Текст книги "Валентина"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Итак, к вечеру павильон становился местом общего отдыха и удовольствия. Валентина не допускала никого из непосвященных и не разрешала заходить туда даже обитателям замка. Одна лишь Катрин имела право появляться в павильоне и наводить там порядок. Это был Элизиум, поэтический мирок, золотой век Валентины, а в замке – все неприятности, невзгоды, раболепство, больная бабушка, докучливые визитеры, мучительные раздумья и молельня, пробуждавшая угрызения совести; в павильоне – все счастье, все друзья, все сладостные грезы, прогонявшие страхи, и чистые радости целомудренной любви. То был как бы волшебный остров среди повседневной жизни, как бы оазис среди пустыни.
В павильоне Луиза забывала все свое тайное горе, свои с трудом подавляемые вспышки гнева, свою отвергнутую любовь; Бенедикт, наслаждавшийся обществом Валентины, безропотно предавался ее вере; казалось, даже нрав его изменился, стал ровнее, он забыл свои несправедливые суждения, свои жестокие до грубости вспышки. Луизе он уделял не меньше внимания, чем младшей сестре, прогуливался с ней рука об руку под липами парка. С ней он говорил о мальчике, расхваливая его достоинства, его ум, быстрые успехи, благодарил за то, что она дала ему сына и друга. Слушая его, бедняжка Луиза заливалась слезами и старалась убедить себя, что если бы даже Бенедикт любил ее, чувство это не было бы столь мило, столь лестно для нее, как их теперешняя дружба.
Хохотунья и резвушка Атенаис приносила в павильон всю свою юную беспечность, тут она забывала домашние неприятности, бурные ласки и вечную ревность Пьера Блютти. Она все еще любила Бенедикта, но иначе, чем раньше, – теперь она видела в нем искреннего друга. А он, как Валентину и Луизу, звал ее сестрой, а иногда, расшутившись, и сестренкой. Не в характере Атенаис было страдать от несчастной любви, природа обделила ее поэтичностью. Она была достаточно молода, достаточно хороша собой, чтобы ждать взаимности, а пока что Пьер Блютти не заставлял страдать ее женское тщеславие. Говорила она об этом с уважением, краской на лице и улыбкой на губах, но при малейшем лукавом намеке Луизы вскакивала, легкая, шаловливая, и убегала в парк, увлекая за собой робкого Валентина, с которым она обращалась как с младенцем, хотя была старше его всего на год.
Но есть нечто, что невозможно описать, – это безмолвная, сдержанная нежность Бенедикта и Валентины, это утонченное чувство чистоты и обожания, побеждавшее в их сердце пылкую страсть, готовую перелиться через край. Были в этой ежечасной борьбе тысячи терзаний и тысячи услад, и возможно, что Бенедикту равно было дорого и то и другое. Валентине еще доводилось порой со страхом думать о том, что она согрешила против всевышнего, и мучиться, как доброй христианке, угрызениями совести, но Бенедикт, не в силах охватить умом всю глубину женского долга, с удовлетворением думал о том, что не увлек Валентину на пагубный путь греха, не дал ей повода ни в чем раскаиваться. С радостью жертвовал он ради нее пожиравшей его пламенной страстью. Он гордился тем, что в страданиях сумел обуздать себя: втихомолку его пьянили тысячи желаний и тысячи грез, но вслух он благословлял Валентину за малейший знак ее благосклонности. Коснуться ее волос, впивать ее аромат, лежать в траве у ее ног, прижавшись лбом к краешку ее шелкового передника, как бы перехватывать ее лобзание, коснувшись губами лба мальчика, которого поцеловала Валентина, незаметно унести себе домой букет цветов, увядших у ее пояса, – вот в чем заключались великие события и великие радости этой жизни, полной самоограничения, любви и счастья.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
30
Так протекло пятнадцать месяцев, а пятнадцать месяцев спокойствия и счастья, озарившего жизнь пяти человеческих существ, – это почти что сказочно долгий срок. И, однако, так оно и было. Единственное, что омрачало порой Бенедикта, это бледность и задумчивость его любимой. Тогда он старался поскорее доискаться причины и всякий раз обнаруживал тревогу в ее благочестивой и боязливой душе. Ему удавалось прогнать эти легкие тучки, так как Валентина не вправе была сомневаться в его силе и покорности. Письма господина де Лансака окончательно успокоили ее, она решилась даже написать ему, что Луиза с сыном поселились на ферме и что господин Лери (Бенедикт) занимается воспитанием мальчика, скрыв, в какой тесной близости живет она с этими тремя лицами. Объясняя таким образом их отношения, она сделала вид, что господин де Лансак сам дал ей обещание и разрешение видеться с сестрой. Вся эта история показалась Лансаку достаточно нелепой и смешной. Быть может, он еще не обо всем догадывался, но был не очень далек от истины. Он пожимал плечами при мысли, что его жена остановила свой выбор на каком-то деревенском учителишке, затеяла интрижку дурного вкуса и дурного тона.
