355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альманах » Крещатик № 93 (2021) » Текст книги (страница 1)
Крещатик № 93 (2021)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2021, 18:05

Текст книги "Крещатик № 93 (2021)"


Автор книги: Альманах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Альманах
Крещатик № 93 (2021)

© Крещатик, 2021 г.

© Издательство «Алетейя», 2021 г.


Феликс Чечик /Натания/

Темперирован клавир
* * *
 
На глазах у недобитка
по стене ползёт улитка,
день и ночь ползёт она —
не закончится стена.
 
 
Наблюдать не надоело
столько зим и столько лет,
тело мокрое, и дела
соответствующий след?
 
 
Средоточие печали,
средоточие обид,
пожимаю я плечами
оттого, что недобит.
 
 
А усатое желе
вверх ползёт, читая требу,
не скучая по земле
и соскучившись по небу.
 
* * *
 
Поклонимся осенним веткам,
начав предстартовый отсчёт,
когда потомок станет предком
и время дальше потечёт.
 
 
Прощайте, тополя и клёны,
бессмертье пьющие из луж,
ответно бьющие поклоны
за неимением баклуш.
 
 
Прощайте, не будите лихо,
покуда тихо и светло
и безуспешная шумиха
очей не закоптит стекло.
 
 
Мы без обиды друг на друга,
как в телескопы поглядим,
пока не закружила вьюга
белее страха и седин.
 
 
Прости-прощай! Мы были вместе
и расстаёмся навсегда, —
всё растеряли, кроме чести,
как свет осенняя вода.
 
 
Ноябрьский лёд и остр и тонок —
прочнее, чем столетний дот.
И не родившийся потомок,
как предок по нему идёт.
 
* * *
 
Тому, кто насеком
и зелен, словно медь,
дай, хоть одним глазком,
на время посмотреть.
Оно летит, как свет,
а, может быть, быстрей —
вопросом на ответ
сквозь сети рыбарей.
Лови его, свищи
его – напрасный труд:
летит, как из пращи,
страшней, чем самосуд.
Одним глазком взглянуть
позволь в дверной глазок
на бесконечный путь
и млечный водосток.
Пусть тонким голоском
заголосит навзрыд
о том, что насеком
и вечен, как подвид.
 
* * *
 
Редкий лист, не долетая до земли,
улетает навсегда – куда подальше.
Листопад мои печали утоли
песней осени без музыки и фальши.
 
 
Лист попроще жёлтой рощи посреди,
не раздумывая, упадёт под ноги.
Дебет с кредитом несчётные сведи,
подведи под монастырь свои итоги.
 
 
Монастырская стена – укрепрайон, —
ни страшны ему ни охи и ни ахи:
свет берёзовый во тьме со всех сторон
и вороны на берёзах, как монахи.
 
 
Прикоснулся, причастился и айда!
Причастился, прикоснулся и довольно!
То не слёзы – то осенняя вода.
И ни капельки – ни горько и ни больно.
 
* * *
 
И сума, и тюрьма, и себе на уме.
Вологодской финифтью да по хохломе,
обезумев от «скрежета-дрожи»…
Всё равно нет родней и дороже.
 
 
Есть другие – прекрасные, – лучше, чем, но:
мы читали одно и смотрели одно
и любви невозможной алкали:
в Пинске вешнем, в степном Забайкалье.
 
 
Никому не истцы и ответчики всем —
мы годимся в отцы тем, кто пал в 37.
Что ж, обнимемся – сестры и братья,
размыкая медвежьи объятья.
 
 
Посидим, помолчим, погорюем о том,
что от света лучин загорелся наш дом
и помянем – поминок почище —
чаепитием на пепелище.
 
* * *
 
Лишь на себя пеняли,
что задолжали всем
и жили, как в пенале
карандаши 6М.
 
 
Лежали – тихо-тихо,
тупые, как на грех,
и не будили лихо:
шумиху и успех.
 
 
Совсем, как в клетке птица,
от счастья вдалеке,
чтоб вскоре очутиться
у Рембрандта в руке.
 
* * *
 
И летает, и плавает, – это ли не
расчудесное чудо и счастье вдвойне!
Летним утром в конце декабря —
бесконечное «кря».
 
 
Ходит селезнем время – прикид хоть куда!
Но летейская не отражает вода, —
отражается вечность-химера
самкой – сиро и серо.
 
