Текст книги "Детская любовь"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
VIII
СВЕТСКАЯ ДЕВУШКА
Жанне де Сен-Папуль скоро должно было исполниться девятнадцать лет, так как она родилась в январе 1890 года, когда стояли необыкновенно сильные холода и была в разгаре эпидемия гриппа. В связи с этим у ее матери остались очень тяжелые воспоминания о первых неделях ее жизни. Казалось маловероятным, что эта крошка, появившаяся на свет очень слабенькой, переживет такую суровую зиму. С тех пор г-жа Сен-Папуль, опираясь на этот пример, позволяла себе думать втайне, что не так уж нелепо поступают супруги, которые не вполне предоставляют провидению решать, какому из их сближений быть плодоносным. Будь Жанна зачата, например, в конце сентября, в Перигоре, когда собирают в имении виноград и в замке распространяется легкий запах выжатых гроздей, не лишенный приятности для молодых супругов, она родилась бы в июле, в самое приветливое время года, и можно было бы устроить так, чтобы роды, как и зачатие, произошли в Перигоре. Г-же де Сен-Папуль следовало бы подумать, что вверяться провидению наполовину не приходится. Если оно назначило зачатие на апрель, то учло, очевидно, затруднения, ожидающие новорожденного зимою, и найдет способы оградить его от покушений мороза и гриппа. Но у матери-католички вера в провидение никогда не принимает абсолютного характера мусульманского фатализма. Г-жа де Сен-Папуль могла бы также подумать о том, что у христианских супругов есть в распоряжении корректное средство избегать неприятных неожиданностей, а именно – сближаться тогда лишь, когда зачатие представляется им желательным. Тогда соблюдаются одновременно права провидения и человеческой свободы. Но г-жа де Сен-Папуль, как большинство южанок, наделена была здравым смыслом и даже дозою языческого мировоззрения. Хотя сама она так и не изведала чувственных радостей любви, но сочла бы нелепым намерение отказывать в них на протяжении ряда месяцев здоровому дворянину, мастеру покушать и любителю охоты. Когда священники делали вид, будто серьезно относятся к этой требовательной доктрине, они казались ей наивными людьми, немного слишком невежественными в науке жизни, или даже она решалась их подозревать в известной недобросовестности. По правде говоря, она не пришла по этому предмету ни к какой ясной системе; ни в теории, ни на практике. И мы увидим, что все ее компромиссы не предохранили маркиза де Сен-Папуль от внешних соблазнов.
Рост у Жанны в восемнадцать лет был довольно большой, 1,71 метра, правда, включая каблуки, оттого что ей никогда не приходило в голову и не случалось голой измерять свой рост. Впрочем, так это бывает обычно у женщин. Воинское присутствие не выдает им официальных справок. С такой же неточностью следила Жанна за колебаниями своего веса. За последний год он изменялся в пределах от пятидесяти пяти до пятидесяти девяти кило, не доползая до шестидесяти. Доктор Лаблетри, домашний врач, считал, что она слишком худа. Определенных опасений у него не было. При выслушивании ничего тревожного не обнаруживалось. Но слизистая оболочка была бледна; под глазами часто появлялась синева; во взгляде и цвете лица недоставало блеска. Температура иногда, без видимой причины, повышалась немного, по счастью – нерегулярно. Врач говорил родителям, что девушка склонна к малокровию, что следует возбуждать ее аппетит; рекомендовал моцион, более продолжительное пребывание в Перигоре. Допускал, хотя и умалчивал об этом, возможность небольшого туберкулезного процесса, дремавшего с детства и слегка обострившегося ко времени зрелости, но непосредственной опасности не представлявшего. В ту пору начинали подозревать, что туберкулез по своей природе болезнь раннего детства, не расстающаяся с организмом на протяжении всей жизни и зависящая в своих эпизодах от его общей истории. Лаблетри, медик прогрессивного направления, держался именно этого взгляда. В отношении Жанны у него иной раз мелькала мысль о нервных осложнениях сексуального происхождения или, говоря еще точнее, о весьма специфическом переутомлении, но он ее отбрасывал. Вообще, в эту сторону его мысли не направлялись. Он считал несколько маниакальными специалистами тех своих коллег, которые чуют такого рода начало или признают за этим началом известную роль в каждом недомогании, постигающем молодых девушек. Даже поскольку врачи, не теряясь в неясностях и туманных выводах невропатии и не ударяясь в психологию, устанавливают чисто органическое влияние, которое известные привычки могут оказывать на развитие туберкулеза, Лаблетри допустил бы еще такую гипотезу, если бы лечил, например, дочь швейцара. Но останавливаться на ней в отношении дочери маркиза де Сен-Папуль показалось бы ему довольно бестактным. Мещанин, воспитанный в уважении к общественным рангам, поддерживал в нем предвзятое мнение врача.