Но, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что пусть лучше будет так. Он вступил в брак с твердым намерением не слишком обременять себя обществом госпожи де Лансак, а пока что содержал прима-балерину санкт-петербургской оперы, что побуждало его смотреть на жизнь философски. Поэтому он находил справедливым, что у жены его появилась сердечная привязанность где-то там вдали, которая не повлечет за собой ни упреков, ни слухов. Единственное, чего он хотел, это чтобы Валентина вела себя осторожно и не поставила бы его своим беспутным поведением в глупое положение, в силу коего обманутые мужья становятся – совершенно несправедливо – всеобщим посмешищем. Но, зная Валентину, он доверял ей и мог поэтому спать спокойно, а если уж молодой покинутой женщине так необходимо, как он выражался, «занять сердце», то пусть лучше это происходит в тайне и уединении, а не среди шума и блеска салонов. Поэтому-то он и воздержался от критики или порицания ее образа жизни, и все его письма, составленные в самых почтительных и ласковых выражениях, свидетельствовали о том, что он и впредь решил относиться с глубоким равнодушием к любому шагу жены.
Доверчивость мужа, которую Валентина объясняла самыми благородными мотивами, долгое время втайне мучила ее. Но мало-помалу она нашла на груди Бенедикта успокоение, вопреки присущей ей настороженности и непримиримости. Ее глубоко трогали уважение, стоицизм, бескорыстие, столь чистая и столь мужественная любовь. Вскоре она сумела даже уверить себя, будто их чувство не таит в себе никакой опасности, напротив, оно бесценная добродетель, исполненная героизма и достоинства, что сам господь бог освятил эти узы, которые лишь очищают душу, закаляют ее своим священным пламенем. Все возвышенные иллюзии их сильной и терпеливой страсти ослепляли ее. И она еще осмеливалась благодарить небеса, давшие ей эту любовь как избавление и опору среди опасностей жизни, за этого могучего и великодушного союзника, охранявшего и защищавшего ее от себя самой. До сих пор набожность была для Валентины как бы кодексом освященных, сознательно усвоенных принципов, к которым ежедневно возвращаются в заботе о нравственности; а теперь эта набожность приняла иные формы и стала поэтичной, восторженной страстью, источником аскетических и обжигающих мечтаний, которые, вместо того чтобы окружить крепостной стеной ее сердце, открывали его со всех сторон штурму страсти. Эта новая грань набожности показалась ей гораздо лучше прежней. Так как она почувствовала, что вера ее отныне и сильнее и богаче живительными волнениями, что стремительнее уносит к небесам мысль, Валентина неосмотрительно приняла ее в сердце и тешила себя мыслью, что очаг этой веры – любовь Бенедикта.
«Подобно тому как огонь очищает золото, – повторяла она про себя, – так и добродетельная любовь возвышает душу, направляет ее порывы к богу, вечному источнику любви».