* * *
 
он вышел вон на все четыре
чтоб не вернуться никогда
но что он знал о внешнем мире
мелькали веси города
он вышел весь в сухом остатке
воспоминания одни
и с будущим играя в прятки
как поезда летели дни
он сел на поезд подстаканник
стучал в ночи как метроном
и месяц полуночный странник
как в речке отражался в нём
лети лети лети не зная
любви-печали не держись
твоя закончилась земная
и внеземная скоро жизнь
наступит даже лучше прежней
молчи скрывайся и таи
и этот воздух воздух внешний
наполнит лёгкие твои
Не опечатка, не описка:
предновогодней незимой
я получил письмо из Пинска,
где мне заказан путь домой.
В придачу – скатерть и дорожка
и тьма, глядящая врагом…
И память детства, будто кошка,
всё ходит по цепи кругом:
идёт направо – видит Пину,
налево – страх и вороньё,
и тьма ночная дышит в спину,
и не укрыться от неё.
И вдруг – внезапно, как ни странно,
среди заснеженных полей:
взошла звезда, запела Анна,
и сердцу стало веселей.
 
* * *
 
Докурю я последний чинарик
и последнюю рюмку допью.
И Венеру включу, как фонарик,
осветившую жизнь не мою.
 
 
Что ж, свети, – пусть не мне, но другому;
и пускай навсегда молодой
не тоскует по отчему дому
под моей путеводной звездой.
 
* * *
 
Мера бывает разной, но чаще – крайней.
Верил, но не боялся и не просил.
И выпрямлялся согнутый рог бараний,
но тем не менее тикал watch-упарсин.
 
 
Правый пологий берег крутым сменялся,
лесом непроходимым сменялся сквер,
но не сдавался; и получалось масло, —
символ возни мышиной и полумер.
 
 
Как бы там ни было – с голоду ты не помер.
Номер 16? Что ж и на том мерси!
Слышишь, как надрывается колокол-зуммер?
На небо глядя, молвишь: – Иже еси..?
 
 
Не сомневайся – есть! Значит в полной мере
всё, что тебе положено – не твоё.
В речке купаясь или гуляя в сквере —
пей, не спеша, из горлышка забытьё.
 
Урок французского

А. М.


 
Будто дёснами хлебную корку жую,
доживая свой век.
Се ля ви, говоришь, говоришь, дежа вю
тишиной из-под век.
Что ж, финита? Адьё? Оливье. Винегрет.
Незатейливый трюк!
Столько зим говорю, говорю столько лет:
табуретка и крюк.
А ля гер, говоришь и камси, говоришь,
тет-а-тет, о-ля-ля.
Невесёлая старость, июньский Париж
и чужая земля.
Навсегда не лямур и пердю навсегда,
никогда комильфо.
И не Сена за окнами – Леты вода
и вокруг – никого.
Шаромыжником стал милый друг. Пуркуа?
Почему бы и нет!
И полночная вспять утекает река
и луна, как омлет.
 
* * *
 
Грациозны, чисты, бесподобны, зигзагообразны,
как две капли воды друг на друга похожи они.
Эти белые цапли в тиши декабря не напрасны,
а скорей распрекрасны, как предновогодние дни.
 
 
Не белым, но бело! Значит набело жизнь перепишем,
черновик уничтожим и не пожалеем о нём.
И побудем на свете пречистом – не третьим и лишним,
а потом на закате с тобой грациозно уснём.
 
1991
 
Мы чокнулись! И дальше – больше:
Брест растворяется вдали
и острые костёлы Польши
плывут, как в море корабли.
 
 
Нам дела нет до проводницы
и строгих окриков её:
пока благоволила литься,
пока впадали в забытьё.
 
 
И скатертью не самобранкой
текла дорожка до небес.
И подстаканники морзянкой
отстукивали МПС.
 
 
От пьяной песни, как от мата,
мы не могли забыться сном,
покуда дымная громада
не появилась за окном:
 
 
идём – куда, не зная сами,
счастливые, не помня зла, —
и очутились в кёльнской яме…
 

А лошадь по небу плыла.

* * *

Ю. Н.

 
Пламя розового масла
и цветенья мандарин
мы – за то, что не погасло —
мысленно благодарим.
 
