Текст книги "Слепцы (СИ)"
Автор книги: Braenn
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
========== Снег летом ==========
После этих слов, произнесенных наставительным тоном, почтенный господин Штосс провел пальцами по барабану, от чего раздался тот глухой, зловещий звук, какой производят подобные, обтянутые черным инструменты при исполнении похоронного марша.
Жорж Санд. Графиня Рудольштадт
В лето господа 1419-е, в 30-й день июля
Первым делом Любош подходит к малому чану с известью. Третьего дня он замочил недурной опоек. Там волоса-то снять – всего ничего. В теплую погоду вынул бы шкуры не глядя. Но давеча похолодало, заморосило, да и теперь он дошел до мастерской в белесом тумане. Ох и лето!
Щупает опоек, пробует легонько ногтем – так и есть, рано. Пускай полежит до завтра. Вон, в большом чане готовых шкур ему до обеда хватит, а то и подольше. Только в голове Любоша нынче вовсе не шкуры…
Тут, на окраине Праги, тихо-тихо. Самые ранние подмастерья, вроде него, шевелятся понемногу, а самые смелые вовсе не придут. Собираются в Нове-Место, к Деве Марии Снежной, ждать великой проповеди. По королевскому приказу всякий, у кого есть оружие, обязан был снести его в арсенал. Ну а люди надумали прежде послушать, что скажет про то Ян Желивский.
Любошу страсть как охота пойти с ними. Да своего оружия у него нет, а значит, нет и повода. Без повода разве у мастера забалуешь? Особенно если мастер дружен с дедом, и деда огорчать – совестно.
«Эх ты, совестно! А молчать, когда дед ворчит на гуситов и на самого светлой памяти магистра Яна Гуса – не совестно?»
Скребок мягко снимает мездру с кожи. Любош вздыхает. Надо, надо найти время, хотя бы разок прийти к Снежной и собственными ушами послушать, о чем толкует Желивский.
– Куда ты гонишь, божедурье? – орет над ухом мастер. – Кожа – первый сорт! Порвать решил, бестолочь?
Любош для виду скребет медленнее. Работает он на совесть. Молодой, но дело свое знает, а что не знает, тому завсегда готов поучиться. И мастер об этом ведает, иначе бы не поставил его на тонкие шкуры да на пергамент. Но как не поорать с добрым утречком?
– А и то, – добреет вдруг мастер. – Лучше поглупее будь. Все грехи, все беды – от ума и от грамоты.
Любош про себя улыбается. Если бы не его дружба с грамотным Давидом, не было бы у мастера этих тонких, дорогих кож. А все потому, что Давид раскопал кое-какие еврейские секреты о пергаменте да не пожалел этих секретов для своего друга.
Меж тем мастер все гудит и гудит:
– Ишь чего затеяли! Службы на чешском, чтоб люди понимали… Допонимались! Шастают по городу, бездельники, все мутят и мутят. Честному человеку из дома не выйти! Что, дед твой лавку нынче открыл?
– Собирался, – отвечает Любош и переворачивает шкуру.
– Это он зря. Шумно в Нове-Место, как бы не погромили. Ох, голытьба окаянная!
До потемок Любош работает, почти не разгибаясь. На окраине тихо, что на погосте. Поди, половина людей ушла к Снежной. А потом куда? Не целый же день Желивского слушать!
Под вечер голову застилает белесый туман вроде утреннего. Не видно в нем ни серьезных думок, ни совести. Две мысли у Любоша: о горячей каше и том, как успокоить руки, больные от едких растворов и от воды.
По дороге к дому он нежданно встречает Иву.
– Тебя мамаша отпустила? Так рано?
Подруга злобно кривит губы, отчего желтый синяк на ее щеке делается похожим на цветок.
– А чего мне, откель клиентов поджидать? У кого кошельки тяжелее перышка, те на улицы носа не кажут! Не слыхал разве?
– Об чем?
– В Нове-Место из ратуши коншелов повыкидывали! Как раз на копья!
– На копья? Откуда копья? – Любош не верит своим ушам.
Ива расплетает-заплетает русую косу и рассказывает. О том, что после проповеди у Снежной люди пошли к ратуше. Вел их Желивский, а с ним – гетман Жижка. Этот самый гетман и сказал, мол, отнесем оружие в надежные руки да еще для верности из арсенала захватим. Так и пришли под окна ратуши, с копьями, алебардами и кто чем богат. Кликнули коншелов, призвали к ответу. Мол, у вас наши братья, взяли их за здорово живешь, вины за ними нету, возвращайте обратно!