Но, увы, Валентина не замечала, что вера эта, пройдя через горнило человеческих страстей, склонна подчас входить в сделку со своими коренными обязанностями и снисходить до земных уз. Валентина истощила все те силы, что накопились в ее душе за двадцать лет безмятежности и неведения; она позволила разрушить и исказить свои убеждения, некогда столь ясные и неколебимые, и убирала обманчивыми цветами мрачную и узкую стезю долга. Все дольше простаивала она на молитве, имя и образ Бенедикта неотступно преследовали ее, и она уже не гнала этот образ прочь; напротив, она сама вызывала его, чтобы молиться еще горячее: средство хоть и верное, зато опасное. Молельню Валентина покидала с восторженной душой, с раздраженными нервами, жарко пульсирующей кровью; тогда взгляды и слова Бенедикта опустошали ее сердце, подобно раскаленной лаве. Нужно известное лицемерие или известная ловкость, чтобы облечь адюльтер в мистические одежды, и Валентина терялась, взывая к небесам.
Но было нечто, что хранило обоих и должно было хранить еще долгое время, – чистота Бенедикта, в ком жила воистину благородная душа. Он понимал, что при первой же попытке посягнуть на добродетель Валентины он потеряет ее уважение и доверие, купленные столь дорогой ценой. Он не ведал, что человек, раз вступивший на путь страстей, стремительно катится вниз и возврата ему нет. Он сам не знал собственной силы, а если бы знал, вряд ли злоупотребил бы ею, так честен и прям был этот юный, еще ничем не запятнанный дух.
Надо было видеть, с каким благородным самоупоением, какими возвышенными парадоксами старались они оправдать свою неосторожную любовь.
– Как могу я понуждать тебя поступиться твоими принципами, – говорил Бенедикт Валентине, – ведь я безгранично ценю в тебе именно то мужество и силу, с какими ты противостоишь мне. Я, который люблю более твою добродетель, нежели твою красоту, и твою душу более, чем твое тело! Я, который убил бы нас обоих, если бы знал, что на небесах ты будешь доступна мне, как бог доступен лицезрению ангелов!
– Нет, ты не можешь лгать, – отвечала ему Валентина, – ты, кого послал мне господь, чтобы научить меня полнее познать и любить его. Ты, благодаря кому я впервые поняла всю мощь всевышнего, ты, кто научил меня постигать чудеса творения! Увы, я-то считала все это таким незначительным, таким ограниченным! Но ты, ты расширил для меня смысл пророчеств, ты дал мне ключ к пониманию священной поэзии, ты открыл мне существование безбрежной вселенной, где чистая любовь – единственная связь и всеобщая основа. Ныне я знаю, что мы созданы друг для друга, знаю, что наш духовный союз прочнее любых земных уз.
Как-то вечером все пятеро собрались в уютной гостиной павильона. Валентин, обладавший милым свежим голоском, начал петь романс, мать аккомпанировала ему. Атенаис, облокотившись о фортепьяно, внимательно разглядывала своего юного любимца и не желала замечать, как конфузится он под ее взглядами. Бенедикт и Валентина, сидевшие возле открытого окна, упивались вечерними ароматами, спокойствием, любовью, пением и прохладой. Никогда еще Валентина не чувствовала себя столь полностью огражденной от соблазнов. Восторг все глубже и глубже проникал в ее душу, и под завесой искреннего восхищения Бенедиктом неотвратимо и стремительно росла ее страсть. При бледном свете звезд они едва видели друг друга. Желая заменить чем-то иным невинное и опасное наслаждение, даваемое взглядами, они незаметно переплели пальцы. Мало-помалу пожатие становилось все более жадным, все более обжигающим, они незаметно пододвинули ближе друг к другу кресла, их волосы соприкасались, и по ним пробегали электрические искры, дыхание их смешивалось, и вечерний ветерок обжигал их лица. Бенедикт, изнывающий под бременем пронзительного и нежнейшего блаженства, даваемого разделенной и в то же время упорно отвергаемой любовью, нагнул голову и прижался пылающим лбом к руке Валентины, которую он не выпускал из своих рук. Опьяненный счастьем и трепещущий, он не смел пошевелиться, боясь, что тем спугнет другую ее ручку, которая коснулась его волос и, затем, нежная и легкая, как блуждающий огонек, начала гладить густые волнистые черные кудри. Казалось, грудь не выдержит такого волнения, вся кровь прилила к его сердцу. От такого счастья можно и умереть, и он предпочел бы умереть, лишь бы не выдать своего смятения, – так боялся он пробудить недоверие и раскаяние Валентины. Знай Валентина, какие потоки наслаждения вливались в его грудь, она отстранилась бы от Бенедикта. Желая продлить миг самозабвения, эту мягкую ласку, это жгучее сладострастие, Бенедикт делал вид, что ничего не замечает. Он удерживал дыхание, стремясь справиться со сжигавшей его лихорадкой. Молчание Бенедикта смутило Валентину, она вполголоса заговорила с ним, чтобы утишить слишком сильное волнение, которое завладело и ею.
