Текст книги "Доктор Окс"
Автор книги: Жюль Габриэль Верн
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
ГЛАВА VI, где Франц Пиклосс и Сюзель ван-Трикасс строят кое-какие планы на будущее
Читателю известно, что у бургомистра была дочь Сюзель, но что у советника. Никлосса; был сын Франц, этого, конечно, читатель предвидеть не мог. А если бы читатель и догадался об этом, то вообразить, что Франц был обручен с Сюзель, ему было бы трудно. А между тем эти молодые люди были созданы друг для друга и любили друг друга, как любят в Кикандоне. Не нужно думать, что в этом исключительном городе молодые сердца вовсе не бились; они бились, но с известной медлительностью. Там женились и выходили замуж, как и во всех других городах мира, но делали это не спеша. Будущие супруги, прежде чем связать себя страшными узами, хотели изучить друг друга, и это изучение длилось не меньше десяти лет, как с колледже. Редко-редко свадьба совершалась раньше этого срока. Да, десять лет! Десять лет ухаживания! Но, право, это не слишком много, когда речь идет о том, чтобы соединиться на всю жизнь. Нужно учиться десять лет, чтобы стать инженером или врачом, адвокатом или советником, и разве можно за меньший срок приобрести познания, необходимые для мужа? Это недопустимо; и в силу темперамента или рассудка кикандонцы, как нам кажется, нравы, когда растягивают таким образом свое обучение. Как увидишь, что в других городах, свободных и счастливых, браки заключаются в несколько месяцев, пожмешь плечами и отправишь сыновей в колледж, а дочерей в пансион в Кикандоне. За полстолетия только один брак был заключен в два года, да и тот чуть не оказался несчастным. Итак, Франц Никлосс любил Сюзель ван-Трикасс, но любил спокойно, как любят, имея впереди десять лет для приобретения любимого предмета. Раз в неделю, в условленный час, Франц приходил за Сюзель и уводил ее на оберега Ваара. Молодой человек брал с собой удочки, а Сюзель никогда не забывала коврового вышиванья, на котором под ее хорошенькими пальчиками сочетались самые невероятные цветы. Францу было двадцать два года, на щеках у него пробивался легкий персиковый пушок, и голос его уже перестал соскакивать с одной октавы на другую. Что касается Сюзель, то она была белокурой и розовой. Ей было семнадцать лет, и она не питала отвращения к рыбной ловле. Это времяпрепровождение очень подходило к темпераменту Франца. Терпеливый, насколько это возможно, он умел ждать, и когда после шестичасового ожидания скромная уклейка, сжалившись над ним, позволяла наконец поймать себя, он был счастлив, но умел сдерживать свою радость. В этот день будущие супруги сидели на зеленом берегу. У их ног журчал прозрачный Ваар. Сюзель беспечно протягивала иглу сквозь канву. Франц машинально отводил удочку слева направо, потом снова пускал ее по течению, справа налево. Уклейки выделывали в воде капризные круги вокруг поплавка, но ни одна рыба еще не была поймана. – Кажется, клюет, Сюзель, – говорил время от времени Франц, не поднимая глаз на молодую девушку. – Вы думаете, Франц? – отвечала Сюзель, на миг оставляя свое рукоделье и следя за удочкой жениха. – Нет, нет, – продолжал Франц. – Мне показалось, я ошибся. – Клюнет, Франц, – утешала его Сюзель. – Но не забудьте подсечь во-время. Вы всегда опаздываете, и уклейка срывается. – Хотите взять удочку, Сюзель? – С удовольствием, Франц. – Тогда дайте мне вашу канву. Посмотрим, не лучше ли я управлюсь с иглой, чем с удочкой. И девушка дрожащей рукой брала удочку, а молодой человек продевал иглу в клетки канвы. Так сидели они долгие часы, обмениваясь кроткими словами, и сердца у них трепетали, когда поплавок вздрагивал на .