– Не вернули?
– Не вернули. А люди, значит, в ратушу. Стражников разогнали, своих отбили, а коншелов, стало быть, вниз, – ухмыляется Ива.
То ли радостно ей, что господ положили на копья, то ли досадно, что убили ее клиентов. Будущих, а может, и нынешних.
– Послушай, Ива! Славно ведь! Если правда Желивского возьмет, если гуситы утвердятся… Может, и тебе будет новое место в городе?
– Откель? Что прежние попы, что твои гуситы – все помоями поливают таких, как я. Блудница, распутница… Правы они, чего уж! Да и черта с два расплачусь я с мамашей.
Вспоминаются толки на улицах.
– Знаешь, как говорят? Римская церковь – сама блудница вавилонская! А ты про Марию Магдалину вспомни. Ведь Иисус, Спаситель наш, ее принял.
– Ты разве Иисус? – Ива дергает губой. – Ступай до постели. Да и я пойду. Отосплюсь хоть немного.
Любош и рад бы поспать. Но то ли не отпускает маетный день в мастерской, то ли страшные, значительные события в ратуше не дают ему покоя. Он открывает глаза, когда за окном еще кромешная темень. И никакая молитва не смыкает их обратно.
Сам не понимая, зачем, он выходит из дома еще до рассвета. Прага спит, сумрачная, тяжелая. Не первый грех на ней, не первая кровь. Любош думает о том, каково это, когда тебя бросают прямо на острые копья, и зябко ежится.
Высокие стены Снежной кажутся черными в чуть светлеющем небе. Тяжелая дверь ворчит, пропуская его внутрь.
Свечи погашены давно. В холодном воздухе огромного храма не чует он гари, да и воска почти не чует. Пусто-пусто. Узкие стрельчатые окна едва пропускают бледную зарю, но и того достаточно, чтобы видеть скудную обстановку.
Каменный пол чуть студит колени. Слезы сами собой сбегают из глаз. Он силится прошептать молитву, но большой храм, евангельски простой и величественный, словно бы понимает его без слов. Дева Мария Снежная… В память о давнем чуде, когда в августе месяце вдруг повалил снег…
Теперь тоже близится август, и мороз пробирает по коже. Коншелы на копьях, бедный люд, готовый стоять за светлую память Яна Гуса и за саму святую правду. «Не мир, но меч». Так ли, Господи?
В глубоком безмолвии слышатся чьи-то шаги, а затем и беседа. Скрипит боковая дверь, и Любош на миг слепнет. Свеча кажется удивительно яркой в полумраке храма.
– Кто ты будешь, брат? – спрашивает его ласковый голос. Точно: Ян Желивский.
– Любош я, подмастерье у кожевника. Прости, отец… Пришел помолиться…
– Прости, что помешал твоей молитве.
Глаза привыкают к огоньку, и Любош замечает рядом с худым темноволосым Желивским второго человека. Ну как, замечает. Светлые, а может, седые волосы, могучее сложение. Они прощаются шепотом, и Ян входит, закрывая за собой дверь. Прислоняется к стене, опускает голову и ждет, пока Любош не встанет с колен.
– Не расскажешь ли, брат мой, что привело тебя сюда в такой час?
Любош теряется. Светает. Стрельчатые окна становятся все ярче, высокие строгие стены взмывают к самому небу, а человек, которого боятся важные господа Праги, смотрит на него теплыми глазами. И еще это простое, чистое слово: брат.
– Вот ведь какое дело, брат Ян. Сердце мое давно с вами, а времени все не находил или, может быть, духу… Да после того, что было вчера… Ноги сами привели сюда, хоть и страшно мне: как это – проливать кровь ближнего. А сколько прежде гуситской крови было пролито?
Любош говорит, говорит взахлеб и шепотом, наверное, впервые в жизни так говорит! Да разве его слушали? Мастер его, скорый на побои, священник, не желавший давать простому люду причастие кровью Христовой. Даже родной дед.