– Не правда ли, мы счастливы? – сказала она, возможно, лишь для того, чтобы дать ему понять или внушить самой себе, что не следует желать большего.
– О! – ответил Бенедикт, стараясь, чтобы голос его прозвучал спокойно.
– О, если бы мы могли умереть вот так!
В тишине раздались быстрые шаги, кто-то пересек лужайку и подошел к павильону. Не знаю, какое предчувствие вдруг так испугало Бенедикта: он судорожно схватил руку Валентины и прижал ее к своему сердцу, которое зазвучало столь же тревожно и громко, как эти неожиданные шаги. Валентина почувствовала, как похолодело и ее сердце от смутной, но ужасной боязни; она резко вырвала свои руки из рук Бенедикта и направилась к двери. Но дверь открылась, прежде чем она успела подойти к ней, и на пороге показалась запыхавшаяся Катрин.
– Мадам, – проговорила она испуганно и быстро, – господин де Лансак приехал.
Слова эти произвели на всех присутствующих такое впечатление, словно чистую и незамутненную гладь озера взбаламутил брошенный камень; небо, деревья, весь прелестный пейзаж, только что отражавшийся в зеркале вод, вдруг мутится коварно рассчитанным ударом и исчезает в ряби; одного камня достаточно, чтобы вернуть к первобытному хаосу эту волшебную картину; точно так же вдруг прервалась сладостная гармония, еще минуту назад царившая в павильоне. Так была разбита прекрасная мечта о счастье, которой баюкали себя собравшиеся здесь друзья. В мгновение ока их размело, как листья, подхваченные ураганом, семья распалась, полная тревог и тоскливого страха. Валентина заключила в свои объятия Луизу и ее сына.
– Навеки с вами! – крикнула им она уже с порога. – Надеюсь, скоро увидимся, возможно, даже завтра.
Валентин грустно покачал головой; гордость и какое-то смутное чувство ненависти заговорило в нем при имени Лансака. Мальчик и раньше думал о том, что сей благородный граф может прогнать их прочь из своего замка, – мысль эта не раз отравляла его счастье, которое он вкушал здесь.
– Этот человек должен сделать вас счастливой, – сказал он Валентине с таким воинственным видом, что она невольно улыбнулась от умиления, – иначе ему придется иметь дело со мной!
– Чего тебе бояться, раз у тебя такой рыцарь? – обратилась Атенаис к Валентине, стараясь казаться веселой, и даже легонько шлепнула белой пухленькой ручкой заалевшую от смущения щеку мальчика.
– Пойдемте, Бенедикт! – крикнула Луиза, направляясь к калитке парка, выходящей в поле.
– Сейчас, – ответил он.
Он проводил Валентину до другой калитки, и пока Катрин поспешно тушила свечи и запирала павильон, он проговорил глухим, взволнованным голосом:
– Валентина!
Голос его пресекся. Как мог осмелиться он выразить иначе причину своих страхов и ярости?
Валентина поняла и с решительным видом протянула ему руку.
– Будьте спокойны, – ответила она с гордой улыбкой, дышавшей любовью.
