятое.
– Я долго перечислять могу. Отвечай теперь: почему ни ты, ни Ива, ни Давид, ни другие седлаки да подмастерья не смели поднять руку на своих благодетелей? В одиночку трудно, знаю. Что еще? О чем ты подумал, когда убивал, сам, своим цепом или что у тебя имелось?
Любош прикрывает глаза. Каменный холод в башне замка Раби. Поверженный рыцарь. Тяжелый меч, приставленный к беззащитному горлу.
– Я подумал: я – божий воин.
– В самую суть глядишь. То, что не сумел бы совершить подмастерье с пражской окраины, сделал божий воин. Чтобы победить силу, вдвое, втрое, вчетверо тебя большую, ты должен очень крепко во что-то верить. Так верили под Грюнвальдом не дрогнувшие смоленские полки. Так верили швейцарцы, которые немецкое владычество любят вроде как мы с тобой. Так верим мы. И спасают нас не только наши мощные вагенбурги или же, к примеру, кое-какие мысли в этом котелке, – Жижка веселится, постукивая себя по лбу. – Твою, Ярослава, Рогача, всю вашу храбрость питает вера. В то, что мы все делаем по справедливости.
На словах о храбрости у Любоша приятно теплеет в груди. Нет-нет, прочь недостойные тщеславные мысли! А впрочем… Все-таки приятно. И лишь последний кусочек занозы не позволяет со спокойной совестью пойти спать.
– В схватке с врагом – твоя правда. Но, брат Ян… Когда своих же… Пусть разминувшихся с нами, но своих… Где же она, справедливость?
– Где… В наших победах. Пикарты уводили наших людей. Пикарты хотели немедленного апостольского братства, выступали против податей, не желали короля. Ну а как мы без податей? Чем дрались бы с крестоносцами, чем брюхо бы набивали? Наша земля черт-те сколько лет без короля. Вацлав, да простит он меня с того света за мою неблагодарность, был скверный король. А без короля нет конца и края грызне городов с панами да панов между собой. Нет, Любош. Не туда уводили нас пикарты, совсем не туда. И ты, – старший друг превращается в сурового гетмана, грозит пудовым кулаком, – ты за пределами этой палатки вздыхать о них не смей. Не пощажу. Ясно?
– Ясно, брат Ян. А в этой палатке-то… Никто не слышит… В этой палатке скажи: разве плохое оно, апостольское братство? Разве ты о нем не мечтаешь?
– Да какой же человек, брат Любош, если живо в нем сердце, не мечтает о таком братстве? Только где оно – лишь Господу ведомо, – Жижка сжимает его плечо. – Ну, ступай спать. Пока ты с мутной головой на кого-нибудь еще с кулаками не полез. Подеретесь – что же мне, обоих казнить?
Любош не спорит. По воинскому уставу за серьезное нарушение дисциплины полагается смерть. И вот тут у него возражений нет. Слишком явственно строгое войско Малого Табора отличается от склочников да мародеров с той, с другой стороны.
========== Камень сердца ==========
В лето господа 1424-е, в месяце мае
Любош едва дышит. Он придавлен к земле камнями, но и внутри него тоже лежит камень. Он давит на сердце, он тяжелее тех глыб, которые укрывают его спину. И все-таки Любошу совсем не хочется сбрасывать этот груз.
Камни превращаются в тело. Горячее, как скалы на солнце или панцирь. Нет же, нет, это не равнодушные материалы. Тело живое, могучее, даже по сравнению с ним, ведь и сам Любош вовсе не слаб. Живое… Выходит, он не погребен на поле битвы под павшими братьями? Да и братья сражаются иначе, кто в латах, кто в кольчуге, кто в стеганке… А это тело обжигает, потому что нагое.
Бесстыдно нагое, желанное. И железные пальцы такие знакомые. Сколько раз они касались его лица, его плеч, сколько ужасных ночей он мечтал о них.