Желивский слушает, склонившись к нему и с пониманием кивая. А потом отвечает. Он отвечает, что глубоко скорбит и о магистре Яне Гусе, и о друге его, Иерониме Пражском, и обо всех страдальцах за святую веру. Однако же, говорит он далее, беда не только в том, что их противники не желают причащать бедняков и хлебом, и вином. Они отбирают у бедняков хлеб насущный, а сами превращают храмы и монастыри в вертепы разбойников. Разве Иисус глядел терпеливо на подобную мерзость? Нет, Иисус был в гневе! Так и честные христиане гневаются, видя, что творят и священники, и коншелы, и прочие господа.
Желивский объясняет и объясняет, а под конец виновато улыбается:
– Жаль, что брат Жижка ушел. Он по военной части растолковал бы тебе получше. Да забот нынче у нашего гетмана!
– Так с тобою был Жижка?
========== Железное солнце ==========
В лето господа 1420-е, в 17-й день апреля
На жиденькое, бледное лицо священника, окруженного развеселыми и яростными людьми, было бы жаль смотреть. Но Любош его не жалеет.
Он видел его зимой, в дни уныния, когда гуситам казалось, что все бои – у ратуши, за Вышеград и Мала-Страну – были напрасны. Тогда этот священник вытряс последние гроши у подмастерья, что работал вместе с Любошем, а потом прогулял их с Ивой. Хотя, по правде говоря, большую часть денег увидела ее мамаша. Сама же Ива пару дней не знала, как присесть, чтобы не мутило от боли.
Нынче из Праги выгоняют всех противников Чаши. Одних отпускают с миром, других, как перепуганного попа, награждают насмешками, а иных – тумаками.
Сам Любош спешит к Снежной, надеясь повидать Желивского.
В огромном храме прохладно, несмотря на солнце в высоких окнах и взволнованных людей. Они говорят сдержанно, как и надо в доме Господа, но жар слышен в каждом слове. Радуются гуситы, ох радуются! Но и тревога их не отпускает. Ведь о том, что из Праги должны уйти все противники Чаши, объявил Ченек из Вартемберга. Стоит ли от господ ждать правды? У них в гуситской вере особенный интерес: поиметь добро от своих противников.
Любош пожимает руки друзьям, спрашивает, мол, здесь ли Желивский? Наконец, ему показывают на окно по правую сторону от алтаря.
– Брат Ян! Простишь ли?
В карих глазах блестит ласковая смешинка.
– Давай поглядим на проступок твой да покумекаем.
– Так, да? – Любош рассмеялся бы, только на сердце грустно. – Сам знаешь, деду моему лучше оставить Прагу. Да как бы ему по пути бока-то не намяли. Оно, конечно, за дело, сколько синяков он подмастерьям своим раздарил. Но… брат Ян, он отец матушки моей. Провожу я его до родни.
Желивский качает головой и больше не веселится.
– Ты не за деда прощения просишь.
– Не за деда. Отведу его – а потом хочу в Табор. Давно хочу, с осени, как с крестьянами задружился, как под началом Николая из Гуси дрались. Отпустишь?
– Я тебе пан что ли? Пускать, не пускать… Ступай, Любош. Будь осторожен. Вокруг Праги наемники рыщут. Обними за меня брата Николая и брата Жижку.
Любош осторожно прижимает к своей широкой груди маленького Желивского. Он совсем не спешит уходить – из этих рук, из этого храма – но его ждут еще два прощания.
У евреев тихо. Лишь у входа в синагогу трое почтенного вида мужей о чем-то разговаривают с раввином. Любош идет мимо безмолвного кладбища и стучится в неприметную боковую дверь.
Дальше, за внутренней дверью, слышны голоса. Любош едва знает идиш, но понимает: у Давида больная. Он прячется за ширму в углу, чтобы подождать. Еврейскому врачу и христианину вместе на чужих глазах бывать не следует.
Совсем скоро старушка уходит, стуча палкой, и Любош покидает свое укрытие.
– Значит, в Табор? – Давид указывает ему на стул, а сам достает из шкафчика мешочки с травами.
– Идем со мной! Все это вас не касается, знаю. Но мало ли? В Праге неспокойно.
– В Праге всегда неспокойно, – пожимает плечами Давид и потом убирает за ухо темный завиток. – Я не имею права лечить вас здесь и не уверен, что в Таборе получу это право.
– Получишь! Николая из Гуси вспомни. Разве не благодарил он тебя, когда ты намешал ему мазь для старого перелома?