Тембр голоса Валентины, взгляд ее имели неслыханную власть над Бенедиктом, и, покорный ее воле, он удалился, почти окончательно успокоенный.
31
Господин де Лансак в дорожном костюме с притворно усталым видом сидел, небрежно раскинувшись, на канапе в большой гостиной. Заметив Валентину, он торопливо и с любезной улыбкой пошел ей навстречу, а Валентина затрепетала, чувствуя, что сейчас лишится сознания. Ее бледность и растерянный вид не укрылись от графа, но он притворился, что ничего не замечает, и даже сделал комплимент Валентине за блеск ее глаз и свежий цвет лица. Затем он принялся болтать с той легкостью, какую дает лишь привычка скрывать свои чувства, и тон, каким он рассказывал о своем путешествии, радость, какую он выразил, очутившись вновь вместе с женой, его доброжелательные расспросы о здоровье Валентины и ее развлечениях в этом забытом богом углу помогли и ей совладать с волнением и стать такой же, как граф, то есть внешне спокойной, любезной и вежливой.
Тут только она заметила в дальнем углу гостиной какого-то жирного низенького человечка с грубой, вульгарной физиономией; господин де Лансак представил его жене как «одного из своих друзей». Слова эти Лансак произнес как-то натянуто; угрюмый и тусклый взгляд незнакомца, неуклюжий, скованный поклон, каким он ответил Валентине, внушили ей непреодолимое отвращение к этому невзрачному человеку, который, казалось, понимал, сколь неуместно здесь его присутствие, и старался поэтому не без наглости скрыть от посторонних глаз неловкость своего положения.
Поужинав за одним столом с этим отталкивающим субъектом, даже усадив его напротив себя, Лансак попросил Валентину распорядиться, чтобы его милейшему господину Граппу отвели лучшие апартаменты. Валентина повиновалась, и через несколько минут господин Грапп удалился, вполголоса обменявшись несколькими словами с графом и все так же неловко раскланявшись с его женой, глядя на нее все с тем же нагло-раболепным видом.
Когда супруги остались одни, смертельный страх охватил Валентину. Бледная, не поднимая глаз, напрасно старалась она возобновить прерванную беседу, но тут господин де Лансак, нарушив молчание, попросил разрешения удалиться, ссылаясь на то, что окончательно разбит усталостью.
– Я добрался сюда из Санкт-Петербурга за две недели, – сказал он не без аффектации, – и остановился всего на сутки в Париже. И боюсь… что у меня начинается лихорадка.
– О, вас… вас, несомненно, лихорадит, – повторила Валентина с неловкой торопливостью.
Злобная улыбка тронула умеющие хранить тайны уста дипломата.
– У вас вид совсем как у Розины из «Севильского цирюльника», – проговорил он не то шутливо, не то с горечью, – «Buona sera, don Basilio!» 33
Добрый вечер, дон Базилио! (итал.)
[Закрыть]. Ах, – добавил он, направляясь к двери усталой походкой, – мне просто необходимо выспаться. Еще одна ночь в почтовой карете, и я окончательно бы расхворался. И есть отчего, не правда ли, дорогая?
– О да, – ответила Валентина, – я велела вам приготовить…
– Комнату в павильоне, если не ошибаюсь, моя прелесть? Вы правы, он в высшей степени способствует здоровому сну. Нравится мне этот павильон, он напомнит мне те счастливые времена, когда мы виделись ежедневно.
– Павильон? – испуганно повторила Валентина, что снова не укрылось от глаз графа и послужило ему отправной точкой для дальнейших открытий, которые он поклялся себе сделать в ближайшее же время.
– А вы как-то иначе распорядились павильоном? – осведомился граф с великолепно наигранной простотой и безразличием.
– Я устроила себе там уголок, где работаю, – сконфуженно пробормотала Валентина – лгать она не умела. – Кровать оттуда вынесли и приготовить ее сегодня вечером не успеют… Но апартаменты матушки в нижнем этаже готовы… если, конечно, вас это устроит.