 
Согревало больше меры,
обжигало до кости,
навсегда лишая веры
в Бога, Господи, прости!
 
 
Мы ни капли не в обиде,
а совсем наоборот —
радуемся, как при виде
урожая недород.
 
 
Обладатели ремёсел
и таланты пустоты, —
мы без цитрусовых масел
жить не можем – я да ты.
 
 
Так, давай подымем кружки,
и не с горя – от любви, —
две старинные подружки
загуляем на свои.
 
 
Потому что – Александр,
потому что – навсегда,
потому что светит рядом
Царскосельская звезда.
 
* * *
 
Я не прощу эпохе,
укравшей жизнь мою.
И замолчу на вдохе
и выдох утаю.
Ни хорошо, ни плохо
вернуться вдруг домой,
где слушает эпоха
прощальный выдох мой.
 
* * *
 
Мы не были детьми, – мы сразу
состарились, бессмертье зля.
И, как пломбир, лизали фазу
и обходились без нуля.
 
 
Мы были трепетнее лани
с мотором пламенным в груди.
Мы стали полными нулями
бесполой жизни посреди.
 
 
Когда мы жили понарошку,
когда мы жили не всерьёз,
мы время гладили, что кошку
и доводили жизнь до слёз.
 
 
Нам эти слёзы отольются
и станут пулями они,
когда мы будем пить из блюдца
свои оставшиеся дни.
 
* * *
 
В Тель-Авиве, мой друг, в Нарьян-Маре
составляем единый народ:
утром запах Ивана-да-Марьи,
ближе к полночи – наоборот.
Мы едины, мой друг, мы едины, —
хочешь ты или нет,
и поэтому непобедимы,
излучая невидимый свет.
И пускай мы с тобой не знакомы,
но зато мы с тобой не враги,
не ослепшие от глаукомы,
потерявшие зренье от зги.
Темень-тьмущая – свет лучезарный
двести лет, – даже больше уже:
пионерлагеря и казармы
породнили на вечной меже.
И когда улетим восвояси
от роскосмосов прочь и от nas —
с мирозданьем налаживать связи
будет некому после нас.
Так, давай на дорожку присядем
ароматные травы куря,
не считая ранений и ссадин,
вопреки, а не благодаря.
 
* * *
 
Не могу сказать, чтоб очень
темперирован клавир:
день октябрьский обесточен,
небосвод убог и сир.
 
 
Замолчавшие от страха,
неизвестностью живя,
мокнут птицы, и от Баха,
как от ливня, вымок я.
 
 
Что-то дуб поёт, как спьяну
и, как спьяну, шепчет клён:
Иоганну Себастьяну
лесопарковый поклон.
 
 
Темперированный кое-
как, а осенью вдвойне,
я мечтаю о покое
и январской тишине.
 
 
Что-то я разволновался
и пускаю пузыри…
Ну-ка, сердце, в темпе вальса:
три-четыре, раз-два-три!
 

Мирон Карыбаев /Алматы/

Муха на фреске
Часть I
 
Из города в город,
Адрес: родные сердца.
Порой теряя опору,
Никогда не теряя лица.
 
 
Ты даёшь людям шанс
Сказать себе «я живой!»
Довольно странный способ жить жизнь,
Но он твой.
 
Кирилл Комаров, «Способ жить жизнь»

1

Константин Хан болел два раза в год.

В первый раз – во время крещенских морозов, когда влажный алма-атинский воздух промерзал до минус двадцати, а в Сайранском водохранилище прорубали иордань. В купель он окунаться не рисковал, но облиться холодной водой в ванной считал нужным. После этого неизменно слегал с простудой.

Во второй раз – в августе, когда очередной ливень приносил с собой не летнюю освежающую прохладу, не радость, не раздражение, но странную необъятную тоску, осознание скорого наступления осени. В такой день Хан выходил на улицу и бродил по городу, размышляя о бренности бытия, наступая на желтеющие листья, тщетно борясь с желанием напиться. Промокал до нитки и на следующий день вставал с температурой.

В то утро Константин проснулся раньше обычного, на самом рассвете, с больной головой и слезящимися глазами. Лечился водкой, поглядывая в окно на кубово-синее небо. К вечеру водка кончилась, и он уснул.