– Не знаю, Любош. Не сейчас. А теперь послушай, для чего эти травы.
Давид обстоятельно, тихо, будто бы вовсе без каких-либо чувств, объясняет, какое лекарство подойдет его деду, какое годится для глубоких ран, а какое поможет Иве, если она подхватит срамную болезнь.
– Объясни ей, как пройти ко мне. Если вдруг забеременеет, пусть ни в коем случае не обращается к бабкам. Пусть непременно придет сюда.
Любош кладет на стол узелок с монетами. Давид медленно поднимает голову, и на его невозмутимом лице лишь глаза полыхают от гнева.
– Не сердись. Я не за лекарства тебе плачу. Я ведь ухожу, далеко ухожу и ничем не смогу тебе помочь. Ну, хоть этим…
– И то верно, – Давид почти улыбается.
Иву Любош уговаривает намного дольше. Друг его живет неплохо, трудится как врач, пусть и среди своих. Если не повторится страшный погром, который унес жизни его дедов и бабки, у него все будет хорошо. А подруга?
– Да сдался мне твой Табор! – Ива топает ногой. – Что про него болтают! Мол, живут в евангельской бедности, вина не пьют, украшений не носят, песнями да плясками брезгуют. А что говорить о мужиках? Что мне, монашенкой сделаться? Подохну я со скуки в твоем Таборе.
– Зато здесь тебе весело. Покажи. Ну, покажи! – Любош протягивает руки и ждет, пока Ива не даст ему свои. – Нынче без синяков. А того священника помнишь? Я его повстречал по дороге к Снежной.
Ива вскидывает голову.
– Живой?
– Ну, был живой. Так пойдешь?
– Да отцепись же ты, репей! И только попробуй мне запой – про Марию Магдалину, про Марию Египетскую… Побью, – Ива поднимает с земли свою корзинку. – На вот, в дорогу тебе пирожков напекла, еще мяса вяленого отыскала. Коли захочешь, делись там, в Таборе. А деду твоему, хрычу сварливому, чтобы ни кусочка.
Любош отдает Иве лекарство от Давида, а от себя – узелок с грошами.
В лето господа 1420-е, в том же месяце апреле
– Слава тебе, Иисусе, довел ты нас! – счастливо говорит крестьянин и падает на колени. Рядом с ним опускается его жена. Двое малых детей топчутся рядом. Не знают, наверное, хороша ли крепость на высоком холме или не хороша.
Любош опирается на палку и щурит глаза, разглядывая тройное кольцо каменных стен. Потом они медленно поднимаются по крутому склону. Шагах в тридцати от круглой седой башни Любош останавливается, чтобы посмотреть вниз.
После сумрачной суетной Праги от простора едва не разрывается грудь. Дорога до Табора была нелегкой, и только теперь он замечает мир вокруг.
Речка Лужница неширокой, но надежной защитой обнимает крепость. Вокруг поля, еще грязные от весны, еще не поросшие как следует травой. Кое-где высится такой же тусклый, лишь чуть зеленый лес. Наверное, в ясный день отсюда видны селения, сожженные таборитами, однако нынче солнце то и дело ныряет в облака. Наверное, вон в тех лесах прячется Козий Градек, где писал свои послания светлой памяти магистр Ян Гус.
– Идем, брат Любош? – просит его крестьянин.
И то правда. Детишки-то проголодались.
За воротами, что возле седой башни, их встречает город. Или не город, а военный лагерь? Или что-то совсем новое, доселе неведомое, чему пока не придумали названия?
Величавой простотою Табор схож с родным храмом Снежной. Ничего пустяшного и ненужного здесь нет. Люди заняты делом, как в мастерских на окраине Праги, но будто иначе. Вон, трое мужиков трудятся над большой, суровой телегой, прилаживают к ее боку деревянный щит – и все это задумчиво, неспешно. А теперь присели, беседуют.
– Кто ты будешь, брат? – обращается к нему высокий серьезный священник.
– Добрый он человек, вот тебе крест! – отвечает за Любоша крестьянин. – Помог нам от панов схорониться!
К ним широко подходит громкий красивый мужчина в рабочей рубахе. А когда-то носил дорогие кафтаны…
– А-а-а, пожаловал! Пропускай, брат Петр, свои.