воде. Восхитительные часы, когда, сидя рядом, они слушали журчанье реки! Солнце уже низко склонилось к горизонту, но, несмотря на соединенные таланты Сюзель и Франца, ни одна рыба не клюнула. Уклейки только смеялись над молодыми людьми, которые были слишком справедливы, чтобы сердиться, на них за это: – В другой раз мы будем счастливее, Франц, – сказала Сюзель, когда молодой рыболов снова вколол, свой нетронутый крючок в еловую дощечку. – Нужно надеяться, Сюзель, – ответил Франц. Они пошли к дому, не обмениваясь ни словом, безмолвные, как их тени, казавшиеся необыкновенно длинными под косыми лучами заходящего солнца. Особенно тощей была тень Франца, узкая и длинная, как удочка, которую он нес. Молодые люди подошли к дому бургомистра. Блестящие булыжники были окаймлены пучками зеленой травы, которую никто не выпалывал, так как она устилала улицу ковром и смягчала звук шагов. В тот момент, когда дверь открывалась, Франц счел нужным сказать своей невесте: – Вы знаете, Сюзель, великий день приближается. – Правда, приближается, Франц, – ответила девушка, опуская длинные ресницы. – Да, – сказал Франц, – через пять или шесть лет... – До свиданья, Франц, – сказала Сюзель. – До свиданья, Сюзель, – ответил Франц. И, когда дверь закрылась, молодой человек отправился ровным и спокойным шагом к дому советника Никлосса.
ГЛABA VII, где andante превращается в allegro, а allegro в vivace*
Волнение, вызванное случаем с адвокатом Шzтом и врачом Кустосом, улеглось. Дело не имело последствий, Можно было надеяться, что Кикандон, возмущенный на миг необъяснимым событием, вернется к своей привычной апатии. Прокладка труб для проводки оксигидрического газа в главнейшие здания города подвигалась быстро. Трубопроводы и ответвления понемногу проскальзывали под мостовые Кикандона. Но рожков еще не было, так как их изготовление было сложным делом и пришлось заказывать их за границей. Доктор Окс со своим препаратором Игеном не теряли ни минуты, торопя рабочих, заканчивая тонкие механизмы газометра, наблюдая день и ночь за гигантскими батареями, разлагающими воду под действием мощного электрического тока. Да, доктор уже вырабатывал свой газ, хотя проводка не была еще закончена. Вскоре доктор Окс должен был продемонстрировать в городском театре великолепие своего нового освещения. В Кикандоне был театр, прекрасное здание, архитектура которого соединяла в себе все стили – и византийский, и романский, и готический, и ренессанс, с полукруглыми дверями, стрельчатыми окнами, розетками, фантастическими шпилями; одним словом – образец всех жанров, наполовину Парфенон*, наполовину "Большое кафе" в Париже. На сооружение театра ушло семьсот лет, и он последовательно приспособлялся к архитектурной моде всех эпох. Тем не менее это было прекрасное здание. В кикандонском театре играли все понемногу, но чаще всего шли оперы. Однако ни один композитор не узнал бы своего произведения, до того оно было изменено замедленным темпом. Действительно, так как в Кикандоне ничто не делалось быстро, то драматические произведения должны были применяться к темнераменту кикандонцеы. Хотя двери театра и открывались обычно в четыре часа, а закрывались в десять, не было примеров, чтобы за эти шесть часов было сыграно больше двух актов. "Роберт Дьявол", "Гугеноты" или "Вильгельм Телль" занимали обычно три вечера, настолько медленно исполнялись эти шедевры. Vivасе в Кикандонском театре исполнялись, как настоящие adagio*, а allegro тянулись бесконечно. Самые быстрые рулады, исполненные в кикандонском вкусе, походили на церковные гимны. Беспечные трели удлинялись невероятно. Бурная ария Фигаро в первом акте "Севильского цирюльника" продолжалась пятьдесят восемь минут. Разумеется, заезжие артисты должны были применяться к этой моде, но так как платили им хорошо, то они не жаловались и послушно следовали смычку дирижера. Но зато сколько аплодисментов выпадало на долю этих артистов, восхищавших, не утомляя, жителей Кикандона! Публика хлопала продолжительно и равномерно, а газеты сообщали на другой день, что артист заслужил "бурные аплодисменты" и если зал не обрушился от криков "браво", то только потому, что в ХII столетии на постройки не жалели ни цемента, ни камня. Впрочем, для того чтобы не приводить восторженные фламандские натуры в излишнее возбуждение, представления давались только раз в неделю. Это позволяло актерам тщательно углубляться в роли, а зрителям – лучше чувствовать красоты драматического искусства. Такой порядок существовал с незапамятных времен. Иностранные артисты заключали контракты с кикандонским директором, когда хотели отдохнуть, и казалось, что ничто не изменит этих обычаев, когда через две недели после дела Шюта-Кустоса население было вновь смущено неожиданным инцидентом. Была суббота, день оперы. Нового освещения еще нельзя было ждать. Трубы уже были проведены в зал, но газовых рожков еще не было, и свечи изливали свой кроткий свет на многочисленных зрителей, наполнявших зал. Двери для публики были открыты с часу пополудни, а в три зал был уже наполовину полон. Был момент, когда образовалась очередь, доходившая до конца площади св. Эрнуфа и до лавки аптекаря Лифринка. По такому скоплению публики легко было догадаться, что спектакль предстоит прекрасный. – Вы идете сегодня в театр? – спросил в это же утро советник бургомистра. – Непременно, – ответил ван-Tрикacc, – и госпожа ван-Tрикacc, и дочь моя Сюзель, и наша милая Татанеманс, которая страстно любит хорошую музыку. – Так мамзель Сюзель будет? – спросил советник. – Без сомнения, Никлосс. – Тогда мой сын Франц будет первым в очереди, – ответил Никлосс. – Пылкий юноша, Никлосс, – произнес бургомистр, – горячая голова! Нужно следить за ним. – Он любит, ван-Трикасс, любит вашу прелестную Сюзель. – Ну что ж, Никлосс, он на ней женится. Раз мы решили заключить этот брак, чего еще он может желать? – Он ничего и не желает, этот пылкий ребенок! Но все же он не будет последним у билетной кассы. – Ах! Счастливая пылкая юность! – произнес бургомистр улыбаясь. – И мы были такими, мой достойный советник! Мы любили! Мы ухаживали! Итак, до вечера. Кстати, этот Фиоравенти великий артист. Какой прием оказали ему у нас! Он долго не забудет кикандонских аплодисментов. Речь шла о знаменитом теноре Фиоравенти, вызывавшем благодаря приятному голосу и прекрасной манере петь настоящий энтузиазм у городских любителей. Вот уже три недели Фиоравенти пользовался огромным успехом в "Гугенотах". Первый акт, исполненный в кикандонском вкусе, занял весь вечер на первой неделе месяца. Второй акт, шедший через неделю, был настоящим триумфом для артиста. Успех возрос еще больше с третьим актом мейерберовского шедевра. Но самые большие ожидания возлагались на четвертый акт, и его-то и должны были исполнять в этот вечер перед нетерпеливой публикой. Ах! этот дуэт Рауля и Валентины, этот гимн любви в два голоса, исполняемый протяжно, нескончаемо! Ах! какое наслаждение! Итак, в четыре часа зал был полон. Ложи, балкон, партер были переполнены. В аванложе красовались бургомистр ван-Трикасс, мадемуазель ван-Трикасс, госпожа ван-Трикасс и добрейшая Татанеманс в яблочно-зеленом чепце. Недалеко от них была ложа, где сидели советник Никлосс и его семейство, не говоря уже о влюбленном Франце. Виднелись также семьи врача Кустоса, адвоката Шюта, Онорэ Синтакса – главного судьи, директора страхового общества, толстого банкира Коллерта, помешанного на музыке, и других знатных лиц. Обычно до поднятия занавеса кикандонцы вели себя очень тихо, читая газеты или разговаривая вполголоса с соседями, изредка бросая равнодушный взгляд на красавиц, занимавших ложи. Но в этот вечер посторонний наблюдатель заметил бы, что еще до поднятия занавеса в зале царило необычайное оживление. Суетились люди, которых никто не видел суетящимися. Дамы необыкновенно энергично обмахивались веерами. Казалось, что все как-то свободнее, сильнее дышали. Взгляды блестели почти так же, как огни люстры, горевшие необычно ярко. Как жаль, что освещение доктора Окса запоздало! Наконец оркестр собрался в полном составе. Первая скрипка прошла между пюпитрами, чтобы осторожным "ля" дать тон своим коллегам. Струнные инструменты, духовые инструменты, ударные инструменты настроены. Дирижер, подняв палочку, ожидает звонка. Звонок прозвенел. Начался четвертый акт. Начальное allegro appassionato* сыграно, по обыкновению, с величавой медленностью, от которой пришел бы в ужас великий Мейербер. Но вскоре дирижер почувствовал, что не владеет своими исполнителями. Ему трудно сдерживать их, всегда таких послушных, таких спокойных. Духовые инструменты стремятся ускорить темп, и их нужно обуздывать твердой рукой, так как они могут обогнать струнные, что вызовет полное разногласие. Даже сам бас, сын аптекаря Жосса Лифринка, такой воспитанный молодой человек, проявляет намерение пуститься вскачь. Тем временем Валентина начинает свой речитатив: Я одна у себя... Но и она торопится. Дирижер и все музыканты поневоле должны следовать за ней. Появляется Рауль, и между его встречей с любимой и моментом, когда Валентина прячет его в соседней комнате, проходит не больше пяти минут, тогда как, по традициям кикандонского театра, этот речитатив из тридцати семи таков всегда продолжается как раз тридцать семь минут. Сен-Бри, Невер, Тавани и католические дворяне появляются на сцене слишком поспешно. На партитуре обозначено: allegro pomposo*, но на этот раз всякая торжественность отсутствует, сцена. заговора и благословения мечей проходит в бурном темпе. Певцы и музыканты несутся, как буря. Дирижер уже не старается сдерживать их. Впрочем, публика и не требует этого, напротив: каждый чувствует, что он сам увлечен, что этот темп отвечает порывам его души. От постоянных смут, несчастья и войны Хотите ли, как я, страну освободить? Обещания, клятвы. Невер торопливо протестует и едва успевает спеть: "Среди предков моих есть солдаты, но убийц не бывало вовек", как его поспешно схватывают, чтоб заключить под стражу. Вбегают народные старшины и скороговоркой клянутся "ударить разом". В двери врываются три монаха, неся корзину с белыми шарфами и совершенно позабыв, что они должны двигаться медленно и величаво. Уже все присутствующие выхватили свои шпаги и кинжалы, и капуцины благословляют их, отчаянно махая руками. Сопрано, теноры и басы приходят в полное неистовство и превращают драматические места в кадрильные. Наконец все убегают, вопя: В полночь, Бесшумно! Так хочет бог! Да, в полночь! Вся публика на ногах. В ложах, в партере, на галерке волнение. Кажется, что все зрители во главе с бургомистром ван-Трикассом готовы ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют. Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс лихорадочно размахивает своим яблочно-зеленым чепцом. Лампы разливают жаркий блеск. Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной. Наконец! Вот он, великий дуэт, но... Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не слушает ответов Рауля. Очаровательная ария "Близка, погибель. уходит время..." превращается в один из веселеньких мотивов, которыми прославились оперетты Оффенбаха. Ты любишь... любишь... О, повтори! Виолончель забывает, что должна вторить голосу певца. Напрасно Рауль восклицает: Говори и продли Сердца сон несказанный! Валентина не хочет длить! И Рауль продолжает неистовствовать один, страшно жестикулируя. Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь, очевидно, не владеет собой. Такого набата еще никогда не слышали в Бикандоне. Он совершенно заглушает оркестр. Последняя ария: "Этот час роковой я могу ль перенесть!..", напоминает мчащийся экспресс. Набат раздается снова. Все смешивается в страшный рев. Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно. И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская палочка превратилась в обломки. Беспомощно повисли оборванные струны скрипок. Барабанщик пробил свой барабан насквозь. Контрабасист сидит верхом на контрабасе. Первый флейтист подавился флейтой, гобоист жует с ожесточением клапаны своего инструмента, а трубач делает неимоверные усилия, чтобы вытащить руку, которую он в увлечении засунул в недра трубы. А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит! С красными лицами, с вытаращенными глазами, все сгрудились у выхода. Суета, давка, мужчины без шляп, женщины без плащей! В коридорах толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения... А через несколько минут, выйдя на улицу, все понемногу успокаиваются, мирно расходятся по домам, смутно вспоминая о пережитом волнении. Четвертый акт "Гугенотов", раньше продолжавшийся шесть часов, начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут пять. Он продолжался восемнадцать минут!
ГЛАВА VIII,
где старинный, торжественный вальс превращается в вихрь
Хотя зрители, выйдя из театра, и вернулись к обычному спокойствию и мирно разошлись по домам, все же они чувствовали последствия пережитого волнения и, совершенно разбитые, словно после веселой пирушки, поспешили улечься в постели. А на следующий день никого не покидало воспоминание о том, что произошло накануне. К тому же оказалось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборваны полы платья. Эта дама лишилась тонкого прюнелевого башмачка, та – праздничной накидки. Почтенные горожане чувствовали некоторый стыд за свое непонятное поведение, точно все принимали участие в какой-то оргии. Они не говорили об этом, они не хотели об этом думать. Более всех был сконфужен бургомистр ван-Трикасс. Проснувшись на следующее утро, он не смог найти свой парик. Лотхен искала его повсюду. Нет, парика не было, он остался на поле битвы. Послать за ним, чтобы стать посмешищем всего города? Нет, лучше пожертвовать этим украшением. Достойный ван-Трикасс думал об этом, вытянувшись под одеялом, с ломотой во всем теле и тяжелой головой. Он не испытывал никакого желания вставать, хотя мозг его работал в это утро сильнее, чем в течение сорока лет жизни бургомистра. Уважаемый чиновник возобновлял в памяти все события этого странного представления. Он сопоставлял их с фактами, случившимися недавно на вечере у доктора Окса. Он искал причин этой странной возбудимости, уже дважды проявившейся у самых почтенных горожан. "Что же происходит? – спрашивал он себя. – Какой мятежный дух овладел моим мирным городом Кикандоном? Не сходим ли мы с ума и не понадобится ли превратить город в один огромный госпиталь? Ведь мы все были там, советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и все, если память не изменяет мне, подверглись этому припадку буйного сумасшествия! Но что же было в этой адской музыке? Это необъяснимо. Я не ел, не пил ничего такого, что могло бы вызвать во мне такое возбуждение. Вчера за обедом кусок вываренной телятины, несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика слабого пива – это не может броситься в голову! Нет. Здесь есть что-то, чего я не могу объяснить, а так как я отвечаю за действия своих подчиненных, то я должен все это расследовать". Но расследование не привело ни к чему. Если факты были явными, то причины ускользали от мудрости чиновников. Впрочем, спокойствие уже восстановилось, а вместе с ним пришло забвение. Местные газеты избегали говорить о происшедшем, и в отчете о представлении, появившемся в "Кикандонском памятнике", не было никакого намека на лихорадку, охватившую весь зал. И все же, если город вернулся к своей обычной флегме, если он и стал опять с виду таким же фламандским, как и раньше, где-то в глубине чувствовалось, что характер и темперамент его жителей понемногу меняются. Поистине можно было сказать вместе с врачом Кустосом, что "у них появились нервы". Однако это неоспоримое изменение происходило только в известных условиях. Когда кикандонцы ходили по улицам города, на свежем воздухе, на площадях, на берегу Ваара, они оставались теми же добрыми людьми, спокойными и методичными, какими все знали их. Их частная жизнь была по-прежнему молчаливой, инертной, растительной. Никаких ссор, никаких упреков в семействах. Никакого ускорения сердечных движений, никакого возбуждения мозга. Среднее число ударов пульса оставалось таким же, как в доброе старое время, – от пятидесяти до пятидесяти двух в минуту. Но явление совершенно необъяснимое, которое поставило бы втупик самых остроумных физиологов: обитатели Кикандона совершенно преображались в общественных местах. Стоило им собраться на бирже, в ратуше, в академии, как "дело портилось", по выражению комиссара Пассофа, и странное волнение вскоре овладевало собравшимися. Начинались придирки друг к другу, головы разгорячались. Даже в церкви верующие не могли хладнокровно слушать проповеди каноника ван-Стабеля, который тоже суетился на кафедре и обличал прихожан сурово, как никогда. Наконец такое положение вещей привело к новым столкновениям, более серьезным, чем между врачом Кустосом и адвокатом Шютом, и если они не потребовали еще вмешательства властей, то лишь потому, что поссорившиеся, возвращаясь домой, нашли там вместе с покоем забвение брошенных и полученных оскорблений. Однако эта особенность не могла поразить умы, неспособные к размышлениям. Один лишь гражданский комиссар Мишель Пассоф, должность которого совет в течение тридцати лет собирался упразднить, заметил, что обычное спокойствие граждан заменялось сильнейшим возбуждением в общественных местах, и с ужасом спрашивал себя, что будет, если это раздражение проникнет в частные дома горожан, если эпидемия распространится по улицам города. Тогда не будет забвения обид, спокойствия, перерывов в горячке, и постоянное нервное напряжение неизбежно бросит кикандонцев друг против друга. Опасения комиссара начали сбываться. Первые симптомы эпидемии обнаружились в доме банкира Коллерта. Этот богач давал бал, или, вернее, танцевальный вечер. Недавно ему блестяще удалась очень выгодная финансовая операция, и он решил устроить праздник. Известно, что такое фламандские приемы, спокойные и мирные, с пивом и сиропами вместо вина. Беседы о погоде, о видах на урожай, о хорошем состоянии садов, об уходе за цветами, особенно за тюльпанами, время от времени танец, медленный и размеренный, как менуэт; иногда вальс, во время которого танцующие держатся друг от друга на таком расстоянии, какое позволяет им длина их рук. Полька, переделанная на четыре такта, долго пыталась привиться там, но танцоры всегда отставали от оркестра, каким бы медленным ни был его темп, и от нес пришлось отказаться. Эти мирные сборища, на которых молодые люди и девицы проводили время чинно и благородно, никогда не приводили к досадным вспышкам. Почему же в этот вечер у банкира Коллерта сиропы, казалось, превратились в искристое шампанское, в пылающий пунш? Почему к середине праздника всеми приглашенными овладело какое-то необъяснимое опьянение? Почему менуэт превратился в сальтареллу*? Почему музыканты оркестра ускорили темп? Почему, как это было в театре, свечи заблистали необычным блеском? Какой электрический ток охватил салоны банкира? Почему пары сближались, кавалеры обнимали дам сильнее и некоторые из них отважились на кое-какие смелые па во время этой пасторали, всегда такой торжественной, такой величавой, такой благовоспитанной? Комиссар Пассоф, бывший на празднике, видел приближение грозы, но не мог ее предотвратить, не мог бежать от нее и чувствовал, что опьянение кружит и его голову. Все его способности и страсти возрастали. Он набрасывался на лакомства и опустошал подносы, словно только что выдержал длительную голодовку. А вечер становился все оживленней. Разговоры напоминали глухое жужжание. Танцы были настоящими танцами. Ноги скользили с небывалой быстротой. Лица разрумянились, глаза сияли. Когда же разошедшиеся вовсю музыканты заиграли вальс из "Фрейшютца"*, все словно обезумели. О! это был не вальс, а какой-то безумный вихрь. Казалось, им дирижировал сам Мефистофель, отбивающий такт пылающей головней! Потом галоп, адский галоп в течение целого часа. Этот галоп через залы, салоны, передние, по лестницам, от погреба до чердака богатого дома увлек молодых людей, девиц, отцов, матерей, лиц всех возрастов, всякого веса, всякого пола – и толстого банкира Коллерта, и госпожу Коллерт, и советников, и судей, и главного судью, и Никлосса, и госпожу ван-Трикасс, и бургомистра ван-Трикасса, и самого комиссара Пассофа, который никак не мог потом вспомнить, с кем вальсировал в эту ночь. Но "она" не забыла. И с этого дня "она" видела в своих снах пылкого комиссара, страстно обнимающего ее. "Она" была прелестная Татанеманс!
ГЛАВА IХ,
где доктор Окс и его препаратор Иген обмениваются несколькими словами
– Ну, Иген? – Ну, учитель, все готово! Прокладка труб закончена. – Наконец-то! Значит, мы приступаем к настоящей работе и распространим наши действия на весь город.
ГЛАВА Х,
где видно, что эпидемия охватывает весь город,
и рассказано, что из этого вышло
В течение последующих месяцев болезнь не только не ослабела, но заметно распространилась. Из частных жилищ она проникла на улицы. Город Кикандон нельзя было узнать. Поразительно было то, что зараза не пощадила ни животное, ни растительное царство. Обычно эпидемии, поражающие человека, щадят животных, те, что поражают животных, щадят растения. Лошади никогда не болели оспой, а люди – бычьей чумой, овцы до сих пор не заражались болезнями картофеля. Но здесь все законы природы были опрокинуты. Изменились не только характер, темперамент, идеи жителей и жительниц Кикандона, но и домашние животные, собаки и кошки, быки и лошади, ослы и козы, подпали под это эпидемическое влияние, словно изменилась их жизненная среда. Даже растения "эмансипировались"; если можно так выразиться. Действительно, сады, огороды, виноградники представляли любопытное зрелище. Вьющиеся растения вились смелее; кустистые усиленно кустились, деревца превращались в деревья. Едва посеянные семена мгновенно показывали свои зеленые головки и росли не по дням, а по часам. Спаржа достигала двухфутовой высоты; артишоки вырастали величиной с дыню, дыни – величиной с тыкву, тыквы доходили до размеров самых крупных сортов, и эти экземпляры были похожи на колокол сторожевой башни, насчитывавший девять футов в диаметре. Кочаны капусты становились кустами, а грибы – зонтиками. Фрукты не отставали от овощей. За ягоду земляники нужно было браться вдвоем, за грушу – вчетвером. Гроздья винограда не уступали феноменальной грозди, восхитительно изображенной Пуссеном* в его "Возвращении из земли обетованной". То же и с цветами: огромные фиалки разливали в воздухе опьяняющий аромат; розы блистали самыми яркими красками; сирень за несколько дней образовала непроходимую чащу; герань, маргаритки, далии, камелии, рододендроны затопили аллеи, душили друг друга. Коса ничего не могла с ними сделать. А тюльпаны, эти дорогие лилейные, радость фламандцев, какие волнения они причиняли любителям! Достойный ван-Бистром чуть не упал в обморок, увидев в своем саду чудовищный гигантский тюльпан, чашечка которого служила гнездом семейству малиновок. Весь город сбежался смотреть на этот необычайный цветок. Но, увы, если все растения, фрукты и цветы росли на глазах, стремились принять колоссальные размеры, если живость их окраски и аромат очаровывали обоняние и взгляд, зато они быстро блекли и умирали, истощенные и обессиленные. Такова была судьба и знаменитого тюльпана, увядшего после нескольких дней великолепия. То же происходило и с домашними животными, от дворового пса до свиньи в хлеву, от канарейки в клетке до индюка на птичьем дворе. В обычные времена эти животные были не менее флегматичны, чем их хозяева. Собаки и кошки скорее прозябали, чем жили. Никогда ни трепета радости, ни движения гнева! Хвосты их были неподвижны, словно отлитые из бронзы. С незапамятных времен никто не слыхал об укусах и царапинах. Что же касается бешеных собак, то их считали чем-то вроде грифов и прочих мифических животных. Но сколько перемен произошло за эти несколько месяцев! Собаки и кошки начали показывать зубы и когти. Впервые на улицах Кикандона видели лошадь, закусившую удила, дерущихся быков, заупрямившегося осла; даже баран отважно защищался от ножа мясника. Бургомистр ван-Трикасс был вынужден издать предписание относительно надзора за домашними животными, которые становились опасными. Но, увы, если животные сошли с ума, то люди были не лучше. Дети очень быстро стали невыносимыми, и впервые главный судья Онорэ Синтакс должен был высечь своего юного отпрыска. В колледже произошла целая смута, и словари чертили в воздухе причудливые траектории. Учеников невозможно было держать взаперти. Впрочем, и профессора, охваченные безумием, задавали немыслимые уроки. Еще одно удивительное явление! Все кикандонцы, столь умеренные до сих пор, питавшиеся главным образом сбитыми сливками, теперь стали настоящими обжорами. Обычный режим не удовлетворял их. Каждый желудок превращался в пропасть, наполнить которую было очень трудно. Потребление продуктов в городе утроилось. Вместо двух раз в день ели шесть раз. Стали наблюдаться желудочные расстройства. Советник Никлосс вечно чувствовал голод. Бургомистр, мучимый жаждой, пил не переставая. Наконец появились и более тревожные симптомы. На улицах стали встречаться пьяные, и среди них попадались весьма почтенные лица. Болезни желудка давали обширную практику врачу Доминику Кустосу. Появилось множество нервных расстройств. Ссоры и столкновения стали обыденным явлением на улицах Кикандона, некогда пустынных, а теперь всегда кишащих народом. Пришлось увеличить число полицейских, так как они не успевали предупреждать скандалы. В одном из общественных зданий был устроен участок, переполненный и днем и ночью. комиссар Пассоф выбивался из сил. Состоялась даже одна невероятная свадьба. Да! Сын учителя Руппа женился на дочери Августины де-Ровер всего через пятьдесят семь дней после того, как попросил ее руки! Стали торопиться и другие, браки которых в прежнее время долго еще оставались бы в стадии проектов. Бургомистр с трепетом ждал, что прелестная Сюзель ускользнет из его рук. Очаровательная Татанеманс не могла отрешиться от предчувствия будущих уз, которые должны связать ее с комиссаром Пассофом. Это сулило ей богатство, почет, блаженство. В довершение всего – о, ужас! – произошла дуэль. Да, дуэль на пистолетах, на больших пистолетах, в семидесяти пяти шагах. И между кем? Наши читатели не поверят. Между Францем Никлоссом, кротким рыболовом, и сыном богатого банкира молодым Симоном Коллертом. И причиной этой дуэли была дочь бургомистра. Симон воспылал к ней любовью и не хотел уступать претензиям наглого соперника!