Открыл глаза и долго смотрел в обшарпанный потолок. Солнце светило в глаза, понукая встать, умыться, побриться, перестелить пропотевшее бельё и начинать новый день.

Сил хватило только на умывание. Опираясь на раковину и поглядывая на своё испитое лицо в зеркале, Хан понимал, что чувствует себя лучше, чем вчера. Температура вроде бы спала, ноги не подгибались, горло не болело.

Только очень хотелось пить. И именно жажда заставила его одеться, привести себя в порядок и выйти из дома.

* * *

Колокола отбили полдень. Константин Хан стоял за воротами и смотрел на церковь. Обводил взглядом изгибы ступенчатых арок, до рези в глазах всматривался в блики начищенных куполов, разглядывал проволокой закреплённый крест, внимательно наблюдал за поведением прихожан. Запоминал всё: темп шагов, выражение лиц, мельчайшее дуновение ветерка, сигналы машин за спиной.

Из дверей церковной лавки вышла женщина одухотворённого вида, на ходу складывая покупки в сумку. Загодя подготовила горсть мелочи, с улыбкой ссыпала её в ладонь попрошайки. Та рассыпалась в благодарностях, и женщина вышла за ворота.

Ни на Константина, ни на сгорбленную старуху на ступеньках перехода её доброты не хватило. Хан промолчал, а вот горбунья покрыла прихожанку матом и ещё долго верещала гневную бессмыслицу, до тех пор, пока из сторожки не вышел дворник и не пригрозил полицией. Блаженная она была или нет, но угроза сработала. После кистер[1]1
  Ки́стер (кю́стер) (нем. Küster – пономарь, лат. custos – дворник, сторож, англ. sacristan – ризничий) – церковнослужитель-завхоз.


[Закрыть]
направился к Хану, размахивая метлой.

– И ты иди отсюда, пьянь!

– Да я же…

– Иди!

Он развернулся и быстрым шагом ретировался. Хотелось пить.

* * *

Пачка сигарет легла на прилавок, вслед за ней звонко звякнула прозрачная чекушка.

– Тоғыз жүз жиырма, – скороговоркой бросила продавщица, худощавая пожилая казашка.

Костя оторвал взгляд от весело плещущейся водки, перевел на её хмурое лицо.

– Простите, я н-не понимаю, – пальцы заметно дрожали.

Она раздражённо вздохнула и повторила, повысив голос:

– Девятьсот двадцать!

Пять или шесть человек, столпившихся в магазинчике, нервно вздыхали, напряжённо переступали с ноги на ногу, тихо переговаривались. Хан спешно, нервно считал мелочь в ладони. Девятьсот двадцать не выходило никак.

– А с-сколько без с-сигарет? – он снова поднял глаза на кислеющее лицо продавщицы. Лицо это, смуглое и, в общем-то, по-старчески красивое, портило пигментное пятно на левой щеке. Это пятно раздражало чертовски. От него хотелось напиться ещё сильнее.

– Пятьсот шестьдесят.

Она убрала сигареты обратно в стенд. В резких, отрывистых движениях чувствовалось презрительное раздражение.

Он отсчитал деньги, высыпал на прилавок. Продавщица быстрыми движениями пальцев разметала по столу монеты, быстро сосчитала, выдвинула обратно двадцать тенге.

– Лишнее.

– А-а, – протянул Костя.

В углу, у прозрачной подставки под шоколадки, жвачку и прочее, стояла коробочка для садакa[2]2
  Садака – мусульманское добровольное пожертвование.


[Закрыть]
. Внутри виднелась горстка мелочи и мятая купюра в пятьсот тенге. Нестрижеными ногтями он подцепил монету, дрожащими пальцами попытался сунуть в прорезь. Двадцатка выпала и зазвенела по полу.

В очереди кашлянули. Спиной чувствуя взгляды, он наклонился, стал искать на потёртом кафеле монету. В горле пересохло.

Её поднял какой-то волосатый юноша, ловко закинул в коробку. Поймал извиняющийся взгляд Хана, кивнул, прошёл к прилавку. Очередь облегчённо вздохнула и пришла в движение.

Константин схватил чекушку, прошёл пять шагов до двери, борясь с жаждой. Зазвенели колокольчики. Он спустился по лестнице, сделал два шага в сторону и сорвался. Выкрутил пробку, жадно присосался к горлышку. Холодная жидкость обдала жаром щёки, спустилась по горлу, потекла сверкающими ручейками из краёв рта. Только когда опустошил всю бутылку, залив водкой грудь и ворот рубашки, оторвался, выдохнул, задышал тяжело. Внутренний жар жёг лицо.

Кто-то стоял сбоку и смотрел на него. Костя обернулся, хотел уже нагрубить зеваке, но узнал давешнего юношу. Ему грубить было как-то неловко, и Хан весь внутренне сжался.

– Чего… чего тебе?

Мир стремительно размывался.

– Вот ваши сигареты.

– А?

Благодетель протягивал ему пачку сигарет, ту самую, на которую ему не хватило денег. Хан смотрел на неё тупо, с липким по дозреньем внутри, потом осторожно протянул руку и взял пачку. Незнакомец улыбнулся простодушной улыбкой, задержал взгляд на Хане, будто собираясь что-то сказать.

– Ч-что-то ещё? – осторожно поинтересовался Костя.

– Нет. Ничего. Простите, – незнакомец развернулся и ушёл.

Хан смотрел ему вслед, держа в опущенной руке нераспечатанные сигареты. В другой лежала пустая чекушка из-под водки.

2

«Однажды в погожий весенний день Малик повстречал на дороге нищего. Нищий являл собою ужасающий вид, ведь запах его одежд ужасал обоняние, от вида грязных босых его ног слезились глаза, от звуков жалобного его голоса болело сердце. Малик не испугался, не отпугнула его отвратительная вонь, не покорёжил тонкого слуха голос оборванца. Наш герой шагнул к босяку, протянул свою загорелую, крепкую ладонь.

– Вставай, брат. Возрадуйся, ибо кончились твои бедствия!»

Бродяга вставил пропущенную букву и снова полулёг на спинку кресла. Текст он правил уже четыре часа, и ещё четыре оставалось до истечения времени. Ночной тариф в компьютерных клубах, может, и был вреден для здоровья, зато выгоден для кошелька. Он, впрочем, не жаловался. И жить вечно не собирался.

«– Как же я встану, добрый незнакомец? – вопрошал нищий, задирая штанины. – Ведь встать я никак не могу.

Действительно, страшная картина открылась глазам Малика. Сиреневые язвы покрывали ноги попрошайки, и стекал из них вязкий желтоватый гной.

Но Малик не испугался, ибо пугаться не умел. Открыл он свою походную сумку и вытащил из неё пузырёк с жидкостью целебной, пожалованный ему шахом Торезмийским.

– Выпей это, брат. Я привез это лекарство из далёкой страны, оно поможет тебе.

– Не могу я этого сделать, добрый человек. Не стою я, жалкий червь, такой благодати.

Малик Странник не растерялся. Взяв оборванца за горло, он силой влил ему в рот содержимое склянки – всё, до капли. И случилось чудо – раны его зажили, будто и не было их никогда. Нищий, увидев это, встал и от радости заплясал, запел. Как же он пел! Не хуже соловья, надо заметить. Скоро послушать его собралась целая толпа. И посыпались к ногам бывшего попрошайки медяки и золотые, а тот всё заливался, прославляя чудо, прославляя доброго странника и саму жизнь.

Малик Странник улыбнулся, накинул на голову капюшон и скрылся в толпе. Опустевшую склянку он выбросил в кусты, ни разу не пожалев. Чудо-лекарство из далекой страны лечило все болезни, поднимало с постели умирающих, даровало зрение слепым и забирало боль у страждущих. Торезмийский шах пожаловал его Малику за раскрытие преступного сговора во дворце. Торезмийский шах не ведал, что Малик Странник не болел никогда в своей жизни».

Ночь была прохладна и освещена фонарями. Бродяга стоял поодаль от курящих неподалёку парней, смотрел на тусклые городские звёзды и вспоминал.

Вспоминал, как давно и далеко, в начале своего пути, повстречал в переходе бродячего музыканта. Пел он… чёрт, что же он пел?

А, точно.

 
С каждым шагом – всё дальше и дальше от выбранной цели,
И ошибки мои всё мудрей и всё красивей.
Сохрани Господь всех тех, кто в сердце моём укрыться успели,
А точнее – пронеси их Хаос мимо камней[3]3
  «Вернуться назад», Василий К. & The Kürtens.


[Закрыть]
.
 

Бродяга уже был достаточно опытен, чтобы различить человека в глубокой нужде. Сказали ему об этом ввалившиеся щёки музыканта, сообщила грязная, не по сезону, одежда, поведала глубокая усталость в хриплом голосе, и, наконец, окончательно убедил лихорадочный блеск опухших глаз.

Он подошёл к певцу, протянул купюру. Крупную. Тот приподнял бровь.

– За какие заслуги? – свысока прохрипел он.

– За просто так, – Бродяга тряхнул рукой. – Берите, вам нужнее.

Он нахмурился.

– За просто так, пацан, деньги не берут. И уж точно не дают.

Бродяга спрятал купюру, скользнул к стене, скривил губы в улыбке.

– Тогда не за просто так. Расскажите какую-нибудь историю. Я собираю материал… для книги.

Музыкант задумался, вытащил из кармана мятую сигарку, сунул в зубы. Долго, безуспешно щёлкал зажигалкой, высекая холостые искры. Бродяга протянул ему свою.

– Хмм… – он глубоко затянулся, вернул зажигалку владельцу. Выдохнул едкий дым. – Ну, раз так, слушай и запоминай. Пили мы однажды с одним моим товарищем…

– Вот так, – закончил рассказывать дядя Юра, гитарист, авантюрист и непростой судьбы человек. – Вот та-ак.

Упакованная гитара уже давно стояла, прислонённая к стене – сегодня он играть уже не собирался. Бродяга обдумывал услышанное, мял в кармане купюру. Ночь била в голову лёгким дурманом.

Музыкант потянулся за очередной сигаретой, но обнаружил пачку пустой. Почесал затылок.

– Я за куревом, – бросил он. – А ты здесь подожди, я скоро приду.

Зачем-то он взял с собой гитару. Бродяга, впрочем, не обратил на это внимания. Он вытащил блокнот и записывал в него историю.

Дядя Юра не пришёл скоро. Когда Бродяга кончил записывать, он сунул руку в карман и понял, что дядя Юра не придёт вообще.

Бродяга усмехнулся и вернулся обратно в настоящее. Стыдно вспоминать, как наивен он был тогда, как запаниковал, как нервничал… Впрочем, нет, уже не стыдно. Сейчас уже просто смешно.

Он глубоко вдохнул, выдохнул, развернулся. Пора было возвращаться к Малику Страннику и его удивительным приключениям.

«Малик Странник прибыл в городок на самой окраине Великой пустыни и понял сразу: что-то здесь не так. На лицах жителей нарисована была тяжкая нужда, и страх, и отчаяние. Плакали младенцы на руках матерей, плакали бесслёзно старики, ветер задувал песок во дворы и дома.

– Что за беда у вас, добрые люди? – обратился герой ко всем сразу. – Что случилось?

– Бандиты, господин, – ответил дряхлый старик с печатью страдания на лице. – Уходите поскорее из нашей деревни, пока они не вернулись!

Малик выпрямился в седле, положил руку на рукоять меча.

– Малик Странник никогда ещё не бросал тех, кто в нем нуждался. Возрадуйтесь, ибо бедам вашим пришел конец!

Старик упал на колени. Шум сотен копыт донёсся издалека.

– Не нужно, добрый господин. Слышите? Это едут они, уходите, убегайте поскорее!

Малик слез с коня, поднял старика с земли.

– Прячьтесь! Прячьтесь! Они едут! – доносились отовсюду крики. Наш герой стоял посреди этой неразберихи, неколебимый и неустрашимый.

Скоро разбойники ворвались в деревню, заполонили каждую улицу и каждый угол. Окружили Странника, закружились коловратом коней.

– Кто ты такой?! – раздались отовсюду голоса. – Уходи, пока цел!

– Я буду говорить с вашим главным, – отвечал Малик невозмутимо, надвинув на лицо шляпу и широко расставив ноги.

Кольцо сузилось. Заблестели сабли. И раздались крики во второй раз:

– Ты дерзок! Отдавай всё, что есть у тебя! Только тогда мы тебя отпустим!

– Я буду говорить с вашим главным, – повторил Малик Странник, оставаясь недвижимым и невозмутимым. Сердце его билось ровно, дыхание его не сбилось.