Николай из Гуси принимает Любоша в свои медвежьи объятия.
– Ты меня помнишь? Брат Желивский велел тебя расцеловать.
– Ну так целуй! – Николай смеется, подставляя густой черный ус. – Прости старика, имени твоего не назову. Да какие деньки тогда были, страсть! Ладно, меня на укреплениях ждут. Вечерком, если повезет, побеседуем. А пока передаю тебя одному из самых горячих наших проповедников, Петру Канишу.
Как и сказывали, в Таборе нет ни твоего, ни моего, ни господина, ни слуги. Все общее, все друг другу братья и сестры. Любош с готовностью отдает Петру свой рабочий инструмент и высыпает в общую кадь гроши.
– Вижу, ты наш человек, брат, – говорит ему Петр. – Сам все отдал, ничего не утаил.
– Ну, кое-что утаил, – улыбается Любош. Каниш в ответ хмурит брови. Да, не Желивский, с ним не пошутишь. Любош объясняет: – Оставил двум самым задушевным друзьям в Праге.
– Прага… Прага – страшный город. Весь потонул в нечистотах порока и алчности. Но дружба – это, брат, настоящее золото. Гляди.
Каниш передает свой пост другому священнику и ведет Любоша по Табору.
– Гляди. У нас нет ни вина, ни пива, ни прочих дурманящих ум напитков. Но зачем же напиваться до беспамятства и потери облика человеческого, если тебя никто не бьет, не унижает? Мы не играем в кости, не пляшем под звуки свирели, потому что все мы здесь – божьи воины за святую правду. Негоже нам отвлекаться на пустые увеселения. Но разве только в азартной игре и в хороводе чувствуешь ты братство, дружбу, то, что другой человек тебе дорог и близок?
Любош вспоминает. В редкие дни, когда мастер пьянствовал и оставлял подмастерьев в покое, они пели за работой, а в обед кидали кости – не за гроши, а на желание. Эти забавы не мешали работе, и кожи выходили не хуже, а то и лучше, чем под строгим присмотром мастера.
Вспоминает, но Канишу возражать не торопится. Ведь Табор и в самом деле – не рыночная площадь и не мастерская. Первое сравнение Табора со Снежной кажется очень верным.
Солнце выглядывает из-за облаков, озаряя крепость, как храм освещают факела и свечи. Но не тот храм, который лопается от блеска расшитых золотом облачений, усыпанных каменьями образов и серебра потиров, что предназначены только для духовенства. Нет, просторный, наполненный свежим воздухом Табор светел иначе. За стенами журчит прозрачная Лужница, внутри ласково улыбаются друг другу братья и сестры, и горит под солнечными лучами сталь. Добрая, как у того кузнеца, или грозная, как меч Николая из Гуси.
Каниш кладет ему руку на плечо:
– Ты это понимаешь?
Любош смахивает слезы. Оглядывается на громкий, отчаянный всхлип. Двое братьев и сестра утешают зашедшуюся в плаче крестьянку.
– Что с ней?
– Дочку единственную убили, – отвечает Каниш. – Ты слыхал, как брат Жижка со своими отбивался от рыцарей возле Судомержи? Их было втрое или вчетверо больше и сплошь воины. А у наших, ко всему, женщины и дети. Брат Жижка тогда с телегами-то и понял, как их приладить к обороне. Тогда много врагов положили, а и своих потеряли. Кого мертвыми, кого в плен. Сколько дней миновало, да боль-то не утихает… Ты еще наглядишься. Сегодня, брат Любош, плачь от радости. От горести еще наплачешься. В Таборе сердечно и светло, но мы, – Петр серьезно, требовательно глядит ему прямо в глаза, – мы – божьи воины.
Нынче случается по словам Каниша. Любош ест вместе со всеми, из общего котла, а потом находит свое место с другими кожевниками. Правда, вареные кожи здесь нужнее, чем тончайший пергамент, и поначалу он скорее учится, чем работает. И успевает крепко пожалеть, что не уговорил Иву прийти с ним в Табор. Подивилась бы она, какими красивыми и ясными изнутри становятся женщины, когда их зовут сестрами. Прав Каниш: к чему им глупые украшения?
