355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альманах » Крещатик № 93 (2021) » Текст книги (страница 6)
Крещатик № 93 (2021)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2021, 18:05

Текст книги "Крещатик № 93 (2021)"


Автор книги: Альманах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

По словам Панталыкина, в конце марта самые продвинутые воспевают Остару, она же Кибела, и, кажется, сосну. Но зря ли поэт задавался вопросом, куда в мае идет тополь. В чем заключается майский механизм деревьев? И только Рябчиков смотрит в воду. И на нее глубокомысленно дует. В этой воде то и дело чувствуешь себя мудаком. Или в этом городе? От неполиткорректных мыслей слегка подташнивает. Сам вроде бы шальные и сальные вечеринки не посещал. Только общался с завсегдатаями. Или они заразны, как вирус? В черепе кружится то страшный зверь-бурундук, то его хвост, то какой-то горно-обогатительный комбинат. Работающий с помощью… (как это называлось?), ах да, экспликации. Хвосты, но другие. Отвалы. Пустая порода. Терриконы. Давайте поговорим не о счастье, а об охвостье. Мой царь, живи один. Как смелый андрогин. Мужчины превращаются в женщин. Или в охвостье женщин. Женщины – в мужчин. Или всегда были ими. В центре – Кибела, а не Афродита. «Она еще не родилась», – утверждает Мандельштам. И, видимо, прав. «Там было три хвоста», – дополняет Соснора. И я согласен, если вы ссылаетесь на поэтов. «Я – твоя вечная провокация», – говорит мне Непостижимка и виляет хвостом. Балансируя на грани ухода. Кислицын-младший, Ким, старый друг, которого русская жена уже бросила, а немецкая пока не нашлась, без задней мысли любуется на лис, осадивших берлинский рефугиум. И не ведает, что в полабской народной песне для церемонии свадьбы предусматривались разные кандидатуры. Самоотвод взяли все, включая сову, которую определили в невесты. Но лишь лисица согласилась с тем, что на ее хвосте будет накрыт свадебный стол. «А Ипполитовкa – печать на хвосте, – умничает Панталыкин. – МУИИ». Что это, звериный возглас? Нет, аббревиатура всего лишь. Обозначающая Музучилище им. Ипполитова-Иванова. Мой случай. Или консерватория – как у Игоря. Выпускники указанных яслей убеждены: если через полчаса после того, как открыл ноты, ты не способен их сыграть наизусть, значит нужно устроиться сантехником. Или газетчиком. Поскольку люди – источники грязи. Необходимо помогать им бороться с нею. Не осилил путь возвышенный? Обратись к бытовой химии! А с газетой можно сходить в туалет. Особенно в ситуации, когда химикаты, а также бумажные бигуди, перфорированные рулоны в связи с очередным вирусом раскупили.

«Ты цел?» – спрашивал меня Рябчиков после того, как исламист устроил теракт в центре Берлина. Нагнетать страсти по все мирному халифату горазды все, видеть угрозу в беженцах. Но из-за вируса они застряли на островах. От ошалевших бацилл вообще бежать некуда. Разве что в Антарктиду. Камин сгорел уже давно. Вместе с порталом. Примеру последовала Аляска, потекла вечная мерзлота с Альп, из Сибири. Юные беспокойные активисты организовали пикеты. Но будет ли толк? Насчет захоронения ядерных отходов немцы тоже давно шумят. Всякий раз, если материал готов к перевозке. Когда-то транспортники-утилизаторы подыскали местечко в краях, где во времена царя Гороха полабские славяне жили. Мотивируя тем, что именно в этом углу медвежьем был обнаружен подземный пласт соли. Пресловутый соляной купол, пригодный для того, чтобы радиоактивную жуть изолировать. Как нарочно, кусочек лесистый вторгался маленьким аппендиксом в тогдашнюю ГДР. К северо-западу от Берлина. Вполне себе провокация, причем двойная. В начале восьмидесятых борцы с такими планами, с намеченным могильником разбили табор в урочище и даже новое государство провозгласили – РСВ, Республику Свободный Вендланд. Дабы отбить у утилизаторов охоту к транспортировке. И где она теперь, эта РСВ? След простыл. Да, неугомонный народ периодически ложится на рельсы, чтобы остановить мусорный экспресс. Однако тут иной тупик получился: атомный дрек везут по-прежнему.