– Возможно, завтра я потребую себе иного пристанища, – проговорил Лансак, поддавшись жестокому намерению отомстить, и улыбнулся слащаво-нежной улыбкой, – а пока что меня устроит все, что вы мне укажете.
Он поцеловал руку Валентины. Губы его показались ей холодными как лед. Оставшись одна, она поспешила растереть руку ладонью левой руки, как бы желая вернуть ей тепло. Вопреки подчеркнутому стремлению Лансака следовать желаниям жены, Валентина не могла проникнуть в истинные его намерения, и страх заглушил тоску, сжимавшую ей сердце. Она заперлась у себя в спальне, и смутное воспоминание о той, другой ночи, которую она в летаргическом полусне провела там вместе с Бенедиктом, пришла ей на память. Она поднялась и стала взволнованно ходить по комнате, надеясь прогнать обманчивые и жестокие видения, которые пробудились в ее душе одновременно с воспоминанием. В три часа утра, будучи не в силах ни спать, ни дышать, она распахнула окно. Взгляд ее упал на какой-то неподвижный предмет, и хотя она долго вглядывалась в то, что напоминало ствол дерева, полускрытого ветвями соседних деревьев, она не могла разобрать, что это такое. Вдруг она заметила, что ствол этот шевельнулся и сделал шаг вперед, – тут только она узнала Бенедикта. Испуганная тем, что он так неосторожно выдал себя, так как комнаты господина де Лансака находились под ее спальней, Валентина со страхом перевесилась через подоконник и постаралась жестами объяснить ему, какой опасности он себя подвергает. Но Бенедикт ничуть не испугался, напротив, он почувствовал живейшую радость, поняв, что его сопернику отведены покои графини. Сложив молитвенно руки, он воздел их с благодарностью к небесам и исчез. На его горе, Лансак, которому лихорадочное возбуждение – следствие долгого пути – тоже мешало заснуть, наблюдал за этой сценой, скрытый шторами от глаз Бенедикта.
Все следующее утро господин де Лансак и господин Грапп посвятили прогулке.
– Ну как? – спросил благородного графа этот мерзкий коротышка. – Вы говорили с вашей супругой или еще нет?
– Чересчур вы прытки, друг мой! Дайте же мне время отдышаться.
– А у меня, сударь, нет времени. Мы должны закончить дело в течение недели; вы сами знаете, что я не могу больше откладывать.
– Терпение! Терпение! – с неудовольствием произнес граф.
– Терпение! – мрачным тоном повторил заимодавец. – Вот уже десять лет, сударь, как я терплю, но теперь заявляю вам: моему терпению пришел конец. Вступив в брак, вы должны были рассчитаться со мной, и вот уже два года, как вы…
– Но какого дьявола вы боитесь? Эти земли стоят пятьсот тысяч франков, и они не заложены.
– Я и не говорю, что рискую, – ответил несговорчивый заимодавец, – но, повторяю, я хочу получить свои капиталы незамедлительно. Мы уже договорились, сударь, и, надеюсь, что на сей раз вы не поступите так, как в прошлый…
– Боже упаси! Я и затеял-то это ужасное путешествие лишь бы навсегда разделаться с вами… я имею в виду – со своим долгом; мне и самому не терпится избавиться от забот. Через неделю вы будете полностью удовлетворены.
– Я отнюдь не так спокоен, как вы, – проговорил господин Грапп все тем же суровым и упрямым тоном, – ваша жена… то есть, я хотел сказать, ваша супруга, может расстроить все ваши проекты, может отказаться подписать…
– Подпишет…
– Хм! Возможно, вы скажете, я сую нос туда, куда мне не положено, но в конце концов я имею право вникать в чужие семейные дела. Мне показалось, что оба вы не в таком уж восторге от встречи, хотя вы пытались уверить меня в обратном.
– Как, как? – воскликнул граф, побледнев от гнева, возмущенный наглостью своего собеседника.
– Да, да, – спокойно подтвердил ростовщик. – У графини был не особенно радостный вид. Уж я знаток в таких делах, поверьте…
– Сударь! – угрожающе промолвил граф.
– Сударь! – сказал ростовщик тоном выше, вперив в своего должника маленькие кабаньи глазки, – послушайте меня, дела требуют полной откровенности, а вы со мной не откровенны. Слушайте дальше! Не следует слишком горячиться. Я знаю, что одного слова госпожи де Лансак достаточно, чтобы до скончания веков продлить ваш вексель, но что я от этого получу? Если даже я упеку вас в тюрьму Сен-Пелажи, мне же придется вас кормить, а я вовсе не уверен, что, при всей своей любви к вам, ваша жена захочет вытащить вас из беды.
– Но, сударь! – воскликнул взбешенный граф. – Что вы хотите сказать? На чем, в сущности, основаны ваши предположения?
– Я хочу сказать, что и у меня тоже молоденькая и хорошенькая жена. Чего только не приобретешь с деньгами! Так вот, когда я уезжаю всего на две недели, моя жена, то есть моя супруга, не ночует во втором этаже и не отсылает меня в первый, хотя мой дом не меньше вашего. А здесь, сударь… Я отлично знаю, что раньше люди благородного происхождения умели соблюдать старинный обычай и жили отдельно от жен, но, черт побери, вы же два года не видели вашу…
Граф яростно смял ветку, которую для вящей уверенности вертел в руках.
– Кончим этот разговор, сударь! – сказал он, задыхаясь от злобы. – Вы не имеете права в такой мере вмешиваться в мои дела; завтра же у вас будет гарантия, которую вы требуете, и я сумею дать вам понять, что сегодня вы зашли слишком далеко.
Тон, которым были произнесены эти слова, ничуть не испугал господина Граппа; ростовщик был человек, привычный к угрозам, и боялся он отнюдь не удара трости, а банкротства своих должников.
Весь день прошел в осмотре имения. Грапп вызвал с утра оценщика. Он обошел все леса, поля, луга, все оглядел, сутяжничал по поводу каждой борозды, по поводу каждого срубленного дерева; все охаял и записывал и довел измученного графа до отчаяния, так что тот еле удерживался от искушения бросить своего милейшего Граппа в реку. Обитатели Гранжнева не могли опомниться от удивления при виде высокородного графа, явившегося к ним в сопровождении какого-то приспешника, который все оглядел, повсюду совал нос, чуть не начал сразу же составлять инвентарь с перечнем скота и сельскохозяйственных орудий. Супруги Лери усмотрели в этом демарше нового хозяина явный знак недоверия и желание расторгнуть договор на аренду. Впрочем, теперь они сами хотели того же. Богатый кузнец, их родич и старинный друг, недавно скончался, не оставив детей, и завещал двести тысяч франков «своей дорогой и достойной крестнице Атенаис Лери, в супружестве Блютти». Поэтому дядюшка Лери сам предложил господину де Лансаку расторгнуть аренду, и господин Грапп соблаговолил ответить, что через три дня обе стороны придут на сей счет к соглашению.
Тщетно искала Валентина случая побеседовать с мужем и поговорить с ним о Луизе. После обеда граф предложил своему гостю осмотреть парк. Они вышли вместе, и Валентина, последовавшая за ними, не без основания опасалась, как бы осмотр не завел их в заповедную часть парка. Господин де Лансак предложил ей руку и даже начал с ней разговор в весьма дружелюбном и непринужденном тоне.
Валентина, набравшись духу, открыла было рот, чтобы рассказать ему о сестре, но тут изгородь, скрывавшая от посторонних взглядов их «уголок», привлекла внимание Лансака.
– Разрешите спросить, дорогая, что означают все эти укрепления? – осведомился он самым естественным тоном. – Похоже на ремиз для дичи. Неужели вы предаетесь королевскому развлечению охоты?
Стараясь говорить как можно более непринужденно, Валентина пояснила, что она с умыслом огородила эту часть парка, чтобы без помех пользоваться свободой и одиночеством и продолжать учение.
– О бог мой! – воскликнул господин де Лансак. – Над чем же вы трудитесь так углубленно и добросовестно, что вам пришлось принять такие меры предосторожности? Ого, ограды, решетки, непроходимая изгородь… Стало быть, вы превратили павильон в волшебный дворец! А я-то считал, что наш замок предоставляет достаточно уединения. Но вы его презрели! Да здесь просто обитель затворничества, неужели для ваших сокровенных занятий требуется столько тайн? Уж не пытаетесь ли вы найти философский камень или более совершенную форму правления? Только теперь я понял, как смешны мы, ломая себе голову над судьбами различных держав, когда они взвешиваются, подготавливаются и разрешаются в тиши вашего павильона.
Валентина, удрученная и напуганная этими шутками, в которых, как ей казалось, звучало больше недоброго лукавства, нежели веселья, старалась отвести мужа от этой темы, но он настоял, чтобы она оказала честь принять его в своем убежище, и ей пришлось повиноваться. А она-то надеялась, что успеет еще до этой прогулки предупредить графа о том, что ежедневно встречается здесь, в павильоне, с сестрой и племянником. Поэтому она не дала распоряжения Катрин уничтожить следы пребывания здесь своих друзей. Господин де Лансак заметил все с первого взгляда. Стихи, которые Бенедикт нацарапал карандашом прямо на стене, восхвалявшие сладость дружбы и покой полей, имя «Валентин», которое мальчик по школьной привычке писал на чем попало нотные тетради, принадлежащие Бенедикту, с его автографом на заглавном листе, красивое охотничье ружье, из которого Валентин иной раз стрелял в парке кроликов, – все это было тщательно осмотрено Лансаком и дало ему прекрасный повод для замечаний полушутливых-полуядовитых. Наконец, взяв с кресла изящный бархатный ток Валентина и показав его жене, граф спросил с натянутым смешком:
– Значит, этот ток принадлежит невидимому алхимику, которого вы сюда вызываете?
Затем он примерил ток и, убедившись, что он слишком мал для взрослого мужчины, холодно бросил его на фортепьяно, потом круто обернулся к Граппу, словно в порыве мстительного гнева забыл о всех предосторожностях, которые соблюдал при жене в разговоре с ростовщиком.
– Во сколько вы оцениваете этот павильон? – спросил он сухим, резким тоном.
– Да ни во сколько, – отозвался ростовщик. – В хозяйстве вся эта роскошь и причуды ничего не стоят. Черная банда не даст вам за них и полтысячи франков. Другое дело в городе. Но представьте вокруг этой постройки ячменное поле или искусственный луг, на что она будет тогда, по-вашему, пригодна? Ее снесут ради камня и бревен.
Важный тон, каким Грапп произнес эти слова, невольно поверг Валентину в трепет. Кто же в конце концов этот человек с гнусной физиономией, чей мрачный взгляд как бы оценивает весь ее дом, чей голос, казалось, грозит превратить в руины кров ее дедов, кто в воображении уже распахивает плугом эти сады, посягает на таинственный приют ее чистого и скромного счастья?
Дрожа всем телом, она взглянула на мужа, стоявшего с беспечно-спокойным и непроницаемым видом.
В десять часов вечера Грапп, собираясь отправиться в отведенные ему покои, вызвал графа на крыльцо.
– Эх, целый день потеряли зря, – с досадой проговорил он, – постарайтесь хоть нынче ночью разрешить мое дело, а то мне придется завтра самому обратиться к госпоже де Лансак. Ежели она откажет мне в чести уплатить ваши долги, то я хоть по крайней мере буду знать, что делать дальше. Я отлично вижу, что моя физиономия ей не по нутру, и поэтому не намерен ей докучать, но я не желаю, чтобы меня обвели вокруг пальца. Впрочем, нет у меня времени любоваться этим замком. Итак, сударь, скажите, намереваетесь ли вы нынче вечером поговорить с супругой или нет?
– Черт возьми, сударь, – воскликнул де Лансак, нетерпеливо ударив кулаком по золоченым перилам крыльца, – вы настоящий палач!