Под вечер в крепость приходит великое счастье. Возвращается со своим отрядом Ян Жижка, да не с пустыми руками. В Ожице взяли они пленников и обменяли их на своих братьев, что захвачены были в неравном бою при Судомерже. Бедная крестьянка, та самая, что потеряла свое дитя, обнимает своего возвращенного мужа.
Любош поспешно отворачивается. Каково им – эта желанная встреча, но нет с ними единственной дочери.
На других лицах счастья больше, а Любош осторожно протискивается сквозь толпу. Ему любопытно взглянуть на Жижку, да и привет от Желивского передать надобно.
Так вышло, что в Праге Любош видел одноглазого рыцаря лишь мельком. Тогда, на рассвете, в храме Снежной, и еще издалека, в суматохе боев за Мала-Страну.
Второй гетман Табора что-то выговаривает седой крестьянке. Наверное, за то, что та пыталась приложиться к его руке. За мужа или за сына?
Жижка действительно могуч, а латы под плащом делают его еще тяжелее. Только волосы на грузной голове и длинные усы – на самом деле темные, лишь начали седеть.
– Не пан я тебе, а брат, запомнила? – строгим голосом объясняет он крестьянке и сжимает ее плечи широкими ладонями в перчатках. – И благодарить не за что. Мы все друг за друга стоим. Разве ж это диво – братьев своих выручать? Ну, может, где-то и диво. А среди нас, божьих воинов, так быть дóлжно.
Пустая глазница Жижки прикрыта повязкой. Зато его целый глаз, черный, сверкает за два. Закатное солнце кроваво отражается в стальном нагруднике, и Любош слепнет.
И ладно бы глазами. Пропади они пропадом, эти глаза! Он слепнет сердцем и верой.
Как в эту божью крепость, в этот оплот света и братской нежности сумел проникнуть дьявол? Или это он, Любош, привел дьявола с собой?
Разве чувствует он чистый восторг перед этим смелым, нечеловечески умным воином? Разве он восхищается его отвагой или хотя бы скорбит о его ярости? Нет же. В теле Любоша прорастают ядовитые зерна похоти, и звезда Полынь, кажется, вот-вот упадет в прозрачные воды Лужницы…
– Ты будешь из Праги? – черный глаз Жижки глядит теперь прямо на него. – Как там Желивский? Что Ченек? Вправду всех противников Чаши повыгонял, или опять играет за два лагеря?
Любош в подробностях рассказывает все, что видел и слышал в Праге, а потом и по дороге в Табор. Когда он говорит о Желивском, жесткое лицо гетмана озаряет закатное тепло.
– Ох и голова у нашего проповедника! – ухмыляется он в усы. – В тихий час он ласковый, что кутенок, а как в речах своих или же людей на улицы вывести – так знатно зубами щелкает. И правильно. Одной лаской бедняков не защитить. Ну, что еще передал?
– Да вот, – Любош готов провалиться сквозь землю, но не обнять Жижку, как просил о том брат Ян, он не может.
– Эй, парень! Ты чего посмурнел? Тебя по пути не ранили?
Любош цепляется за спасительную соломинку:
– Ерунда. Осенью бок мечом поцарапали. Иногда болит.
За спиной громыхает Николай:
– Бок ему поцарапали! Чуть Богу душу не отдал. А нечего лезть в драку, если оружие держать не умеешь! Ну, ты не выбрал, что тебе по руке?
– Пока не выбрал, – улыбается первому гетману Любош. – Может, ты чего насоветуешь?
– Ну, вот, к примеру, судлица, – Николай играючи подбрасывает длинное древко, на конце которого угрюмо поблескивает наконечник с хитрым крюком. – Учу. Сшибаемся мы чаще всего с рыцарями, одетыми в железо, как этот вот старый сыч, – крюк скрипит по латам Жижки. – Знай же, брат, эти чудища кажутся страшнее, чем есть. И умелый судличник завсегда найдет у них слабое место. Зазор какой между латами… или пустую головешку.
Древко падает на землю, и отвлеченного грохотом Жижку Николай дергает за усы. Хочет дернуть. Но широченная рука в перчатке перехватывает его запястье. На миг Любошу кажется, что два гетмана просто поубивают друг друга. Да сколько в них силищи! Один целый день работал на укреплениях и учил крестьян бою, второй с утра в седле, хорошо, если с сегодняшнего.
Петр Каниш неодобрительно качает головой, глядя на эти солдатские забавы, но не возражает.
Наконец, утомленные медведи садятся на бревно.
– А кроме судлицы? – спрашивает Любош.
– Цеп, например, – говорит Жижка. – Он тоже находит слабые места у противника.
– Как?
Жижка берет свой шестопер, внимательно рассматривает его пластины, а потом с грохотом опускает его на бревно.
– Куда попал, там и слабое место, – подмигивает Николаю. – Ну что, друг любезный? А не пощипать ли нам попов, что засели в монастыре в Милевско?
========== Горькое вино ==========
В лето господа 1420-е, в месяце апреле
Сраженный тяжелым цепом защитник замка лежит бездвижно. В башне становится вдруг тихо до жути, и оттого Любош все еще слышит, как лязгнул железный панцирь, когда рыцарь упал на каменные ступени.
Он не шевелится, однако еще живой. Нужно его добить. Но не истязать же его цепом до тех пор, пока он не испустит дух? Любош поднимает меч, выпавший из руки рыцаря. Страшно.
Штурм замка Раби – его первый настоящий бой. Не горячие драки в Мала-Стране, когда всем гуртом, единым телом кидались на противника. Сейчас в других башнях и коридорах его друзья добивают врагов или, быть может, гибнут в неравной схватке, а он, Любош, один здесь и едва удерживает меч.
Соберись. Ты – божий воин. А это – твой враг, который очнется и перебьет твоих братьев. Или же их убьют другие, пока ты стоишь тут, загоняя рвоту обратно в желудок.
Кожа человека тонкая, что опоек, шкурки новорожденных телят. Она легко лопается под нажимом меча и выпускает кровь. Рыцарь дергается, всхлипывает, а потом замирает на веки вечные.
Во дворе замка царит совсем другая тишина. Сквозь гул в ушах Любош различает короткие разговоры своих братьев, чуть более громкие, но спокойные команды Жижки, сдавленный, кажется, детский плач.
– Брат Жижка, что с мальцами делать?
– Кто такие?
– Самого Яна Крка дети.
Пред единственный глаз гетмана приводят двоих мальчишек. Младшему лет семь или восемь, он всхлипывает. Старшему, пожалуй, одиннадцать, он молчит. Задирает голову и зло смотрит в лицо Жижки.
Нет, нынче не стали они сиротами. Самого Яна Крка в замке не оказалось. Но их родовое гнездо разрушено, и кто знает, суждено ли им свидиться с отцом?
Жижка размышляет всего лишь миг.
– Берем с собой в Табор.
Петр Каниш хмурится:
– В заложники? – даже его строгой душе не по нраву такое обращение с детьми.
– Зачем в заложники? – отвечает Жижка. – Воспитаем как сумеем. Сын за отца не в ответе.
Мальчишек оставляют под присмотром Каниша. Николай и Жижка отправляют бойцов ворошить сундуки и кладовые замка.
Любошу достается подвал. Сначала свет факела выхватывает в ледяной темноте лишь отдельные предметы. Вон, бочки, должно быть, с пивом, а вон связки лука висят. Но глаза понемногу привыкают ко мраку, а еще в подвал спускается Вацлав и добавляет света.
Желудок, непослушный после убийства рыцаря, пускается в пляс. Бурчит, ворчит, покуда Любош разглядывает несметные богатства.
– Жируют, значит, боровы, – с лютой злобой говорит Вацлав. – Знаешь, чем нас потчевали кутногорцы?
Крестьянин Вацлав был из тех, кого захватили при Судомерже и кого после обменяли на плененных в Ожице.
– Чем?
– Гнилой водой. Это тех, кого сразу не пожгли да не побросали в шахту. Ну, выноси добро!
И они выносят. Тяжелые скользкие головы сыра, душистое вяленое мясо, бочонки с соленьями, связки сушеных грибов, копченых перепелов, поросенка, запеченного, должно быть, перед самым штурмом… Несут и несут, и Любош прекрасно понимает ярость Вацлава. У крестьян крутит животы от весенней бескормицы, а паны да попы, значит, жрут в три горла?
В воздухе тянет гарью, и трещит огонь, должно быть, поедающий деревянные постройки.
Любош и Вацлав замирают одновременно.
– Помстилось?
– И мне?
Они бросают сыры и опрометью мчатся в сторону несчастных, высоких звуков. Так и есть: огонь перекинулся на конюшню. Во всполохах пламени виднеются ошалевшие морды.
– Ребята, хватай! – кричит позади Ян Рогач.
Втроем поднимают бревно, высаживают дверь, сшибают самые опасные горящие доски и вбегают внутрь. От жара и едкого дыма Любош заходится кашлем. Вацлав сует ему в руку мокрую тряпицу. Рогач обвязывает поясом вороную морду и зовет их, мол, выводите.
Последнему из четверых коней рухнувшая крыша подпаливает хвост.
– Поубиваю стервецов! Мародеры чертовы! – хрипло ругается Рогач, руками сбивая пламя с пляшущего коня. – Да стой ты, дурень! Все, жить будешь.
Любош крепко обнимает рыжую шею, треплет свалявшуюся гриву. Смотрит. Ну рожи у Вацлава и у Рогача! Да он и сам наверняка хорош. А кони – вороные кобылы в руках Вацлава, гнедой мерин у Яна и рыжий… да, тоже мерин – они живы.
Во дворе замка Рогач коротко докладывает гетманам, что произошло в конюшне. От себя добавляет, с каких построек, по его мнению, перекинулось пламя.
Николай и Жижка переглядываются. Судя по их лицам, того, кто по глупости или по оплошности устроил пожар, ждет кое-что пострашнее смерти.
– Кони у них, значит, лишние, – хмыкает Николай. Упирает руки в бока, разглядывает зачем-то Вацлава и Любоша. – Эй, парни! В седле хоть раз сидели?
Вацлав как-то надломанно смеется:
– За хвостом на веревке бежал. Считается?
Жижка отвечает без улыбки:
– Дело. А ты, Любош?
– Как сел, так и упал. Кобыла понесла.
Рогач хлопает по плечам обоих:
– Что усы-то жуешь, брат Ян? Ребята ради этих коней шкуры своей не пожалели. Да и сам подумай: неужели Табору нужна только наша, рыцарская конница?
Жижка ухмыляется. Прямодушный, горячий Рогач будто бы околдовал сурового гетмана. Других-то панов проверяли и проверяли, прежде чем взять в ряды божьих воинов, а Рогач в несколько дней оказался у Жижки в друзьях.
Теплые губы коня пробуют волосы Любоша. Он оборачивается. Честный влажный глаз глядит на него с детской доверчивостью. Господи, неужели этот рыжий красавец теперь и вправду – его?
Из всех сокровищ замка они берут лишь самое необходимое. Коней, оружие, деньги, еду. А сколько прочего снесли во двор, за что иные пражане и пражанки продали бы душу? Мужские и женские наряды, пошитые из шелка и бархата, блестят на солнце золотыми нитями. Еще ярче переливаются украшения, ценные сосуды, ажурные безделки из дерева и кости, расшитые бисером пояса, веера с перламутром. Один похожий веер Иве подарил важный клиент. Она так радовалась…
Братья носками сапог и башмаков сгребают эти сокровища в плотную кучу. Николай лихо закручивает черный ус, а потом наставительно поднимает к небу палец:
– А вот теперь, милые братья, вот именно теперь – поджигай!
Любош осторожно рассматривает спокойные, усталые лица. Пожалуй, какое-то веселье выражают лишь Николай и чуть меньше – Рогач. Что чувствует Жижка, угадать нельзя. Но зато остальные… У них на глазах пламя безжалостно пожирает все то, что с жадностью взяли бы себе многие жители Праги. Пожирает – а они равнодушны. Они в самом деле не только в поступках, но и в сердце своем пришли к евангельской бедности.
– Ян, – зовет второго гетмана Ярослав, его родной младший брат. – Что с монахами-то делать будем?
В единственном черном глазу отражаются алые всполохи. Любош в который раз за день глотает подступившую к горлу рвоту.
Они покидают замок. Высокие каменные стены кое-где повреждены пушками. Над ними стелется густой черный дым. По долине разбросаны деревни, которые с нынешнего дня перестанут платить дань, как панам, так и римской церкви.
Монахи, верные этой церкви, громко стенают, моля о пощаде. Ян Рогач рассказывал: его дядя сопровождал магистра Яна Гуса на собор в Констанце и доподлинно знал, что магистр шел на костер совсем иначе. Ну что ж… Не всякому хватает мужества перед лицом лютой смерти.