Теперь уже пыль, поднимаемая конями, поднялась до неба. Мелькали вокруг Странника конские ноги, хвосты, крупы, стук копыт дробился на мельчайшие осколки. И крикнули разбойники в третий раз:

– Готовься к смерти, путник! Молись, чтобы была она быстрой!

Ни один мускул на лице Малика не шелохнулся. Ни одна нотка в голосе не выразила страха.

– Я буду говорить с вашим главным, – повторил он в третий раз.

И сотворило его спокойствие чудо. Пронзительный свист разогнал конское море, заставил разделиться надвое. Бандиты расступились, и вышел из их рядов гигант, весь увешанный цепями, с чёрным плащом за спиной и золочёной саблей на поясе. Малик Странник не сдвинулся с места.

– Я Вейрах-паша, главный в нашей дружине. О чём ты хотел говорить со мной?

Голос его громыхал, как удары молота по наковальне. Малик поднял на него взгляд, сплюнул на песок.

– Я Малик Странник, – только и сказал он. – Оставьте этих людей в покое, или пожалеете об этом.

Главарь захохотал, и смех его рвал небо на части. Он опустил руку и отстегнул от седла огромное копьё в два человеческих роста длиной. Наконечник его был зазубрен наподобие акульих зубов – такое оружие рвало человечью плоть, как шёлк.

– Ты смелый человек, Малик Странник. Ты заслуживаешь чести быть убитым мной.

Тогда Малик положил руку на рукоять сабли и не сказал более ни слова. Гигант замахнулся ужасающим своим оружием, но бросить не успел, потому что Странник быстрее птицы подскочил к нему и разрубил бандита на две части, а потом ещё на две части. Он повернулся к остальным разбойникам и окинул их взглядом глаз, сверкающих, как звезда Севера.

– И-и-и! – закричали они в ужасе, увидев, что сделалось с их командиром. Развернув коней, они бежали, не оглядываясь, потеряв от страха человеческий облик. Он дал им уйти, потому что Малик Странник никогда не бил в спину.

Открылись двери и окна нараспашку, выбежали на улицы жители, счастливые и радостные.

– Спасибо тебе, Малик Странник! Мы никогда не забудем твоего подвига! – подошёл к нему давешний старик, ещё недавно умолявший его уйти.

Странник скромно улыбнулся, вытер кровь с клинка и сел на лошадь. Не говоря ни слова, он покинул селение. Дорога звала его, и новые подвиги виднелись на горизонте».

Бродяга дремал, разомлев в мягком кресле. Прикрыв глаза, видел он степь от горизонта до горизонта, слышал вой лихача-ветра, чувствовал на губах горький привкус полыни.

Мелькали кадры. Стучали колёсами поезда, отмечая по Турксибу и Транссибу[4]4
  Турксиб и Транссиб – Туркестано-Сибирская и Транссибирская железнодорожные магистрали.


[Закрыть]
разбросанную жизнь. Ревели моторами трассы. Моргали фонарями улицы далёких городов.

И ветер. Ветер дул в глаза, ветер дул в спину, ветер поднимал клубы пыли, закручивая их в пляшущие, мимолётные вихри.

На дереве что-то делалось. Бродяга сощурился, разглядел, как на высокой ветке юркая, блестящая чёрная змея вилась вокруг гнезда. Серая птица, не разглядеть какая, ожесточённо отбивалась, отчаянно хлопала крыльями, яростно клевала змеиную плоть.

– Не болды?[5]5
  Не болды? – Что случилось? (каз.)


[Закрыть]
– окликнул его старый пастух. Бродяга, не отрывая взгляда от схватки, ответил:

– Змея с птицей дерётся.

Старик подошёл ближе, вгляделся подслеповатыми, желтушными глазами. Жертва затрепыхалась, обвитая душащими тисками.

– А-а-а-й, – махнул он рукой, видимо, так ничего и не разглядев. – Змее есть надо. У природы, у неё… законы свои. А нам вмешиваться не нужно.

Бродяга оторвал взгляд от гнезда, в котором хищница уже принялась за птенцов. Последовал за пастухом, переваривая увиденное.

Что-то вырвало его из дремоты – не то чей-то громкий удар по столу, не то сонная судорога. Помотав головой, он наклонился в кресле и уставился осоловелыми глазами в монитор.

Время истекало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю