Текст книги "Пиччинино"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
VI. ЛЕСТНИЦА
– Как, все еще не готово? – с отчаянием воскликнул мажордом, врываясь в толпу рабочих. – Боже мой, о чем же вы думаете? Сейчас пробьет семь часов, в восемь начнут съезжаться гости, а половина залы еще не убрана!
Так как это замечание не относилось ни к кому лично, никто ему не ответил, и рабочие продолжали торопливо делать свое дело, каждый в меру своих сил и умения.
– Дорогу, дорогу цветам! – закричал глава этой немаловажной отрасли дворцового хозяйства. – Ставьте сюда, за эти скамьи, сто кадок с камелиями.
– Как же вы собираетесь ставить сюда цветы, когда еще не постланы ковры? – спросил мажордом с глубоким вздохом.
– А куда же прикажете мне ставить мои кадки и вазы? – продолжал кричать главный садовник. – Почему ваши обойщики еще не кончили?
– Вот именно! Почему они не кончили! – повторил мажордом с чувством глубокого возмущения.
– Дорогу, дайте дорогу лестницам! – раздался новый голос. – Зала должна быть освещена к восьми часам, а мне нужно еще немало времени, чтобы зажечь все люстры. Дорогу, дорогу, прошу вас!
– Господа живописцы, убирайте свои леса, – закричали в свою очередь обойщики, – мы ничего не можем делать, пока вы здесь!
– Что за безобразие, что за шум, просто какое-то столпотворение вавилонское, – бормотал мажордом, утирая лоб, – уж я ли не старался, чтобы все было сделано вовремя и там, где полагается, сто раз наказывал это каждому, а вы сбились в кучу, ссоритесь из-за места, мешаете друг другу, а дело не продвигается. Безобразие, это просто возмутительно!
– А кто виноват? – сказал главный садовник. – Что ж, мне развешивать гирлянды по голым стенам и ставить цветы прямо на доски?
– А я, как доберусь я до люстр, – закричал главный ламповщик, – если обойщики убирают мои стремянки, чтобы стелить ковры? Вы думаете, мои рабочие – летучие мыши, или хотите, чтобы я позволил тридцати добрым парням сломать себе шею?
– А как же моим ребятам стелить ковры, – спросил, в свою очередь, главный обойщик, – если маляры все еще не убрали свои леса?
– Как, вы хотите убрать леса? Да ведь мы стоим на них! – крикнул один из маляров.
– А все это из-за вас, господа мазилы, – в отчаянии возопил мажордом, – вернее, из-за вашего мастера, он один во всем виноват, – прибавил он, увидев, что юноша, к которому он обращался, при слове «мазилы» сердито сверкнул глазами. – Всему виной этот старый безумец Пьетранджело, а он, ручаюсь, даже не явился сюда присмотреть за вами. Ну где он? Не иначе как в ближайшем кабачке.
Тут сверху, из-под купола, раздался чей-то звучный и свежий голос, напевавший старинную песенку, и раздраженный синьор Барбагалло, подняв глаза, увидел блестящую лысую голову главного мастера. Старик явно поддразнивал мажордома; будучи хозяином положения, он хотел собственноручно еще кое-то подправить в своей работе.
– Пьетранджело, друг мой, – сказал мажордом, – да вы просто смеетесь над нами! Это уж слишком! Вы ведете себя как старый избалованный ребенок, кончится тем, что мы поссоримся. Сейчас не время шутить и распевать застольные песни.
Пьетранджело не соблаговолил даже ответить. Он только пожал плечами и продолжал разговаривать с сыном, который, стоя еще выше, под самым куполом, старательно покрывал краской тунику плясуньи из Геркуланума, плывущей по синему полотняному небу.
– Хватит фигур, хватит оттенков и всех этих складок! – закричал взбешенный управляющий. – Ну кого черт понесет на эту верхотуру разглядывать, все ли в порядке у ваших богов, еле видных под небесным сводом? Общая картина хороша, а большего и не нужно. Ну, спускайся, старый хитрец, не то я тряхну лестницу, на которую ты взгромоздился.
– Если вы дотронетесь до лестницы моего отца, – громко произнес юный Микеле звонким голосом, – я сброшу на вас эту люстру, и она вас раздавит. Прекратите ваши шутки, синьор Барбагалло, не то вам придется раскаяться.
– Пусть себе болтает, а ты знай делай свое дело, – спокойно промолвил старый Пьетранджело. – Спор только отнимает время, не трать же его на праздные разговоры.
– Спускайтесь, отец, спускайтесь, – ответил юноша. – Боюсь, как бы в этой сумятице вас не столкнули. Я сию минуту кончу, а вы слезайте, прошу вас, если хотите, чтобы я был спокоен.
Пьетранджело стал медленно спускаться – не потому, что в шестьдесят лет утратил силу и гибкость молодости, а для того, чтобы не показалось слишком долгим время, нужное его сыну для окончания работы.
– Да ведь это глупо, это ребячество, – говорил, обращаясь к старому маляру, мажордом, – ради недолговечных холстов, которые завтра же будут скатаны и отправлены на чердак и на которых к следующему же празднеству придется рисовать что-то новое, вы стараетесь так, словно они предназначены для музея. Кто скажет вам за это спасибо, кто обратит на них хоть малейшее внимание?
– Не вы, конечно. – презрительным тоном ответил юный художник с высоты своих лесов.
– Молчи, Микеле, и делай свое дело, – сказал ему отец. – У каждого, кто за что-либо берется, есть свое самолюбие, – добавил он, взглянув на управляющего, – только некоторые довольствуются тем, что гордятся плодами чужих рук. Ну, теперь обойщики могут начинать. А ну-ка дайте и мне, ребята, молоток и гвозди! Раз я задержал вас, значит, по справедливости, должен теперь помочь вам.
– Ты, как всегда хороший товарищ, – сказал один из обойщиков, подавая старому мастеру нужные инструменты. – Ну, Пьетранджело, пусть искусство и ремесло идут рука об руку. Надо быть дураком, чтобы ссориться с тобой.
– Да, да, – проворчал Барбагалло, который, вопреки своей обычной сдержанности и обходительности, был в этот вечер в ужасном расположении духа. – Вот так-то всегда все ухаживают за этим старым упрямцем, а ему ничего не стоит ввести в грех своего ближнего.
– Вы бы лучше, вместо того чтобы ворчать, помогли вбивать гвозди или зажигать люстры, – насмешливо сказал Пьетранджело, – хотя что я, ведь вы побоитесь запачкать свои атласные штаны или порвать манжеты!
– Синьор Пьетранджело, вы позволяете себе слишком много, и клянусь, что сегодня вы работаете здесь в последний раз.
– Дай-то бог, – ответил тот с обычным спокойствием, сопровождая свои слова мощными и мерными ударами молотка, быстро всаживая в стену гвозди, – да только в следующий раз вы опять придете меня упрашивать, скажете, что без меня у вас ничего не получается, и я, как всегда, прощу вам ваши дерзости.
– Ну, – обратился мажордом к юному Микеле, который медленно спускался с лестницы, – ты кончил? Слава богу! Ступай скорей помогать обойщикам, или садовникам, или ламповщикам, берись за дело, чтобы наверстать упущенное время.
Микеле смерил мажордома надменным взглядом. Он уже совсем забыл свое намерение стать рабочим и не понимал, как этот слуга смеет приказывать ему браться за какое-то дело, помимо порученной ему росписи; он уже собирался резко ответить ему, когда услышал голос отца:
– Принеси-ка нам гвоздей, Микеле, и иди сюда, помоги товарищам: без нас им не успеть закончить работу.
– Ты прав, отец, – ответил молодой человек, – я, быть может, не очень ловко справлюсь с этим делом, но холст натягивать могу, руки у меня крепкие. Ну, за что приниматься? Приказывайте, ребята.
– В добрый час! – воскликнул молодой обойщик Маньяни, парень с пылкой и открытой душой, живший в предместье рядом с семействами Лаворатори, – будь таким же добрым товарищем, как твой отец; его у нас все любят, и тебя также станут любить. Мы слышали, ты учился живописи в Риме, а потому немного важничаешь; и вправду – ходишь по городу в платье, вовсе не подходящем для ремесленника. Малый ты красивый и многим нравишься, но вот, говорят, больно гордый.
– А разве это плохо – быть гордым? – спросил Микеле, продолжая работать вместе с Маньяни. – Разве это кому-нибудь запрещается?
– Твой чистосердечный ответ мне по душе; но кто хочет, чтобы им восхищались, должен сначала добиться того, чтобы его полюбили.
– А разве меня в этом краю ненавидят? Ведь я только что прибыл, ни с кем еще не знаком.
– Этот край – твоя родина. Здесь ты родился, здесь знают твою семью, уважают твоего отца, но ты для нас – человек новый, и потому мы к тебе присматриваемся. Ты красивый парень, хорошо одет, ловок, у тебя, насколько я могу судить, есть талант: фигуры там наверху, что ты нарисовал и раскрасил, это не просто мазня. Твой отец гордится тобой; но всего этого еще мало, чтобы тебе самому возгордиться. Ты еще мальчик, ты на несколько лет моложе меня, у тебя и бороды-то еще нет, и ты ничем не успел доказать свое мужество или доблесть… Вот когда ты кое-что испытаешь в жизни да научишься переносить, не жалуясь, все ее тяготы, тогда мы простим тебе, что ты задираешь голову и разгуливаешь по улицам вразвалку, заломив шляпу набекрень. А иначе скажем тебе, что ты много о себе воображаешь, и ежели ты не ремесленник, а художник, так тебе следует разъезжать в карете и не иметь с нами ничего общего. Но в конце концов твой отец такой же рабочий, как и мы все. Он тоже талантлив в своей области; может быть, рисовать на карнизах цветы, плоды и птиц труднее, чем вешать на окна занавеси и подбирать цвета для обивки. Но разница не так уж велика, и мы смело можем назвать себя свояками по работе. Я не считаю себя лучше столяра или каменщика, почему же ты хочешь считать себя лучше меня?
– У меня этого и в мыслях не было, боже упаси, – ответил Микеле.
– Почему же тогда ты не пришел вчера на нашу вечеринку? Твой двоюродный брат Винченцо звал тебя, я знаю, а ты отказался.
– Не суди меня за это строго, друг; может быть, у меня просто дикий, нелюдимый характер.
– Ну нет, этому я не поверю, на лице у тебя написано совсем иное. Прости, что я говорю с тобой так откровенно, но ты мне нравишься, потому я и делаю тебе все эти упреки. Однако этот ковер мы прибили, пойдем теперь дальше.
– Становитесь по двое и по трое к каждой люстре, – закричал главный ламповщик, – а то в одиночку вы никогда не кончите!
– А я-то как раз один, – завопил Висконти, толстый фонарщик, уже несколько захмелевший, отчего зажженный фитиль у него на два пальца не доставал до свечи.
Микеле, помня урок, который только что получил от Маньяни, влез на скамейку и принялся помогать Висконти.
– Вот это славно! – воскликнул тот. – Мастер Микеле, я вижу, добрый малый, и за то его ждет награда. Княжна платит щедро, а кроме того, ей угодно, чтобы на празднике у нее было весело всем, а потому и для нас тоже будет угощенье, – то, что останется от господ; и доброго винца тоже не пожалеют! Я уже успел пропустить стаканчик, проходя через буфетную.
– То-то вы и обжигаете себе пальцы, – заметил с улыбкой Микеле.
– Ну, через два-три часа и твоя рука будет не такой твердой, как сейчас, – ответил Висконти, – ведь ты, паренек, тоже сядешь ужинать с нами? Твой отец споет нам свои старые песни, и мы, как всегда, вдоволь нахохочемся! Нас будет больше ста за столом, то-то повеселимся.
– Дорогу, дорогу! – закричал рослый лакей, в расшитой галуном ливрее. – Книжка идет сюда, взглянуть все ли готово. Ну, живо, да посторонитесь, не трясите так сильно ковры, вы подымаете пыль… А вы там, наверху, ламповщики, не капайте воском! Убирайте свой инструмент, освободите проход.
– Ну вот, – сказал мажордом, – теперь, надеюсь, вы наконец замолчите, господа мастеровые! Поторапливайтесь! Раз уж вы запоздали, сделайте по крайней мере хоть вид, что спешите! Я не ответчик за выговор, что вас ожидает. Жаль мне вас, конечно, но только вы сами виноваты, и я не стану вас выгораживать. Ах, мастер Пьетранджело, на этот раз вам придется выклянчивать себе комплименты.
Слова эти достигли слуха Микеле, и вся его гордость вновь прихлынула к сердцу. Мысль, что отец его может униженно выклянчивать комплименты и подвергаться оскорблениям, была ему невыносима. Если он до сих пор еще ни разу не видел княжны, то ведь он и не пытался ее увидеть. Он не принадлежал к числу тех, кто жадно гонится за богатым и знатным, дабы насытить свои взоры пошлым и рабским восхищением. Однако на этот раз он склонился со своей лесенки, ища глазами надменную особу, которая, как сказал синьор Барбагалло, должна была единым мановением руки и единым словом унизить умелых и старательных работников. Он остался стоять, заметно возвышаясь над толпой, чтобы лучше все видеть, но готов был в любую минуту спуститься, броситься к отцу и отвечать за него, если, в порыве благодушия, беззаботный старик позволит оскорбить себя.
Громадная зала, убранство которой спешно заканчивалось, представляла собой обширную садовую террасу, до такой степени покрытую снаружи зеленью, гирляндами и флагами, что она казалась гигантской беседкой в стиле Ватто.
Внутри, на усыпанный песком грунт, был временно настлан паркет. Три больших мраморных фонтана, украшенных мифологическими фигурами, служили лучшим украшением залы и оставляли достаточно места для прогулок и танцев. Фонтаны эти, окруженные цветущими кустарниками, устремляли ввысь целые снопы кристально чистой воды, искрящиеся под ослепительным светом огромных люстр. Скамьи, расположенные наподобие античного амфитеатра между кустами цветов, оставляли много свободного пространства, предоставляя удобные сиденья тем, кто желал отдохнуть.
Временно сооруженный купол был так высок, что под ним полностью умещалась главная дворцовая лестница изумительной архитектуры, украшенная античными статуями и яшмовыми вазами самого изысканного стиля. На белые мраморные ступени только что был постлан огромный красный ковер, и когда появившийся лакей оттеснил в сторону толпу рабочих, перед лестницей образовалась торжественная пустота, и невольная тишина воцарилась в ожидании величественного выхода.
Рабочие, побуждаемые любопытством, у одних наивным и почтительным, у других беспечным и насмешливым, все разом воззрились на большую, увенчанную гербами дверь, обе створки которой распахнулись над верхней ступенью лестницы. Сердце Микеле забилось, но скорее от досады, чем от нетерпения.
«Кто же они такие, эти богатые и знатные мира сего, – говорил он себе, – что так гордо попирают алтари и престолы, воздвигаемые нашими презренными руками? Богиня Олимпа, и та едва ли достойна была появиться вот так, на ступенях своего храма, перед ничтожными смертными, простертыми у ее ног. О, какая дерзость, какая ложь и насмешка! Женщина, которая явится здесь перед моими глазами, быть может существо ограниченное, с душой низкой, а между тем все эти сильные и смелые люди при ее появлении обнажают головы».
Микеле почти не расспрашивал своего отца о вкусах и характере княжны Агаты, да и на эти немногие вопросы тот, особенно в последние дни, отвечал рассеянно, как всегда, когда его, ушедшего с головой в работу, пытались отвлечь от нее чем-либо посторонним. Но Микеле был горд, и мысль, что ему придется так или иначе встретиться с существом еще более гордым, вселяла в его сердце досаду и даже чувство, близкое к ненависти.
VII. ВЗГЛЯД
Когда княжна Пальмароза появилась наверху лестницы, она показалась Микеле пятнадцатилетней девочкой, так тонка была ее талия и стройна вся фигура. Но по мере того как она спускалась, ему чудилось, будто с каждой ступенькой она становилась на год старше. И когда она очутилась внизу, он понял, что ей, должно быть, не меньше тридцати. И все же она была прекрасна, красотой не блистательной и пышной, а чистой и нежной, словно букет цикламенов, который она держала в руке. Ее можно было назвать скорее изящной и обаятельной, чем красивой, ибо в ней не чувствовалось и течи кокетства и она никогда не стремилась нравиться. Многие женщины, далеко не столь красивые, умели зажигать сердца, потому что желали этого, но поведение княжны Агаты никогда ке возбуждало никаких толков, и если в жизни ее и имелись какие-либо привязанности, светское общество ке могло сказать о них ничего достоверного.
Она была очень добра и, казалось, только и занята благотворительность, но и это делала она незаметно, без показного тщеславия, а потому и не прослыла в народе «матерью бедных». В большинстве случаев те, кому она помогала оставались в неведении относительно источника выпавших на их долю благодеяний. Княжна не слишком усердно посещала церковные службы и слушала проповеди, хотя и не избегала религиозных церемоний. Она обладала большим художественным вкусом и старалась окружать себя самыми прекрасными вещами и талантливыми людьми с самыми благородными чувствами; она никогда не стремилась блистать в своем кругу и не считала себя выше других из-за знатности своего происхождения, родственных связей и богатства. Казалось, она стремится вести жизнь самую обыкновенную, и, вследствие ли внутреннего равнодушия, хорошего вкуса или природной застенчивости, все ее старания были направлены на то, чтобы оставаться незамеченной. Трудно было представить себе женщину менее притязательную. Ее уважали, ее любили, но не восторженно, ее высоко ценили, не завидуя ей. Но ценили ли ее так, как она того заслуживала? Это сказать трудно. Она не слыла особенно умной, и самые старые ее друзья утверждали, считая это высшей похвалой, что на нее можно положиться и что у нее очень хороший характер.
Все это легко было понять с первого же взгляда, и юный Микеле, в то время как она с естественной грацией спускалась по лестнице, чувствовал, как вместе с опасениями рассеивается и его недоброжелательность. Нельзя было продолжать сердиться, глядя на лицо столь чистое, спокойное и нежное. Микеле, в порыве возмущения приготовившийся смело встретить негодующий взгляд ослепительной и дерзкой красавицы, невольно ощутил внутреннее облегчение, увидев обыкновенную женщину. Он уже понимал, что даже если она и собиралась выказать недовольство, у нее недостанет ни энергии, ни, быть может, ума на то, чтобы кого-то оскорбить. Гнев его утих, и он смотрел на княжну со все возрастающим чувством умиротворения, словно от нее к нему шел некий освежающий ток, словно она излучала какое-то внутреннее сияние.
На ней было простое и богатое платье из тяжелой шелковой ткани молочно-белого цвета, без единого украшения. Изящная брильянтовая диадема лежала на ее темных волосах, разделенных пробором над чистым и гладким лбом. Без всякого сомнения, она могла бы надеть более роскошные драгоценности, но ее диадема была истинно художественным произведением превосходной работы, и не давила непосильной тяжестью на ее очаровательную, изящно поставленную головку. Ее полуоткрытые плечи уже утратили прелестную худощавость юности, но не обрели еще пышной полноты, свойственной женщинам третьей или четвертой молодости, фигура еще сохранила стройность, и все движения отличались бессознательной и безыскусственной, естественной гибкостью.
Медленно, концом своего веера, она отстранила лакея и мажордома, стремившихся расчистить перед ней дорогу, и прошла вперед, легко и без неловкой торопливости шагая через доски к скатанные ковры, преграждавшие ей путь, и со скромной или безразличной небрежностью метя складками своего длинного белого шелкового платья пыль, принесенную башмаками рабочих. Она касалась, не обнаруживая при этом ни малейшего отвращения, а может быть, и не замечая их, покрытых потом ремесленников, не успевших вовремя посторониться. Она прошла через толпу садовников, передвигавших огромные кадки, словно не видя их и не боясь, что ее могут толкнуть или ушибить. Тем, кто кланялся ей, она отвечала поклоном без всякого оттенка превосходства или покровительства. Когда же она оказалась в самой гуще людей, среди нагромождения холстов, досок и стремянок, она спокойно остановилась, медленно обвела взглядом то, что было сделано и что еще оставалось сделать, и сказала тихим и ободряющим голосом:
– Ну как, господа, успеете вы закончить вовремя? У нас осталось каких-нибудь полчаса, не больше.
– Отвечаю вам за все, дорогая княжна, – ответил Пьетранджело, весело подходя к ней, – ведь вы видите, я сам ко всему прикладываю руки.
– Тогда я спокойна, – ответила княжна, – надеюсь, и остальные тоже постараются. Право, было бы очень жаль, если бы такая прекрасная работа осталась незаконченной. Я очень, очень довольна. Все задумано с большим вкусом и выполнено с большим старанием. Сердечно благодарю вас, господа, за ваши труды. Этот праздник принесет вам заслуженную славу.
– Надеюсь, что тут будет и доля моего сына Микеле, – продолжал старый мастер. – Разрешите, ваша милость, представить его вам. Подойди же, Микеле, дитя мое, и поцелуй руку княжны. Видишь, какая она у нас добрая.
Но Микеле не сделал даже движения, чтобы приблизиться к ней. Хотя тон, которым княжна только что «разбранила» его отца, смягчил сердце юноши и завоевал его расположение, однако он не желал выказывать ей рабской покорности. Ему хорошо было известно, что у итальянцев целовать руку дамы означает или уважение друга, или раболепное подчинение. Не смея претендовать на первое, он не желал опускаться до второго; он только снял бархатную шапочку и продолжал стоять прямо, с вызывающим видом глядя на княжну.
Тогда она пристально взглянула на него, и оттого ли, что в глазах ее сияли доброта и сердечность, столь непохожие на обычную ее небрежно-благосклонную манеру, или оттого, что он стал жертвой какой-то странной галлюцинации, но этот неожиданный взгляд вдруг пронизал его до глубины души. Ему показалось, будто какое-то вкрадчивое, но могучее, всесильное пламя проникает в него из-под тонких век знатной дамы, будто несказанная нежность, исходящая от этой неведомой ему души, овладевает всем существом его; будто, наконец, невозмутимая княжна Агата говорит ему на языке более красноречивом, чем все человеческие слова: «Приди ко мне в объятия, прильни к моему сердцу».
Растерянный, ошеломленный, не помня себя, Микеле вздрогнул, побледнел, потом безотчетным и порывистым движением устремился вперед, схватил, трепеща, руку княжны, и в тот миг, когда подносил ее к губам, еще раз взглянул ей в глаза, думая, не обманулся ли он и не рассеется ли сейчас этот одновременно и мучительный и сладостный сон. Но в ее чистых, ясных глазах было столько неприкрытой, доверчивой любви, что он потерял голову – сознание его помутилось, и он упал, словно сраженный громом, к ногам синьоры.
Когда он опомнился, княжна была уже в нескольких шагах от него. Она удалялась в сопровождении Пьетранджело; достигнув конца залы и оставшись одни, они, видимо, говорили о каких-то подробностях праздника. Микеле было совестно. Возбуждение его быстро прошло при мысли о том, какую слабость и неслыханную самонадеянность выказал он на глазах у своих сотоварищей. Между тем ласковые слова княжны всех подбодрили, и все снова с какой-то веселой яростью накинулись на работу; вокруг Микеле двигались, пели, стучали, и случившееся с ним прошло незамеченным, или, во всяком случае, никто ничего не понял. Кое-кто с улыбкой заметил, что он поклонился ниже, чем полагается, но приписал это аристократическим и галантным манерам, привезенным издалека вместе с горделивой осанкой и дорогим платьем. Другим показалось, будто он, кланяясь, споткнулся о доски, и эта неловкость заставила его растеряться.
Один только Маньяни внимательно наблюдал за ним и наполовину разгадал его чувства.
– Микеле, – сказал он ему немного спустя, когда они вновь очутились рядом за совместной работой, – на вид ты такой застенчивый, а на деле, оказывается, ужас до чего дерзкий. Спору нет, княжна нашла, что ты красивый парень, и соответствующим образом взглянула на тебя; со стороны всякой другой женщины это могло бы что-то значить, но не будь слишком самонадеянным, мой мальчик, наша добрая княжна – дама предобродетельная; никто никогда не слышал, чтобы у нее был любовник, а если бы она и вздумала им обзавестись, то, уж конечно, нашла бы не какого-то ничтожного живописца, когда столько блестящих синьоров…
– Молчите, Маньяни, – с возмущением перебил его Микеле, – ваши шутки оскорбляют меня, я не давал вам повода к насмешкам такого рода и не потерплю их.
– Ну, ну, не кипятись, – ответил молодой обойщик, – я не хотел обидеть тебя, да и было бы подлостью с такими ручищами, как у меня, затевать ссору с таким ребенком, как ты. К тому же в душе я человек добрый и, повторяю, если говорю с тобой откровенно, так это только потому, что расположен к тебе. Я чувствую, что твой ум более развит, чем мой, это мне нравится и влечет к тебе. Но я вижу также, что характер у тебя слабоватый, а воображение – бурное. Ты более умен и тонок, чем я, зато я рассудительнее и опыта у меня побольше. Не обижайся на мои слова. Приятелей среди нас у тебя еще нет, а если бы ты захотел всмотреться повнимательнее, то заметил бы, что многие тебя недолюбливают. Я здесь кое в чем мог бы тебе помочь, и если ты послушаешься моих советов, то, быть может, избежишь многих неприятностей, которых ты не предвидишь. Так как же, Микеле, принимаешь ты мою дружбу или гнушаешься ею?
– Напротив, я прошу твоей дружбы, – ответил Микеле, взволнованный и покоренный искренним тоном Маньяни, – и чтобы стать достойным ее, хочу сказать тебе кое-что в свое оправдание. Я ничего не знаю, ничему не верю, ничего не думаю о княжне. Впервые в жизни я увидел так близко знатную даму… Но чему ты улыбаешься?
– Ты заговорил о моей улыбке, потому что не знаешь, как закончить свою фразу. Я закончу ее вместо тебя. Тебе почудилось, будто эта дама – богиня, и ты, как безумец, влюбился. Ведь ты обожаешь все величественное! Я понял это с первого же дня, как увидел тебя.
– Нет, нет! – воскликнул Микеле. – Не влюбился! Я не знаю этой женщины. А что до ее величия, то я не понимаю, в чем оно заключается. С таким же успехом можно сказать, что я влюбился в ее дворец, в ее платье или брильянты, ибо пока не вижу в ней иного превосходства, кроме прекрасного вкуса, которому мы сами немало способствовали, так же, впрочем, как ее ювелир и портниха.
– Поскольку это все, что ты о ней знаешь, ты выразился неплохо, – ответил Маньяни, – но тогда объясни мне, почему ты чуть не лишился чувств, целуя ей руку?
– Нет, ты сам мне это объясни, если можешь, а я не могу. Да, я знал, что знатные дамы умеют бросать взгляды более вызывающие, чем куртизанки, и вместе с тем более бесстрастные, чем монахини. Да, я заметил это, и такое сочетание вызова и высокомерия бесило меня, когда мне случалось порой, против воли, соприкоснуться с одной из них в толпе. Вот почему я ненавидел знатных дам. Но взгляд княжны… Нет, ни у кого не видел я подобного взгляда. Я не сумею сказать, что в нем было – сладострастная нега или наивная доброта, но никогда ни одна женщина не смотрела на меня так, и… что тут удивительного, Маньяни, я молод, впечатлителен, и голова у меня закружилась, вот и все. Я совсем не опьянел от гордости и тщеславия, клянусь тебе, ибо уверен, что она и на тебя посмотрела бы таким же взглядом, будь ты в ту минуту на моем месте.
– Ну, это вряд ли… – задумчиво произнес Маньяни.
Он уронил молоток и опустился на скамью. Казалось, он решает про себя какую-то важную задачу.
– Ах, молодые люди! – сказал им Пьетранджело, проходя мимо. – Вы тут болтаете, а работа стоит; видно, одни старики умеют спешить по-настоящему.
Задетый этим упреком Микеле побежал помогать отцу, шепнув своему новому другу, что они еще продолжат эту беседу.
– Для тебя было бы полезнее, – вполголоса и с каким-то странным видом ответил ему Маньяни, – постараться как можно меньше думать о ней.
Микеле горячо любил отца, и было за что. Пьетранджело был человек добрый, мужественный и умный. Являясь тоже на свой лад художником, он в своей работе следовал добрым старым обычаям, однако не чуждался и новшеств. Напротив, он быстро перенимал то новое, что старались объяснить ему. Обладая характером легким и веселым, он обычно был жизнерадостен, а в отдельных случаях снисходителен; он никогда никого не подозревал в дурных намерениях; когда же не мог больше великодушно обманываться на чей-либо счет, то уже не шел ни на какие уступки. Человек прямой, простой и бескорыстный, он довольствовался малым, охотно всему радовался, работу любил ради самой работы, а деньги – потому, что мог ими кому-то помочь, иначе говоря – жил, не думая о завтрашнем дне и не умея ни в чем отказать своему ближнему.
Таким образом, провидение послало Микеле с его пылкой натурой именно такого наставника, какому он только и способен был подчиниться, ибо сын представлял во многих отношениях полную противоположность отцу. Это был юноша мятущийся, обидчивый, несколько эгоистичный, склонный к честолюбию, подозрительности и подверженный приступам гнева. Но вместе с тем это была прекрасная душа, ибо Микеле искренно и страстно любил все высокое и благородное и с восторгом следовал за тем, кто умел возбудить его доверие. Надо, однако, сказать, что характер его оставлял желать лучшего, живой и пытливый ум его часто терзал самого себя, а мятежная и утонченная натура порой жестоко восставала, нарушая его душевное спокойствие.
Если бы грубая, тяжелая рука ремесленника, пекущегося лишь о заработке или зараженного республиканской нетерпимостью, захотела бы воздействовать на непостоянный характер и мятущуюся душу Микеле, она быстро подавила или сломала бы его тонкую натуру и довела бы юношу до отчаяния. Но беззаботный и веселый нрав Пьетранджело служил как бы противовесом или успокаивающим средством для восторженных порывов Микеле. Отец редко говорил с ним на языке холодного рассудка и никогда не противился его изменчивым прихотям. Но в самой беспечной бодрости некоторых людей таится такая побудительная сила, которая заставляет нас стыдиться наших слабостей; они действуют своим примером, своими простыми и благородными поступками сильней, чем это могли бы сделать любые слова и поучения. Таким именно образом добряк Пьетранджело, на вид как бы уступая прихотям и фантазиям Микеле, оказывал на него то единственное влияние, которому юноша до сих пор способен был подчиняться.