Впрочем, все это не представлялось ему особенно серьезным, и он тем меньше тревожился за будущее девушки, что она физически похожа была на отца. А маркиз, если не говорить о мелких недомоганиях, не мог пожаловаться на свое здоровье. По типу он приближался к худощавым южанам, которые не всегда могут похвастаться цветущим видом и, будучи очень чувствительны к боли, охотно предаются ипохондрии, но в конце концов, переходя от одной тревоги к другой, достигают преклонного возраста. Было вполне допустимо, что и маркиз прошел в молодости кризис такого рода, не оставивший по себе никаких, по-видимому, следов, ни даже воспоминания.
Жанна де Сен-Папуль была хорошо сложена и красива лицом. Черты тонкие, почти нежные. Губы узкие. Очень естественное выражение гордости. Жерфаньону она казалась весьма близкой к известному совершенству, и он готов был позавидовать ее будущему титулованному супругу. Но сам он не ощущал опасности влюбиться в нее. Обаяния она не была лишена, но ее обаяние не внушало ему ни вожделения, ни нежности. Даже глаза ее, слегка обведенные синевой, ее легкая бледность не предрасполагали его к мечтательности. Очевидно, выражение глаз мешало, слишком замкнутое, почти оборонительное.
* * *
М-ль Бернардина налила чаю племяннице, заставила ее съесть несколько гренок с маслом. Поговорив с ней о разных мелочах, спросила вдруг без всякого перехода:
– Как тебе нравится этот молодой студент?
– Что ж, у него вполне приличный вид. Бернар им, кажется, доволен.
– У него красивые глаза. Он был бы очень хорош без бороды. Она его слишком старит.
– Это возможно.
– И если принять во внимание, что он вышел из очень скромной семьи, то нельзя отказать ему в умении вести себя.
Жанна соглашась с непритворным равнодушием. До этого времени она мало замечала Жерфаньона. К тому же воображение у нее было не очень капризное и даже не очень свободное, а только смелое. Это большая разница. Смелость эта, заводившая ее довольно далеко, направлялась по узким путям. Есть много девушек, которые всякий раз, находясь в присутствии молодого человека или вообще мужчины не старого и не безобразного, воображают себе его объятия, его поцелуи или даже свои. Эти мечты обычно не имеют последствий: они не только не призывают действительности, но сразу бы перед нею отшатнулись. Жанна не имела этой слабости. Она могла за день встретить десять молодых людей своего круга, не устанавливая никакой связи между их личностями и своими любовными грезами. Тем более оставался вне поля ее зрения человек вроде Жерфаньона. Чувство социальных различий сделалось у нее в такой мере инстинктивным, что участвовало в самопроизвольных реакциях сердца. Девушка, которую зовут Жанной де Сен-Папуль, не рискует влюбиться в пианиста, лакея, врача или священника. Не потому, что они люди презренные. К ним можно относиться благожелательно, с уважением, в известных случаях – с восхищением. Но вопрос любви не возникает. (Жерфаньон, со своей стороны, не вовсе был чужд аналогичного предрассудка. Будь Жанна его кузиной, его сокурсницей, нельзя знать, остался ли бы он равнодушен к этому тонкому лицу, к этому замкнутому выражению глаз.)
Вообще же нравственное состояние Жанны представляло собой в ту пору чрезвычайно вычурную конфигурацию.
С одной стороны, оно опиралось на целую систему идей, сохранившуюся с детства почти в неприкосновенности и состоявшую из религиозных верований, обрядового благочестия, элементарных, но по-деревенски твердых представлений о строе общества, о сословной иерархии, о правах ее касты на богатство, праздность, почет. Не в большей мере подвергала она сомнению основные обязанности, ей внушенные. Она даже обладала чувствительной совестью. Небольшие оплошности мучили ее не меньше больших грехов. Все это, привитое ей воспитанием, держалось еще крепко. Беспорядок начинался вместе с более личными чувствами. Ее очень занимала область любви, вплоть до самых конкретных подробностей. Уже несколько лет она собирала о ней сведения вперемежку с баснями, о которых шептались подруги. Недавно она пристрастилась к эротическим книжкам. Две-три такие книги она обнаружила в отцовской библиотеке и, чтобы заглядывать в них, не опасаясь быть застигнутой врасплох, прибегала к хитростям, от которых у нее колотилось сердце. Воспоминания об этом чтении или инциденты в работе ее воображения (отнюдь не в ее внешней жизни) подталкивали ее на некоторые сладострастные провинности, которыми она, впрочем, не злоупотребляла и которые не играли никакой роли в мнимой слабости ее здоровья. Чтенью и поступкам сопутствовали жгучие угрызения совести. Жанна считала плоть, ее влечения и ее утехи творением дьявола. Когда их осуждали в ее присутствии, ей всякий раз становилось легче. С другой стороны, она вела напряженную сентиментальную жизнь, совершенно изолированную от этого зуда чувственности. Она увлекалась одной своей подругой, затем одной из преподавательниц пансионата св. Клотильды и кончила тем, что страстно полюбила обеих одновременно. Совмещение двух этих увлечений облегчалось различием в их оттенках. По отношению к подруге своей Гюгете она, главным образом, отдавалась усладам покровительственной нежности; по отношению к учительнице, вернувшейся в свет монахине, – благоговейным восторгам. Она очень ревновала обеих и легко теряла самообладание. Подчас бледнела внезапно, когда учительница обращалась к другой воспитаннице с ласковым словом или улыбкой, и горькое чувство не покидало ее после этого весь день. Обе эти страсти были совершенно чисты; не подталкивали ее ни на двусмысленные ласки, ни на попытки сближения. Несмотря на чувствительность совести, она в них нимало не упрекала себя. И, несомненно, заблуждалась при этом все-таки меньше, чем тот психиатр, который поспешил бы заговорить о гомосексуальных наклонностях. Она тем меньше могла заподозрить в этом нечистое начало, что и никто в ее среде, по-видимому, не замечал его. Преподавательницы пансионата не могли быть настолько слепы, чтобы проглядеть такую страстную дружбу. Они ее, конечно, не поощряли. Но, по простодушию ли чистых женщин, или по мудрым воспитательным мотивам, не обнаруживали из-за нее какой-либо тревоги. Впрочем, оба увлечения Жанны еще оставляли в ней место для головной любви, опять-таки другого характера, к одному из ее кузенов, Роберту де Лавардаку, который жил с родителями в окрестностях Бордо и виделся с нею, помимо исключительных случаев, только на каникулах. Эта последняя любовь была романтически мечтательна и отлично обходилась без присутствия любимого. Кузен Роберт был для Жанны чем-то вроде рыцаря, молодого, отважного сеньора, который воюет в далеких краях, втайне по ней вздыхает и чьей последней мыслью была бы она, если бы он пал на поле брани. Она охотно говорила о Роберте со своей подругой Гюгетой, и та ее не ревновала к нему. Прибавим, что когда она в уединении предавалась эротическому чтению или возбуждению, то никогда не вызывала в памяти один из этих трех образов, ею любимых. Наоборот, они были настолько ей дороги, драгоценны, что она их отстраняла от того, что представлялось ей адским кругом.
Этот общий очерк позволяет читателю догадаться, каковы могли быть отношения между Жанной и м-ль Бернардиной. Иногда она склонна бывала считать свою тетку сумасшедшей старухой. В другие моменты ждала от нее таинственных сведений о жизни, не задумываясь как следует над вопросом, где могла их почерпнуть старомодная дева-домоседка. Тон их бесед сделался довольно свободным, гораздо более свободным, чем между маркизой и ее дочерью. М-ль Бернардине доставляло удовольствие (она его не анализировала) знакомить племянницу с некоторыми грубыми сторонами жизни, будь то социальные отношения, подлинная природа человеческих чувств или более щекотливые вопросы. Ей даже казалось, что таков ее долг. Разве не следовало застраховать девушку, стоящую на пороге жизни, от опасностей слишком условного воспитания?
IX
ТЕТКА И ПЛЕМЯННИЦА. РОЖДЕНИЕ ОДНОЙ ИДЕИ
Макэр, послужив перед Жанной, уселся опять на ковре. М-ль Бернардина взглянула на него.
– Я как раз говорила с г-ном Жерфаньоном об этой гадкой собачонке. И обо всех этих случаях смешения, скрещения. Г-н Жерфаньон жил в деревне. Он это видел своими глазами. А ты, тебе случалось это видеть самой?
– Что, тетушка?
– Ну, то, что проделывают животные друг с другом, особенно собаки, самцы и самки, и что от этого происходит. Почему ты краснеешь, как дурочка? Неужели ты думаешь, что деревенская девушка не знает этого во всех подробностях и краснеет, когда об этом говорят в ее присутствии? Что ж, по-твоему, это роняет ее христианское достоинство, ее порядочность? Напротив, смею тебя уверить, напротив.
Она как будто призадумалась, затем продолжала: – Истинный грех – идеализировать все эти вещи. Тогда… разыгрывается воображение. И кажется, будто от пышных слов меняет свою природу то, что под ними скрывается. Брр!… Лучше уж откровенно сознаться, что у собак и у нас все это совершенно одинаково. Ничего для меня не может быть противнее тирад о любви. – Она иронически протянула букву "л". – Нынче, по крайней мере, уже не решаются говорить девушкам твоего возраста, что выйти замуж – это значит целоваться в вагоне и обзаводиться квартирой. Я не стеснялась иногда в беседе с тобою ставить точки над i. Но я все-таки не уверена, что, какими вы все ни считаете себя современными девицами, у вас сложилось вполне правильное представление о сущности, – вот именно, о сущности, – этого знаменитого акта, вокруг которого старшие вертятся все время, чтобы, так сказать, не испортить вам сюрприза.
Несмотря на свое смущение, Жанна не пропускала мимо ушей ни одного слога, ни одной интонации. Тетка коснулась того пункта проблемы, который ее особенно мучил. Ни разговоры, ни чтение не дали ей полного удовлетворения. Некоторые подробности невозможно было понять или трудно представить себе. Некоторые сведения были противоречивы. Но главное, хотя она считала, что знает условия и обстоятельства акта любви, ей не удавалось ни вообразить себе его, ни постигнуть в основном. В ее глазах ему недоставало центра и смысла. Все это множество догадок, размышлений заполняло только контуры великой тайны: посередине она проваливалась в пустоту.
М-ль Бернардина наклонилась к Жанне, и вид у нее был такой, словно она собиралась доверить ей величайший секрет. Заговорила вполголоса, поглядывая на двери:
– Ну вот! Ты уже знаешь, не правда ли, что мужчина и женщина что-то делают вместе. Или, вернее, мужчина что-то делает женщине. Ты знаешь, о каких органах идет речь, не так ли? Значит, тебе не трудно разгадать истинную природу этого акта… Вот что мужчина делает женщине, ты понимаешь меня… – она заговорила почти на ухо, – что он делает в женщине: он гадит.
Она выпрямилась, отпила глоток чаю, затем вклинилась в кресло, теперь уже совсем онемев и ослабев от блаженного чувства своеобразной мести.
Тем временем произнесенное ею слово и яркий образ, в нем заключенный, вонзились внезапно в рассудок девушки с такой энергией, трепетом, действенностью, предвидеть которые м-ль Бернардина никак не могла. Слово это привлекло к себе тучу разрозненных и дробных представлений, придавало им смысл и связность. Догматы религии, нравственные запреты, отзвуки катехизиса, исповеди, проповедей, интимно пережитые угрызения совести, порывы гадливости; плохо уяснявшиеся до этой минуты подробности, вычитанные, подслушанные; отчасти природная, отчасти христианским учением внушенная наклонность к уничижению и его горьким усладам; захватывающее предчувствие искупления греха посредством умерщвления плоти; без ущерба для живых физических образов, которые приобрели почти невыносимую остроту, – огромный кристалл с отливавшими мутью гранями образовался вдруг.
X
ГРАФИНЯ И МАНИКЮРША
В тот же вечер у графини де Шансене были такие же хлопоты по хозяйству, как у маркизы де Сен-Папуль, оттого что и она ждала гостей к обеду. Но между тем, как у Сен-Папулей предстоял совсем простой обед, почти такой же, как обычно, г-же де Шансене надо было приготовиться к приему, гораздо более блестящему. Не очень многолюдному; для этого столовая была недостаточно поместительна. Должно было собраться всего десять человек: супруги Саммеко; артиллерийский полковник Дюрур с женой, урожденной виконтессой де Рюмини; Жорж Аллори, критик, сотрудник «Деба», автор нескольких светских романов, и его жена; инженер Бертран, холостой; приятельница: хозяйки дома, молодая баронесса де Жениле, муж которой был в отъезде; наконец, чета хозяев.
Обед назначен был на восемь часов; гостей просили прибыть в без четверти восемь.
К шести часам г-жа де Шансене давно уже отдала касавшиеся обеда распоряжения. Хотя кухарка у нее была отличная, она заказала два блюда (рыбу внушительных размеров и сладкое мясо под грибным соусом с гарниром из фрикаделек), а также кофейный парфе у Потеля и Шабо. Они же командировали к ней добавочного метрдотеля. Третье блюдо, пулярда, приготовлено было дома. Г-н де Шансене, так как винный погреб у него был посредственный, заказал вина по телефону в небольшом магазине, которому доверял, на улице Сент-Оноре. С минуты на минуту ждали посыльного из цветочного магазина.
Таким образом, у г-жи де Шансене было в распоряжении много времени, чтобы позаботиться о туалете. В пять часов у нее побывал парикмахер. Согласно моде, волосам надлежало быть очень волнистыми, образовать над головой пышную шапку, которая сама лежала бы на толстом и приподнятом шиньоне. Для придания прическе надлежащей округлости парикмахеры часто советовали поддерживать накладными волосами поток естественных. Мари де Шансене, хотя волосы у нее были густые и красивого каштанового цвета, решила все же прибавлять к ним небольшую накладку, – не каждый день, а при торжественных обстоятельствах.
Прическу такого стиля трудно было согласовать с тенденциями современного искусства, с теми, в частности, о которых свидетельствовала обстановка графини. Было нечто грузное и в то же время вульгарное, мещанское в этих постройках из волос, как бы унаследованных от вкуса буржуазии 1889 года или даже от грубой напыщенности Второй Империи. Правда, чем больше усложняется цивилизация, тем легче каждому искусству следовать собственным законам эволюции. Совмещалась же в предыдущем периоде туманная, грезящая и совершенно интимная поэзия символистов с чувственно яркой живописью импрессионистов и плэнеристов и с несколько ребячливой фантазией архитекторов, сооружавших огромные игрушки, в которых размалеванное железо применялось к реминисценциям турецких дворцов.
По существу, на искусство дамских парикмахеров, как и дамских портных, не столько, пожалуй, влияют эстетические тенденции эпохи, сколько ее эротические оттенки. В зиму 1908 года оставались в моде апаши. Светское общество еще охотно находило пищу для любовного возбуждения в романтике сутенеров и проституток, в сценах кровавых схваток под фонарями на окраинах. Бессознательный, быть может, но вдохновенный артист, парикмахер, причесывая графиню на улице Моцарта, старался создать для ее мужа или любовника мгновенную иллюзию (но таковы иногда самые усладительные), будто перед ним уличная девка и будто он вправе грубо и жадно поцеловать ее в губы.
Парикмахера сменила маникюрша. За последние недели, а именно начиная с середины октября, беседы Мари де Шансене с этой молодой женщиной во время сеансов изменили свой характер. Сделались гораздо более продолжительными и оживленными, а главное, более интимными. Г-же де Шансене вздумалось заинтересоваться подробностями, раньше не будившими в ней никакого любопытства. Она узнала, что маникюрша, которую она всегда считала девицей, замужем; что мадмуазель Ренэ зовут в действительности мадам Ренэ Бертэн и что муж ее – монтер, служащий на подстанции правого берега. Затем ей не трудно было выведать у маникюрши, что та была больше года любовницей монтера, прежде чем с ним поселилась, и что их законный брак, недавно заключенный, был просто третьим этапом в их отношениях. Чувствовалось по тону, каким это рассказывала Ренэ Бертэн, что она просто подчинилась установившемуся обычаю.
Г-жа де Шансене сообразила, что в народе, вероятно, часты такие супружества. Над этим она немного призадумалась. Не разумно ли, в сущности, такое поведение? Во-первых, оно подвергает союз последовательным испытаниямна прочность, а во-вторых, дает девушке разнообразный опыт, воспоминание о котором помогает ей затем сносить однообразие супружеской жизни. Но на социологических размышлениях Мари де Шансене не задерживалась. И если в выборе обстановки она проявляла смелость, то не была способна ни на какую смелость суждений по отношению к нравам своей среды. Прелюбодеяние, несмотря на некоторую борьбу с совестью, она считала стократ более допустимым, чем это пробное сожительство.
Больше всего ее поразила в первых признаниях маникюрши откровенность их. Она задалась вопросом, не так же ли, приблизительно, были бы с нею откровенны женщины ее круга? До этого времени она всегда выказывала мало любопытства, избегала расспросов. Но замечала, что достаточно небольшого усилия, – давления столь же слабого, как на спелую ягоду, – чтобы выжать из другой женщины ее секреты. А между тем, с середины октября секреты других женщин, их интимная жизнь, их самые сокровенные впечатления начали очень интересовать ее. Она еще не очень решалась допрашивать своих приятельниц. Но еженедельные беседы ее с Ренэ Бертэн были для нее уроками нескромности. Они мало-помалу приобрели весьма свободный тон.
Признания шли всегда только с одной стороны. Но доставляли удовольствие обеим женщинам в разной мере. Маникюрша в них удовлетворяла потребность выставлять себя напоказ, настолько естественную у заурядной женщины, что понадобилось изобрести для нее стыдливость, как первостепенной важности добродетель. Графиня в них черпала много сведений, которыми личный опыт снабжал ее слишком скупо, черпала жадно, под влиянием медленных, но верных успехов ее интриги с Саммеко.
Так и в этот день, между тем как Ренэ отделывала левую руку графини, а слуги заняты были на кухне, обе женщины не чувствовали ни удивления, ни смущения, ведя следующий диалог перед зеркальным шкафом с извивающимися стеблями.
– Но вы говорите, например, что, гуляя по улице с мужем, чувствуете себя совсем несчастной, если он на миг перестает смотреть на вас или сжимать вам руку, опираться на вас, так или иначе прижиматься к вам. Не преувеличиваете ли вы немного?
– Нисколько, графиня, уверяю вас.
– В таком случае, не просто ли это привычка, оставшаяся у вас обоих от времени влюбленности?
– Если угодно. Но тут не только привычка. Я потому несчастна, что перестаю получать удовольствие. Это очень просто.
– Как – удовольствие?
– Да. Я хочу его. Понимаете?
– Как же так? Все время?
– Не во время работы, как теперь, вдали от него, конечно… Да и то… И не в то время, когда мы дома заняты каждый своим делом или когда мы ссоримся. Я вам говорила главным образом про воскресные дни, прогулки.
– Вы хотите его… пусть так. Но держит ли он вас под руку или не держит, какая разница?
– Разница есть. Когда он держит меня под руку, я возбуждена.
Мари де Шансене на миг задумалась. Затем:
– И чуть только он выпускает вашу руку, возбуждение исчезает? Это забавно.
– Почему же? Рассудите сами, графиня. Это вроде того, как если бы при других обстоятельствах он вдруг меня оставил ни при чем. Это, конечно, не совсем то же самое. Даже и сравнивать нельзя. Но связь все-таки есть.
Графиня опять помолчала, потом спросила:
– Я думала о том, что вы мне рассказывали на прошлой неделе. Каждый день? В самом деле?
– О, почти! А иногда еще и утром.
– Сколько времени вы уже живете с ним?
– В общем, два с половиной года. Нет, два года и два месяца. Я не считаю времени, когда мы встречались, но еще не жили вместе.
– Да… и в конце концов это… повторение, эта… регулярность… словом, это вам не приедается?
– Это становится потребностью, как и все другое. Должна сказать, что никогда еще не чувствовала себя так хорошо, как теперь.
– И вы еще… обращаете на это внимание? Не становится ли это как раз чересчур машинальным?
– Я не нахожу. А затем, при желании, можно это так разнообразить.
– Но тогда меня удивляет, что и в промежутках вы любите возбуждение, как говорите.
– Оттого, что у вас, графиня, темперамент спокойнее или оттого, что… О, я ведь это говорю без критики. Так же хорошо можно жить со спокойным темпераментом. Да и я сама жила хорошо, когда еще никого не знала. Но как раз потому, что промежутки невелики, у меня никогда нет времени совсем успокоиться. И достаточно пустяка, стоит ему сжать мне руку, талию, – и я готова.
– Вы просто в него влюблены безумно.
– Конечно, если бы он мне не нравился.,. Но безумной влюбленности нет. В этом я разбираюсь. Мой первый друг, тот, о ком я говорила вам, вскружил мне голову гораздо сильнее. Вот тогда я и вправду немного рехнулась. Но не в том смысле, о котором речь. Я помню, что в то время это для меня даже мало значило. Меня заливала нежность. А у этого я вижу недостатки. Мы иногда ссоримся, оттого что расходимся в характерах. Но и в минуты, когда я на него особенно зла, впечатление от него не покидает меня, с этим я ничего не могут поделать. Как я ни стараюсь найти в себе гнев, нахожу я скорее это самое. И он – тоже… Недаром он сказал мне как-то: "О, я могу наорать, стоит тебе выпятить немножко грудь… – хотя бы я совсем была одета, как теперь… – и я сразу твой".
Г-жа де Шансене, слушая маникюршу, старается сохранять вид заинтересованной благожелательности. Но она очень смущена. Представления медленно, тихо меняют в центре ее ума свою ценность, значение, яркость, как в калейдоскопе. И ей хочется слушать еще. Она не может насытиться. До вечера слушала бы эти соблазнительные и нечистые рассказы. Если она удерживается от некоторых вопросов, то не из приличия, о котором уже нет речи, а чтобы не показаться смешной.
В самом деле, в ее смущении нет горечи. Сожаление занимает в нем очень небольшое место. Чувство ее скорее напоминает смутное девичье волнение. Не таков ли один из вопросов, особенно тревожащих девушку: "Буду ли я уметь любить? Будет ли он уметь? И как нужно любить?" Вот что повторяет себе поминутно Мари, между тем как маникюрша объясняет ей рецепт своего повседневного счастья.
Был ли г-н де Шансене, хотя бы в первые годы их брака, тем супругом, какого она заслуживала? Сама она была ли достаточно искусной в своих требованиях супругой? К чему об этом думать? Значение имеют не 1895 год и не молодой граф де Шансене, хотя он был красив и хотя она думает, что любила его. Важно то, что будет. Важен сорокалетний и немного лысый Саммеко.
Скоро он будет здесь, по другую сторону стола. Будет смотреть на нее, как нетерпеливый жених. Куда девалась нежность его первого объяснения? Этот план чуть-чуть таинственной дружбы? С некоторых пор Саммеко торопит ее. Сперва она себе поклялась не уступать. Чистая тайна нравилась ей больше материальных сторон прелюбодеяния. Она не считала себя созданной ни для тщательно подготовленных свиданий, ни для треволнений страсти. Но теперь она уже не знает, как быть. Как ответить через час на взгляд Саммеко поверх украшающего стол хрусталя? Не знать, что делать, – это, конечно, своего рода пытка. Но сердце на это не жалуется. Это девичье страдание.