Пора брать пример с певцов, счастливцев, еврейских цадиков и часовщиков. Жить просто. Ориентироваться по звездам. Не наблюдать ни фриков, ни поездов, ни цветочников, ни раздачи булок. На часы смотреть только в случае ремонтной необходимости – когда в Кремль вызовут, чинить куранты. А если очень припечет и приспичит, спич толкнуть, допросить двух кошерных свидетелей в синедрионе, в том самом суде, не начался ли новый месяц. Синедриону кое-что позволяется. Уточнить, как там обстоит с Луной. Вышли ли вовремя на балкон очевидцы, заметили ли ее рождение. Эге-гей, очевидцы! Что скажете? Не рассмотрели, не поняли, темно было? Лилит. Лишь отражает, сама не светит. Так чиркнули бы спичкой, чтобы поджечь пыльную пепельницу. И выяснили, что происходит с календарём. Какие милые у нас? Да вот такие. На базаре не выбирали, но милыми провозгласили. Невзначай подвернулись. Сезоны и лилейные душки – вещи схожие. На выходе из скользкой зимы мы подвернули ногу, не успели оглянуться, а на дворе вирус новоиспеченный. Или безбашенный, бесшабашный и лживый апрель. Хотя почему бесшабашный? Шабаш есть, ночной – в канун маевки. Все тот же Белтайн. Клубы закроют, а на Вальпургиеву, глядишь, разрешение выдадут, чтобы не нарушать право на проведение демонстраций. Пока суть да дело – урочный час для выхода на балкон – поиграть, подудеть для соседей. Потом из Египта. Пока Белтайн не нагрянул. И вирус не обнаглел. Летом слишком жарко, однако нонче – самое то. Егорий главный – тоже весенний. Другие не при делах, обаче нас предупредили.

Перейдем от общего к частному, зададим более легкий вопрос. Что сегодня за день? По календарю Хуучина Зальтая, мастера Нууца. Суббота? Суббота – очаровательное понятие. И относительное. Зависит от того, где находится солнце в тот или иной момент. Умножим же очарование, продлим, превратим субботу в саббатикал. Шабаш поддерживать ни к чему. И не забудем, что другие дни тоже важны. Раньше или позже на нас обрушатся. Улита едет – компенсатор силы у заводной пружины в часах. Развивающейся в оптимальный период. Например, в четверг Моисей поднялся на гору, в понедельник спустился. А для нового дела лучше подходит вторник, ибо господь именно во вторник обнаружил, как прекрасен этот мир. Который мы испоганили, костерим на все лады и не знаем, как исправить. Ждем взрыва.

Ход замедляет только реверсивная защелка. Ослабляет натяжение.

Катя Капович /Нью-Йорк/

* * *
 
Когда встаёшь средь темноты —
воды попить, принять таблетку —
с вещами больше не на «ты»,
то это возраст, годы, детка.
 
 
Не понимает молодёжь:
встал человек и трёт макушку.
И мать в потёмках позовёшь,
и детства первую подружку.
 
 
Жить неуютно наяву,
как пузырёк искать без света.
А то отца ещё зову
стрельнуть – ну, это – сигарету.
 
* * *
 
Вместе с нами в поговорку
несколько вещей войдёт:
жить в России надо долго,
красота весь мир спасёт.
 
 
Тени исчезают в полдень,
жизнь – билет в один конец,
утром выпил – день свободен,
водка любит огурец.
 
 
У властей свинячье рыло.
Пушкин был большой поэт.
«Что пройдёт, то станет мило», —
он сказал и умер вслед.
 
 
И кого остановила
красота стихов его,
музыка, большая сила.
В этом мире никого.
 
* * *
 
На восточном базаре купила я питу,
сколько всякого разного в питу набито:
сладкий лук, помидор, белый хумус, фалафель
и горячего соуса несколько капель.
 
 
Мне восточный базар почему-то всё снится,
с золотыми глазами краса-продавщица,
незнакомые лица, весёлый прилавок —
видно, создана я для подобных приманок.
 
 
Солнце в голову, много горячего пыла…
Я брела к остановке, с собой говорила,
всё оглядывалась на цветной околоток.
А теперь я скажу, утерев подбородок.
 
 
Если между ладошками белого хлеба
всё вместилось так чётко и великолепно,
может, мир нам сложить на земном этом шаре,
как хорошую питу на жарком базаре.
 
* * *
 
Мы так разъезжались: хлебнули по стопке,
помыли полы в опустевшем дому,
оставили чайник, кастрюли на бровке,
сказали: «А вдруг пригодится кому?»
Молчали в усталости жаркого полдня,
давнишние письма делили в конце.
Бил колокол на невысокой часовне
сушилось бельё на соседском крыльце.
Последнее – в памяти прожитой жизни,
как будто бы в доме, идущем на слом, —
наш двор, где летают бумажные письма,
где мы напоследок с тобою вдвоем.
 
* * *
 
Среди кривых расшатанных осин
клин вышибали – лишь забили глубже,
жгли молодости быстрый керосин —
какое счастье было в этой чуши!
Купили как-то старый драндулет
на общие семейные финансы,
его нам продал пьяница-сосед,
сказал: «Иду в лечебницу сдаваться!»
Сначала не работал дуралей,
но что-то привинтили, прикрутили,
поддали, чтобы было веселей,
и затрещал мотор в автомобиле.
И в нашей тусклой жизни без всего
в тот вечер подобру и поздорову
имели счастье, верили в него
в прокуренной хрущёвке Кишинева.
 
Русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа
 
Здесь фонари похожи на вопросы
среди французских выгнутых оград,
у путника очки съезжают с носа
и мысли набегают невпопад.
От русских узнаваемых фамилий
становится на сердце горячо.
Кем они были, где и как служили,
что вспоминали, говорили что?
Каким их ветром занесло далёко,
холодным, тёмным, северным сюда?
Фигура чуть растерянного Бога
разводит лишь руками у креста.
 
 
Несли их войны, словно злые крылья
безумных мельниц, разметая всех.
А вон Ивана Бунина могила
с цветами и колосьями поверх.
Видна вдали обычная часовня,
деревьев разноцветные верхи —
что Бунин так любил немногословно
и прятал в суховатые стихи.
Он о высоком мог сказать с прохладой,
о русского снеге грезил до конца.
Храни сент-женевьевская ограда
в своих объятьях лёгкого жильца!
 
* * *
 
А ведь было на нашем веку это всё-таки:
перестроечные и полночный «Агдам»,
что-то свежее носится в уличном воздухе,
и амнистии множатся по городам.
 
 
И свобода приходит в расцветшие скверики,
и выходит Улисса большой перевод,
пароходы плывут по высокой Москве-реке,
возвращается Сахаров из несвобод.
 
 
Возвращаются частная собственность. В частности,
возвращаются улицам их имена.
Комитет государственной безопасности
обещает, однако, вернуть времена.
 
 
Почему-то в России всё бедами мазано,
всё кончается лесом предательских рук.
О свободе в отчизне потомкам расскажем мы:
«Это было красиво и кончилось вдруг».
 
Жизнь моего приятеля
 
О жизни рассказать бы мог пустяк,
в альбоме старый снимок – четверть века.
Вельветовые брюки и пиджак
дают понять нам в целом человека.
 
 
Его любила женщина одна,
весёлый независимый характер,
густых волос упрямая волна.
Потом её увел один приятель.
 
 
Просил её вернуться, всё простить,
послал письмом два общих снимка даже,
ответа ждал. А что простить – спросить?
Как возвратиться к прошлому пейзажу?
 
 
И он, как жил когда-то, так и жил.
Жил в городе зимой, с весны – на даче,
где пола подгнивающий настил
пел что-то на два голоса, чудача.
 
 
Перемостил простой дощатый пол,
покрасил стены и забор наладил,
ходил с корзинкой в невысокий бор,
и что-то вдруг о радости заладил.
 
 
С какой, однако, радости бы вдруг,
когда он жил один в глухой деревне?
О радости, не покладая рук
сажать кусты, окучивать деревья.
 
 
Ни женщина призывам не вняла,
ни дети, недоверчивые к слову,
а радость вот поверила, пришла,
ведь кто-то должен приходить по зову.
 
Воспоминание
 
В пишмашинке стихи, полустёртая лента —
было дело, и дело водило студентку,
пусть не в ад, а в предбанник его, в кабинеты,
чтобы в тех кабинетах продолжить беседы.
 
 
Мне гэбист на допросе цитировал Бродского.
Ничего не видала я более скользкого,
чем спокойный гэбист, задушевно и просто
мне цитировавший: «Ни страны, ни погоста».
 
 
Дорогие друзья и коллеги-поэты,
я бы русский забыла бы только за это,
чтоб не знать, как махровый работничек ада
увлекается первым пером самиздата.
 
 
Стол, два стула. Пикирует муха на лысину.
Ощущенье, что высекли, близкое к истине.
Было мне восемнадцать бессмысленных лет,
было радостно выйти оттуда на свет.
 
Счастье
 
Многие зимы вам, многие лета!
Я отвалю на гудящий вокзал,
в тамбуре жизни зажгу сигарету —
эй, суховей, поворачивай вал.
 
 
Только однажды случится нежданно —
сердце припомнит свои берега?
Где-то в Америке у океана
всех-всех окликнет душа-пустельга.
 
 
Мать и отца возле детства на страже,
верных друзей из расплывчатых лет,
даже того гармониста на пляже
с грудью в медалях и шапкой монет.
 
 
Многое вспомнится. Ухнем с размаху
в семидесятые – полный прогон:
из сухофруктов компота добавки
и потихоньку играет гормон.
 
 
Вспомнится снежное утро с портфелем,
с инициалами торба в руке,
ввек не забыть, как заклеила клеем
белую стрелку на чёрном чулке.
 
 
Хлебом единым корми нас, о Боже,
старую песню играй, гармонист!
Счастье всегда – раздувная гармошка,
счастьице, счастье, лирический свист.
 
* * *
 
«Перестаньте, пожалуйста, ныть!
Что вы ноете? Слышат вас дети!
Потрудитесь вы тут не курить,
лучше медикаменты попейте!
Что вы, право, лежите весь день
на диване бесформенным телом
и с такой головой набекрень,
не служа молодежи примером?»
 
 
Раздаются всё чаще вокруг
эти возгласы, полны волненья,
от коллег, и друзей, и подруг,
министерства здравоохраненья.
Позитивный сосед-инвалид
с половиною мозга Петренко
костылями мне в стенку стучит,
а моя на диване лежит
и рифмует: «Петренко-говненко».
 
* * *
 
Не Герцен ли итог подвёл?
Он фразу произнёс чеканно:
«Мы вовсе не врачи. Мы – боль!»
И умотал в Европу рано.
 
 
Но слово ведь – не воробей,
и на мякине не поймаешь.
Глядишь, выходит из дверей
неолитический товарищ.
 
 
Он исподлобья в мир глядит,
как будто в мусорную яму.
Так ковыляет инвалид
всегда чуть косо, а не прямо.
 
 
Ах, Александр Иваныч, голь
мы перекатная по свету —
стихи, нервишки, алкоголь.
Так и живём. Другого нету.
 
* * *
 
Так проснуться, чтоб снова рукою коснуться
дорогого, родного лица!
Снова в кухне летают тарелки и блюдца,
тостер сушит два белых хлебца.
 
 
Мелет чушь электрическая кофемолка,
кофеварка бурчит. Вьётся дым.
Мир задолго до нас и останется долго.
Надо жить по законам простым.
 
 
Повоюем на кухне на полную силу,
ты мне слово, а я тебе – два
И помиримся, кофе попьём. Ну, вспылила.
Это счастье и есть? Нет и да.
 
* * *
 
В желтизну эмигрантских газет
я внесла свою лепту, ей-богу,
на последних страницах тех лет
вдохновенной статьёй некролога.
 
 
Там, свои поправляя дела,
отпевала я чью-нибудь душу,
невесёлую службу несла —
cорок баксов, и выйдешь наружу.
И ещё сочинишь много строк,
даже станешь слегка знаменита,
но пределом мечты – некролог
и покойник, не вяжущий лыка.
Борзописец такой же, как я,
как умру, то не надо мне стансов,
напиши некролог спохмела,
напиши некролог в сорок баксов.
 
* * *
 
Этой ночью кончились сигареты.
Вот иду на улицу – может, кто-то
с сигаретой пройдет переулком света.
И полночи около перехода
ошиваюсь, каменную скамейку
обживаю. Время плетётся длинно:
фонари и звезды, на батарейке
телефон. Апрельская ночь пустынна.
Человек из времени, где проулок
означал прохожего с полувзгляда,
улыбаюсь – в куртке нашла окурок!
Мне так мало ночью для счастья надо.
 
* * *
 
На телеге еду, вверх смотрю
сквозь лепные облака на солнце
в самом лучшем солнечном краю —
может быть, ещё туда вернёмся?
Там в большом июне дрозд певуч
над зубчатыми колами сада.
Память-попрошайка ищет ключ:
«Ты не знаешь ли туда возврата?»
Хорошо бы провести осмотр
огорода, сада старых яблонь,
дымом окурить их от щедрот.
Ты хоть помнишь запах? Нет, не ладан.
От кострища дым валил в луга,
дрозд стремглав летел над частоколом.
Жизнь прошла, и вся тут недолга —
уходя замечу не с укором.
 

Сергей Королёв /Аугсбург/

Четвертый архив
I

Чертенок седьмого порядка Микитка ловко прихватил Сан Саныча за локоть и потащил вдоль унылых коридоров канцелярии. Полы в здании были выложены старым истертым паркетом. Местами плиток недоставало целиком, местами они были сколоты наполовину. Краска служебного светло-зеленого оттенка шелушилась и обнажала реликтовые слои предыдущего колера. Серая от старости штукатурка осыпалась, стыдливо оставляя толстый слой пыли на подоконниках. Адская канцелярия была местом обжитым, по-домашнему уютным, однако здесь добрую тысячу лет шел ремонт, на завершение которого уже никто не надеялся.

Микитка, долговязый черт с облезлым, праздно болтающимся хвостом и прыщавой физиономией, чем-то походил на гимназиста-переростка.

– Какие люди хаживали по этим коридорам, какие люди!.. – тараторил он. – Один Ошо чего стоил!.. Мощный был старик! Направо, пожалуйста.

Сан Саныч повернул направо. Из ближайшего кабинета раздался рык и повалили клубы дыма.

– Фаина Иннокентьевна, сколько раз можно повторять, здесь не институт благородных девиц! На работу будьте любезны являться голой! – ревел демон-полуволк и судорожно чесал задней лапой за ухом. – Вы же не по блату сюда попали! У вас в лучшие времена, помимо мужа, до трех любовников водилось! Это не считая мелких связей без видимой сексуальной ориентации. Кого вы стесняетесь?

– Не могу я, Амон Викторович, не могу. Вас я душой и телом люблю, – голосила Фаина Иннокентьевна и почесывала Амону Вик торовичу хребет, – но посетители ваши – сущий кошмар! Они воняют! Как можно в этой вони голой сидеть! Я женщина! Скажите им, чтобы одеколоном пользовались!

– Вы, Фаина Иннокентьевна, не женщина, а дитя малое! – завыл Амон Викторович и лизнул Фаине Иннокентьевне ногу. – Это же ад! Ад! Понимаете?.. А посетители мои – демоны! Они должны плохо пахнуть. У них работа такая!

Сан Саныч невозмутимо шагал мимо кабинетов, слушая беспечную болтовню Микитки.

– А римских Пап сколько тут побывало? Уж никак не менее двух сотен! И каждый Папа – глыба! История в лицах! Теперь в лифт, будьте любезны.

Сан Саныч вошел в лифт. Настенные канделябры в виде драконов держались на честном слове. Позолота на подсвечниках облетела, лампочки электрических свечей почернели от копоти, но одна всё же горела. Микитка нажал подземный 82-й этаж и продолжил:

– В этом лифте я сопровождал саму Елену Петровну Блаватскую! Какая женщина!.. Её все чины вплоть до второго порядка боялись! А патриархи! Патриархи!.. Грозные люди! Один до того лютый попался, что вот этим канделябром чуть было мне череп не раскроил. Я ему: «Вам к Маммоне Валентиновичу. Он у нас мздоимцами заведует». А он мне: «Изыди, нечисть! Убью!» И за канделябр! Да, вот и приехали. Ваша дверь вторая налево. Всего хорошего.

Слева от лифта находился кабинет номер 666/4. Табличка на обшарпанной темно-коричневой двери гласила «Зав. архивом сектор 4. С.А. Анненберг». Сан Саныч постучал и, не дожидаясь разрешения, вошел. В небогато обставленном кабинете за массивным деревянным столом сидел бес четвертого порядка Самуил Апполионович Анненберг. В бесе не было ничего бесовского. Он был похож на обычного служащего, и разве что копыта, торчавшие из-под стола, выдавали его происхождение.

– Садитесь, милейший Сан Саныч. Садитесь и выпейте со мной чаю.

Бес тяжело поднялся, потер затекшие ноги, снял с верхней полки шкафа папку и бросил её на стол. Папка выстрелила пылью в душное пространство кабинета. Самуил Апполионович порылся в столе, выудил коробку с чаем, поднял трубку телефона и сказал:

– Зиночка, принесите кипятку, пожалуйста, – и тут же обратился к Сан Санычу: – Любезный Сан Саныч, как вы уже догадались, мы находимся в канцелярии исправительно-трудового учреждения, которое на Земле носит условное название «ад».

На слове «ад» бес сорвался на рев, но быстро опомнился и ласково продолжил:

– Давайте будем откровенны, Сан Саныч, вы ведь понятия не имеете, зачем вас сюда пригласили.

Сан Саныч действительно не имел понятия. Он занимался управлением технологическими проектами в крупной строительной компании. «Может, надо стены покрасить или паркет переложить. Ремонт тут не помешал бы…» – подумал он.

– Зря теряетесь в догадках, дорогой Сан Саныч. Не нужно торопить события. Всему свой черед.

Самуил Апполионович взмахнул хвостом, и в тот же миг, как по мановению волшебной палочки, в кабинете появилась Зиночка – женщина лет сорока, невысокая, крепкая, но ладно сложенная. Она была абсолютно голой, без украшений, косметики и даже заколок в густых каштановых волосах. В руках у нее был поднос. На нем стояли два стакана и миниатюрный чайничек с кипятком.

– А… – вполголоса проворчала она. – Новенький. Не ад, а дурдом, честное слово. Всяк дурак с одним вопросом: «где это я?».

– Зиночка, – скомандовал бес и ласково погладил женщину хвостом по животу, – закройте рот, а то я позову Семена Волоаковича, и он вас съест.

– Не пугайте, Самуил Апполионович, – спокойно ответила Зиночка и крепко сжала бесовский хвост. – Я пуганая! Не первый век тут работаю.

Секретарша оставила поднос на столе, прихватила какую-то папку и направилась к выходу. Самуил Апполионович тонкой струйкой цедил кипяток, провожая её нежным, полным восхищения взглядом.

– Умна, проста, чертовски обаятельна. Настоящая ведьма, – хитро подмигнул бес и продолжил: – Но вернемся к нашим баранам или, как у нас говорят, бафометкам. Прежде чем я ознакомлю вас с фронтом работ, хотелось бы получить письменное согласие. У нас, знаете ли, бюрократия почище земной. Вот тут распишитесь.

Сан Саныч взял бланк, пробежал взглядом стандартную форму рабочего договора и расписался.

– Замечательно, а теперь пройдемте, – бес указал на небольшую черную дверь.

Сан Санычу показалось, что минуту назад этой двери в кабинете не было, но он не стал любопытствовать и молча прошел за бесом. Стаканы остались стоять на подносе. Один из них была пуст. Бес распахнул дверь в хранилище, откуда сразу же дохнуло сыростью. На конторке у входа стояла небольшая масляная лампа. Она едва освещала стеллажи, которые расходились рядами во все четыре стороны и терялись во мраке. Им не было числа. Это был адский архив, сектор 4.

– Вот, Сан Саныч, ваше рабочее место. Пересмотрите стеллажи с 82-го по 7013-й на предмет целости и сохранности содержимого. Здесь хранятся договоры о купле-продаже душ. Все документы должны быть читаемыми, имена, фамилии не испорчены сыростью и гниением. Ваш рабочий день длится двенадцать часов с двумя перерывами. Семь и девять минут. Зажигалка на всякий случай. Пожалуйста, возьмите. Всего хорошего.

Бес протянул Сан Санычу дешевую разовую зажигалку и раскланялся. Как только он вышел, дверь тут же исчезла, но Сан Саныч этого не заметил. Он снял папку с ближайшего стеллажа и встал за конторку.

«Абсолютно не по моему профилю! Неэффективно, нерентабельно, нерационально!» – подумал он и принялся за работу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю