444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорис-Карл Гюисманс » Там внизу, или Бездна » Текст книги (страница 7)
Там внизу, или Бездна
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:56

Текст книги "Там внизу, или Бездна"


Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Крытая галерея обвивала вершину левой башни при входе. Она походила на скамью, высеченную вокруг скалы. Без сомнения, вооруженные воины стаивали некогда там и стреляли вниз в осаждающих сквозь широкие бойницы, причудливо прорезанные под их ногами. Звуки голоса, даже шепота летали в галерее вокруг стен и доносились с одного конца на другой.

Внешним видом своим замок, в общем, походил на крепость, способную выдержать долгие осады, а внутренность его, теперь оголенная, наводила на мысль о темнице, в которой в несколько месяцев истлеет плоть, губительно источенная водой. Выйдя на воздух, человек ощущал довольное облегчение, и снова овладевал им страх, когда, пересекая гряды капусты на огороде и дойдя до одиноких развалин капеллы, он решался подвальной дверь спуститься вниз, в глубь склепа.

Очевидно, его построили еще в XI веке. Он был тесный, сдавленный, с дугообразным сводом, покоившимся на тяжелых колоннах с лепными капителями, изображавшими ромбы прислоненные епископские посохи. Уцелел до сих пор каменный престол. Тусклый, как бы процеженный сквозь тонкую роговину, свет дня пробивался в отверстия, едва освещая сумрак стен окаменевшую сажу пола, все еще расщеленного дырой подземной темницы или круглым отверстием колодца. После обеда, по вечерам он часто поднимался на берег и шел вдоль развалин. Часть замка окутывалась в ясные ночи тенью, зато выступала другая, в серебристо-голубом сиянии, и, как бы источая серебряные отблески, высилась над Севрой, воды которой лучились искрами, роняемыми месяцем, подобными рыбной чешуе.

Давило молчание. Ни лая собак, ни голосов людей не раздавалось после девяти часов. Он возвращался в бедную комнату таверны, где его со светильником поджидала одетая в черное старуха в средневековом чепце, чтобы запереть за ним дверь.

Все это – как бы скелет мертвого замка, думал Дюрталь. Чтобы воскресить его, следует воссоздать пышную плоть, облекавшую каменные кости.

Свидетельство документов достоверно: каменный остов замка был облачен в роскошные одежды. И, чтобы воссоздать Жиля в его обстановке, нам нужно представить себе всю роскошь меблировки, мыслимую в XV веке.

Нужно одеть стены обшивкой из ирландского дерева или покрыть искусно вытканными обоями из золотых нитей, столь редкими в те времена. Вымостить черный гранит пола зелеными и желтыми изразцами или черными и белыми плитами; расписать своды, расцветить их по лазурному фону золотыми звездами или усеять самострелами, многократно повторяя герб маршала – черный крест, сверкающий золотыми монетами!

Нетрудно наполнить мысленно мебелью покои, в которых почивали Жиль и его друзья. Вообразить величественные седалища со спинками, скамьи и кресла. К стенам прислонить резные деревянные поставцы, доски которых украшала резьба, изображавшая Благовещение или Поклонение Волхвов, укрывавшие под сенью темных узорчатых карнизов раскрашенные золоченые статуи святой Анны, святой Маргариты, святой Екатерины, которых так часто воспроизводили резчики средневековья, расставить сундуки для свежего белья и туник, обтянутые свиной кожей, кованые железом и обитые гвоздями; баулы с металлическими петлями в кожаных или холстинных чехлах. Следует воздвигнуть, наконец, кровати на возвышениях, к которым ведут ступени, убранные коврами, одеть их льняною пеленой, волнистыми подушками в раздушенных наволочках и стегаными одеялами. Увенчать их балдахинами, укрепленными на рамах, и оттенить занавесями, украшенными гербами или усеянными звездами.

Нужно воспроизвести также обстановку других покоев, от которых уцелели лишь стены да большие очаги без таганов под высокими навесами, до сих пор сохранившие обжиг древнего огня. Вообразить себе залы трапез, этих зловещих трапез, которые оплакивал Жиль на суде в Нанте. Со слезами признавался он, что разжигал возбуждающими яствами пыл своих чувств, и нам легко представить себе его обильные пиршества. В высокой зале сиживал он за столом с верными друзьями: Эвстахием Бланше, Прелати, Жилем де Силле. Кувшины и тазы стояли на буфетных столах, полные ирговой, розовой, донниковой воды, приготовленной для омовения рук. Жиль и сотрапезники вкушали паштеты из филея, семгу, лещей, отведывали нежно-розовых кроликов, цыплят, перепелов под дымящимся соусом, паштет из потрохов; им подавались жареные цапли, аисты, журавли, павлины, выпи и лебеди, молодая дичь, нантская морская минога; салаты из кнотника, хмеля, душистого горошка, мальвы; острые кушанья, приправленные майораном, мускатом, кишнецом, шалфеем, пионом, розмарином, базиликом, иссопом, имбирем, райским семенем; их сменяли кушанья ароматные, едкие, докучающие желудку, как бы пришпоривающие жажду: тяжелые печенья, торты с начинкой из бузины и репы, рис в ореховом молоке, посыпанный корицей и пряностями. Яства чередовались с обильными возлияниями пива и настойки из тутовой ягоды, сотрапезники упивались винами сухими или темно-красными, старыми – винами пряными, крепкими, уснащенными корицей, миндалем, мускусом; золотистой жидкостью безумных ликероц пьянящими напитками, которые распаляли жар речей и под конец трапез уносили в хмельном чаду собутыльников, пировавших в этом замке, не знавшем госпожи!

Теперь остается только представить себе одежду, подумал л и воскресил мысленно облик Жиля и друзей его, окруженных роскошью замка и облаченных не в золоченые латы битв, но в домашние костюмы, в платье, носимое ими в часы отдохновения. Они предстали перед ним в ослепительных одеждах, гармонировавших с пышной обстановкой: в коротких камзола особого покроя складками, слегка переходившими в юбку, собранную на талии. Узкие темные панталоны обтягивали ноги, на голове шапочка, круглая, плоская или в виде артишокового листа, как у Карла VII на портрете, висящем в Лувре. Стан был стянут затканным золотыми ромбами или дамасским шелком сукном, расшитым серебряными нитями и опушенным куницей.

Он вспоминал наряды женщин, их драгоценные одежды в узорах из цветов; платья с узкими рукавами, тесно прилегавшие к стану, с отворотами, доходившими до плеч, юбки, стянутые на талии, сзади струившиеся длинным шлейфом, отороченным белыми мехами. Перебирая в памяти детали одеяния, как бы облекавшего воображаемый образ, он видел разрезы корсажа, сверкавшего тяжелыми камнями ожерелий, Осыпанного фиолетовыми или молочными кристаллами, мутными, негранеными алмазами, геммами, мерцавшими в робких переливах. Женщина змеилась под нарядом и оживала, и наполняла собой одежды, упруго волновала корсаж, склонялась под головным убором в виде двойного рога, обрамленного бахромой, и усмехалась, растворяясь в очертаниях незнакомки и жены Шантелува. А он не осознавал даже, что она снова перед ним, и всматривался, восхищенный, пока наконец поток его дум не прервала прыгнувшая к нему на колени кошка, вернувшая его к действительности.

– А… Каково! – его невольно смешили неотступные преследования незнакомки, отыскавшей его даже в Тиффоже.

Безумно уноситься так мечтою, подумал он, потягиваясь, и, однако, лишь это прекрасно, а все остальное пошло и пусто!

Средневековье – время, несомненно, замечательное, задумался он снова, закуривая папиросу. Одним оно кажется белым, как снег, другим – чернее черного. Нет срединных оттенков. Время невежества и мрака – твердят мещане и атеисты, время скорбное и изысканное – свидетельствуют ученые богословы и художники.

Верно одно: сословия тех веков – дворянство, буржуазия, духовенство, крестьяне обладали душой более возвышенной. Истинно, пожалуй, утверждение, что общество лишь упадало на протяжении четырех столетий, отделяющих нас от средневековья.

Правда, сеньор вел большей частью жизнь грозного зверя, был пьяным, грубым разбойником, кровожадным, заносчивым тираном. Но разумом он походил на ребенка, и его – слабого духом – обуздывала церковь. Ради освобождения Гроба Господня люди эти жертвовали своими богатствами, покидали дома, детей, жен, выносили безмерные лишения, страдания необыкновенные, подвергались опасностям неслыханным!

Благочестивым героизмом искупали они свои низменные нравы. Кровь их с тех пор переродилась. Видоизменились, а час тью совсем угасли инстинкты хищений и насилия, но замен их жажда наживы и страсть к роскоши. Случилось нечто худшее – они пали столь низко, что их привлекают занятия презреннейших бродяг. Аристократия перевоплощается в баядерку, облекается в кисею плясуньи, в трико клоуна. Всенародно раскачивается на трапеции, прыгает через обручи, поднимает жести на утоптанной арене цирка!

За исключением нескольких монастырей, опустошенных безмерной роскошью и исступлением бесовства, духовенство достойно было поклонения, устремлялось в область сверхчеловеческую и лицезрело Бога! Изобилуют святыми века, множатся чудеса, и церковь, не утрачивая своего все всемогущества, кротко осеняет униженных, утешает страждут защищает малых сих, общается с народом. Сегодня она не видит бедняков, а мистицизм умирает в рядах духовенства, которое обуздывает пламя мысли, проповедует воздержание ха, умеренность постижений, здравый смысл молит буржуазность души! Правда, вдали от обычных священников скорбят еще кое-где в недрах монастырей истинные святые монахи, которые до кончины своей молятся за всех нас. Наряду с бесовствующими, они – единственное звено, связующее наш век со средневековьем.

Еще во времена Карла VII можно подметить в буржуазии наставительное самодовольство. Но духовник укрощает жадность, и союзы держат равенство ремесленников и торговцев, преследуют недобросовестность и обман, уничтожают товары, объявленные недоброкачественными, установляют справедливые цены добротные изделия. От отца к сыну переходит ремесло у мастеров и буржуа. Союзы обеспечивают им работу и задельную плату. Им не грозят, как теперь, колебания рынка, их не терзают жернова капитала. Нет больших состояний, но все живут в достатке. Уверенные в будущем, работая без торопливости, творят они Чудеса того пышного искусства, тайна которого утрачена навеки!

Все искусные ремесленники проходят три степени: ученика, подмастерья, мастера, совершенствуют постепенно свой труд, вырастают в истинных художников. Они облагораживают простейшие железные изделия, самый грубый фаянс, самые обычные лари и сундуки. Союзы эти, избиравшие покровителями святых, которым часто молились, лики которых изображены были на их хоругвях, оберегали на протяжении веков честное существование смиренных и необычайно возвышали духовный уровень людей, которых охраняли.

Всему этому наступил конец. Буржуазия заместила дворянство, поглощенное забавами, забрызганное грязью. Ей обязаны мы бесстыдным распространением гимнастических обществ, пьяных игорных клубов, скачек. А современный промышленник думает лишь о том, чтобы утеснять рабочих, производить плохие товары, подделывать их качество, обвешивать при продаже.

Что касается народа, то у него похитили необходимый страх древнего ада и внушили, что тщетно надеяться ему обрести после смерти возмездие его горя и страданий. Лениво влачит он бремя плохо оплачиваемой работы и пьет. Временами, упившись слишком пламенными напитками, он восстает, превращаясь в дикого, жестокого зверя, и его убивают!

Что за дурман, о Всеблагой Боже! И подумать только, что этот XIX век так восхищен собой, так полон самообожания! Одно лишь у него на устах слово – прогресс. Прогресс чего? В чем? Ибо не достиг ничего великого этот презренный век!

Ничего не воздвигнув, он разрушил все. Сейчас он так кичится электричеством и воображает, что открыл его! Но еще в древнейшие времена знали о нем, пользовались им, и если древние не могли объяснить его природы, самой его сущности, то к современные ученые неспособны постичь причины этой силы, которая перебрасывает искру и, гнусавя, передает по проволоке голоса! Он думает еще, что открыл гипнотизм, но египетские и индийские жрецы и брамины издревле постигли и в совершенстве владели этой грозною наукой.

Нет! Век этот открыл лишь подделку припасов, обманные изделия. Здесь он непобедим, изощрился даже портить испражнения, вследствие чего палаты принуждены были в 1888 году принять закон, направленный против подделки удобрений… Это предел!

Кажется, звонят. Он открыл дверь и отступил.

Перед ним стояла госпожа Шантелув.

Он склонился пораженный, а она, не проронив ни слова, прямо прошла в его рабочий кабинет. Здесь повернулась, Дюрталь, шедший следом, стоял теперь с ней лицом к лицу!

– Садитесь, прошу вас, – он подвинул ей стул, поспешно расправил ногой ковер, смятый кошкой, извинился за беспорядок. Она ответила неопределенным жестом и продолжала стоять. Потом совершенно спокойно заговорила, слегка понизив голос:

– Это я посылала вам такие безумные письма… Я пришла сюда изгнать злую лихорадку, покончить с ней смелой откровенностью; вы писали мне сами, что связь между нами невозможна… забудем, что случилось… и прежде чем я удалюсь, признайтесь, что вас не влечет ко мне…

Он воскликнул:

– Ах, нет! Я против такого печального конца. Я не был безумцем, когда отвечал вам жгучими страницами. Я говорил правду, я люблю вас…

– Любите! Но разве знали вы, что письма писала я! Вы любили незнакомку, любили призрак. Допустим, что слова ваши – правда! Но я здесь перед вами, и призрак теперь исчез!

– Вы ошибаетесь, я прекрасно знал, что под вымышленным именем Мобель скрывается госпожа Шантелув, – и Дюрталь подробно объяснил ей, как он приподнял маску, но, конечно, не рассказал о своих сомнениях.

– А! – она задумалась. Трепетали ее ресницы над затуманившимися глазами. Потом продолжала, свободно смотря ему в лицо: – Несомненно, что вы не могли открыть меня по первым письмам, на которые вы отвечали стоном страсти! Нет, не ко мне устремлялся ваш порыв!

Он возражал ей, запутался в перечне чисел и записок. Сама она тоже потеряла нить своих возражений. Они почувствовали, что это становится смешным, и замолчали. Тогда она села и вдруг разразилась хохотом.

Его раздражил этот резкий, пронзительный смех, обнаживший ее ослепительные зубы, короткие и острые, вздернувший насмешливую губу. Она издевается надо мной, подумал он, и, раздосадованный оборотом, который приняла их беседа, разгневанный обликом этой женщины, такой спокойной, такой непохожей на ее пламенные письма, спросил обиженным голосом:

– Могу я узнать, чему вы смеетесь?

– Простите, это нервы, на меня это часто находит даже в омнибусах; но оставим это, будем благоразумны, обсудим все спокойно. Вы говорите, что любите меня…

– Да.

– Ну что ж! Допустим, что я тоже неравнодушна к вам, но куда это привело бы нас? Вспомните, как сначала вы отказали мне – и отказ ваш исходил из веских соображений – в свидании, о котором я просила вас в миг безумия!

– Но я отказал, не зная, что это вы! Несколько дней спустя де Герми, как я уже говорил вам, невольно раскрыл мне ваше имя. Узнав его, я перестал колебаться! Сейчас же стал умолять вас о свидании!

– Пусть так! Но согласитесь, что я права, утверждая, что вы писали первые ваши письма не мне, а другой!

Она задумалась на мгновение. Дюрталю успел надоесть спор, в который они погружались. Решив, что благоразумнее не отвечать, он молчал, измышляя выход из тупика, в который они зашли. Но она сама вывела его из затруднения.

– Прекратим спор, нам нет иного выхода, – заметила она, улыбаясь. – Разберемся в положении: я замужем за прекрасным человеком, он любит меня, и вся вина его, в общем, лишь та, что счастье, которое способен он дать, немного тускло. Я первая написала вам, виновна я, и, верьте, я страдаю за него. Но вы творец, вы создали замечательные книги. Не надо, чтобы безумная женщина вкрадывалась в вашу жизнь. Вы видите сами, что лучше остаться нам друзьями, истинными друзьями и не идти дальше.

– В словах ваших я слышу благоразумие, здравый смысл, не знаю что и не вижу пред собой женщины, которая писала мне так пылко!

– Но сознайтесь, что вы не любите меня!

– Я!.. – он нежно взял ее за руки. Она не сопротивлялась, пристально на него смотрела твердым взглядом.

– Послушайте, вы навестили бы меня, если б любили. Но вот уже целую вечность вы даже с места не двинулись узнать: жива я или нет…

– Но поймите, разве мог я надеяться, что вы примете меня после того, как мы зашли так далеко. У вас в доме всегда гости, наконец, ваш муж. Когда я бывал у вас, никогда не пытались вы хотя бы немного сблизиться со мной!

Сильнее сжимал он ее руки, придвигался к ней все ближе. Она рассматривала его своими пепельными глазами.

В них и теперь мерцало выражение печали, почти муки, так очаровавшее его. Его распалял этот облик, чувственный и скорбный, но она решительным движением высвободила руки.

– Успокойтесь, сядьте, поговорим о чем-нибудь другом! Знаете, у вас очаровательное жилище… Кто этот святой? – спросила она, внимательно рассматривая картину над камином, на которой монах молился коленопреклоненный возле кардинальской шляпы и кувшина.

– Не знаю.

– Я разузнаю вам. Дома у меня есть «Житие святых». Нетрудно найти кардинала, который покидает пурпур ради хижины. Постойте, так случилось, кажется, со святым Петром Амьенским, но я не вполне уверена. У меня такая бедная память, помогите мне немного.

– Но я не знаю!

Она приблизилась, положила ему руку на плечо.

– Вы обижены, досадуете на меня, признайтесь!

– О Бог мой! Я страстно жажду вас, целых восемь дней мечтаю о нашей встрече, а вы приходите сюда, чтобы поведать, что все между нами кончено, что вы не любите меня…

Ласка звучала в ее голосе:

– Разве пришла бы я, если б не любила вас. Поймите, что действительность убьет мечту, что лучше не накликать нам муки угрызений! Мы уже не дети. Нет, оставьте, не сжимайте меня так. – Сильно побледнев, вырывалась она из его объятий. – Пустите или, клянусь, я уйду, и вы никогда больше не увидите меня, – голос ее стал хриплым, сухим. Он выпустил ее.

– Сядьте там за столом, прошу вас, сделайте так для меня, – и, постукивая каблуком о паркет, она продолжала металлическим голосом: – Неужели нельзя быть другом мужчины, только другом. Как прекрасно было бы видеться с вами, не боясь дурных мыслей, – и, помолчав, добавила: – Да, как я хотела бы лишь таких свиданий, хотела бы молчать, если нечего сказать друг другу о возвышенном. Есть прелесть и в молчании! – Она вздохнула: – Час на исходе, пора домой!

– И вы уйдете, не дав мне никакой надежды?! – молил он, сжимая ее руки в перчатках.

– Скажите, вы вернетесь?

Не отвечая, она покачала нежно головой. Наконец смягчилась на его мольбы:

– Обещайте, что вы ничего не потребуете от меня, будете благоразумны, и послезавтра в девять вечера я приду сюда.

Он обещал все, что хотела она. Дыхание его струилось выше ее плеч, рот тянулся к шее, которую он видел перед собой, и, высвободив руки, она сама нервно схватила его за руки и, стиснув зубы, протянула для поцелуя шею.

Потом устремилась прочь.

– Уф! – вздохнул он, запирая дверь. Он был и доволен, и в то же время недоволен.

Доволен потому, что она показалась ему загадочной, многообразной, обольстительной. Оставшись один, он мысленно воскрешал ее, затянутую в черное платье, в меховом плаще, теплый воротник которого ласкал его, когда он припал к ее шее. Она не носила драгоценностей, и лишь в ушах сверкали синие искры сапфиров. Темно-зеленая, опушенная выдрой, немного странная шляпа сидела на ее белокурых волосах. Длинные рыжие шведские перчатки стягивали руки и, как и вуаль, источали причудливый запах, напоминавший запах корицы, тонувший в более сильных благовониях, аромат нежный и далекий, след которого хранили еще его пальцы, когда он подносил их к лицу. Пред ним мерцали ее туманные глаза, серые, загадочные, иногда метавшие вдруг искры, влажные, острые зубы, болезненный, страстный рот.

И он радовался, мечтая, как будет целовать все это послезавтра! Одновременно чувствовал недовольство как собой, так и ею. Упрекал себя за то, что был угрюм, печален, робок. Следовало встретить ее более страстно, менее сдержанно. Но это ее вина! Она сама расхолодила его. Слишком противоречил вид ее, полный самоуверенного кокетства, впечатлению писем, истерзанных вожделением и мукой!

Но как удивительно созданы женщины, задумался он. Прийти к мужчине, которому писала пламенные письма, по-видимому, ничего не может быть труднее! У меня растерянный вид, я смущен, не знаю, что сказать, а она через несколько мгновений чувствует себя как дома или где-нибудь в гостиной, никаких признаков неловкости, изысканные движения, несколько слов, дополненных взглядами! Она своенравна. Дюрталь вспомнил ее жесткий тон, когда она выскользнула из его объятий. А иногда от нее веет добротой, мечтал он, вспоминая неподдельную нежность, звеневшую в ее голосе, несколько взглядов, исполненных ласковой печали. Послезавтра будем осмотрительны, решил он, обращаясь к кошке, которую так поразило невиданное зрелище женщины, что она с приходом госпожи Шантелув сейчас же устремилась в бегство и забилась к нему под кровать. Теперь она подошла, скорее, подползла к нему и обнюхивала стул, на котором та сидела.

Если глубже вдуматься, то какой, в сущности, безмерно искусной покажется госпожа Гиацинта! Она не захотела свидания в кафе, на улице. Острым чутьем проведала мой умысел отдельного кабинета или гостиницы. По одному этому не сомневалась, что я не приглашу ее сюда, не имею ровно никакого желания вводить ее к себе, и смело явилась сама. Если хладнокровно обдумать, то вся вводная сцена – сущее притворство. Она не пришла бы, если бы не стремилась к связи. Нет, она хочет, чтобы я умолял ее, подобно всем женщинам хочет укрыться под личиною недоступности. Я был огорошен, приход ее перевернул весь мой распорядок. Ну что ж, разве от этого она менее обольстительна, блаженно отогнал он от себя докучные думы и погрузился в чары безумного видения, которое все еще хранило его воображение. Пошлым, пожалуй, оно не будет, наше послезавтра, рассуждал он, воссоздавая ее глаза, загадочные и скорбные, мысленно раздевая ее, рисуя себе, как освободится от мехов и узкого платья ее тело, белое и худощавое, гибкое и нежное. У нее нет детей, и, значит, тело ее сохранилось юным, хотя ей уже тридцать лет!

Его пьянило дуновение юности. Изумленно посмотрелся Дюрталь в зеркало. Горели его утомленные глаза. Лицо показалось ему моложе, менее тусклым, усы не в обычном небрежении, волосы чернее. Хорошо, что я сегодня выбрился, пришло ему в голову. Но, задумавшись и всматриваясь в зеркало, которое он вопрошал так редко, он заметил, как блекнет его лицо и угасают глаза. Снова согнулся его обычно сгорбленный стан, который выпрямился в час душевного подъема. Снова легла печаль на его сосредоточенное лицо. Нет, я не гожусь прельщать женщин, решил он. Но тогда чего же ей нужно от меня? Мужа она так же легко могла бы обманывать с другим! Ах! Опять! Снова завлекают меня мои мечтания! Пора кончить. Проверив себя, я убежден, что люблю ее не сердцем, а умом. Но это главное. При таком условии любовная связь наша не будет длительна, и я почти уверен, что всегда смогу от нее избавиться, не натворив особенных безумств.


IX

Заснув с мыслью о ней, он и на другой день проснулся все с той же думой. Опять начал перебирать этапы их знакомства, строить догадки, отыскивать причины. Задумался еще раз над вопросом, почему, когда он бывал у нее, она не подавала виду, что он нравится ей? Не бросила ни единого поощряющего взгляда, не обронила ни одного намека на сближение. К чему эта переписка? Ей ничего не стоило пригласить меня к обеду, воспользоваться первым удобным случаем и устроить у себя или на нейтральной почве свидание наше с глазу на глаз.

Так вышло бы более пошло, менее причудливо! Наверное, она искушена в подобных вещах! Понимает, что ум человека устремляется к неведомому, что душа распаляется в пустоте, и решила воспламенить мой дух и, смутив его, напасть под своим настоящим именем.

Если догадки его справедливы, то, значит, она удивительно прихотлива. А может быть, в сущности, она романтична и восторженна или просто комедиантка. Ее веселит создавать себе мелкие приключения, приправлять пошлые яства острыми приправами.

А ее муж, Шантелув? Дюрталь подумал о нем. Конечно, он следит за женой, и сама она облегчает это ему своими безрассудствами. Кстати, каким образом удастся ей прийти в девять вечера? Легче, казалось бы, устроить свидание после полудня или утром под предлогом распродажи или бань…

Но и на это не находил он ответа. Умолкли понемногу его воп росы, властно заслоненные образом этой женщины, и он затосковал по ней, охваченный жгучим чувством, которое раньше будил в нем облик незнакомки, слагавшийся при чтении писем.

Теперь незнакомка вовсе испарилась. В памяти его стерлось даже ее лицо. Целиком захватила его жена Шантелува, и, не сливаясь больше с незнакомкой, не заимствуя ее черт, она распаляла мысли его и чувства. Безумно жаждал он ее, мечтал об обещанном послезавтра. А вдруг не придет? – пришло ему в голову. Мороз пробежал у него по коже при мысли, что она не сможет выбраться из дому или захочет потешиться над ним, разжечь его влечение.

Пора кончать, подумал он, с тревогой убеждаясь, как расточаются в этой душевной пляске его силы. Его страшило, что, истомленный лихорадочным жаром своих ночей, он пробудится печальным рыцарем в желанный миг!

Выкину все это пока из головы, решил он на пути к Карэ, у которых условился сегодня обедать вместе с астрологом Гевенгэ и де Герми.

«Это рассеет меня», – пробормотал он, ощупью преодолевая сумрак башни. Де Герми, услыхав, как он карабкается, открыл дверь, и сноп света врезался в извивы ночи.

Подойдя к порогу, Дюрталь увидел, что друг без пиджака и опоясан большим фартуком, открывавшим только рукава рубашки.

– Ты застал меня в разгаре творчества!

Наблюдая за кастрюлей, стоявшей на топившемся очаге, он, точно с манометром, сверялся с висевшими на гвозде карманными часами, бросал быстрые, уверенные взгляды, подобно механику, надзирающему за своей машиной.

– Подожди! – остановил он Дюрталя. – Взгляни! – тот нагнулся и сквозь облако пара рассмотрел мокрую ткань в горшке с бульоном, закипавшим пузырьками.

– Это баранина?

– Да, друг мой! Как можно плотнее зашил я ее в полотно, чтобы не проникал воздух. Она варится в этом славном, легком, шумливом бульоне, который я приправил щепоткой зелени, чесноком, кружочками моркови, луком, лавровым листом и тмином! Ты не едал еще такой… если, впрочем, Гевенгэ не заставит себя ждать: баранину по-английски отнюдь нельзя переваривать.

Показалась жена Карэ.

– Входите, муж дома.

Дюрталь увидел, как тот стирает пыль с книг. Они пожали друг другу руки. Дюрталь наугад начал перелистывать томики, разбросанные по столу.

– Скажите, рассматриваются ли в этих произведениях технические вопросы о металле и литье колоколов или богослужебное значение их?

– О литье? Нет. Иногда в старых книгах поднимается вопрос о древних литейщиках, святоносцах, как называли их в те доблестные времена, местами вы здесь встретите кое-какие подробности о сплаве красной меди с отменным оловом. Мне думается, вы вынесете даже убеждение, что искусство святоносцев клонится к упадку за последние три века. Это объясняется, может быть, тем, что в средние века верующие обычно бросали в сплав драгоценности и благородные металлы и таким путем видоизменяли лигатуру. Или литейщики не молятся теперь святому Антонию Пустыннику, когда бронза плавится в горниле? Не знаю. Несомненно одно: колокола, выделываемые в наше время, похожи друг на друга. Голоса их не одухотворены, и звуки тождественны. Они теперь лишь прислужники, безразличные и послушные, тогда как встарь их можно было сравнивать с теми старинными служащими, которые входили в семью, делили ее радости и горе. Но разве задумываются над этим наше духовенство и их паства? Ревностные прислужники Богопочитания – колокола – не воплощают сейчас никакого символа!

Этим сказано все. Вы только что спрашивали меня, рассуждают ли старые книги о колоколах с богослужебной точки зрения? Да. Большинство подробно изъясняет смысл отдельных, слагающих колокола частей. В общем, объяснения просты и мало разнятся.

– И каковы они?

– Если хотите, я в нескольких словах вам передам их суть. В толковании Богослужебного чина, составленном Гильомом Дюраном, прочность металла знаменует силу проповедника. Биение языка о стенки чаши воплощает указание, что проповедник сначала сам должен покаяться и побороть свои грехи, прежде чем бичевать грехи других. Балки или деревянные перекладины, на которых подвешивают колокол, самым видом своим олицетворяют Крест Господень, а канат, на котором поднимали в Старину колокола, изображал мудрость Святого Писания, источаемую тайною Креста. Толкователи более древние Богослужебного чина раскрывают нам символы почти равнозначащие. Живший в 1200 году Иоанн Белефий также объявляет, что колокол есть образ проповедника, и присовокупляет, что в переливчатом звоне и раскачивании пестика скрыто указание на необходимость понижать и повышать попеременно голос свой проповеднику и облегчать тем усвоение речи его толпой. Гюгес де Сен-Виктор полагает, что пестик означает язык священнослужителя, а биением его о две стенки чаши указуется проповедь истин обоих Евангелий. Обращаясь, наконец, к одному из древнейших литургистов Фортунату Амалерию, мы просто встречаемся с кратким толкованием, что чаша колокола подобна устам проповедника, а пестик – языку.

Дюрталь был слегка разочарован.

– Это… как бы сказать… это не слишком глубоко.

Открылась дверь.

– Как поживаете? – встретил Карэ Гевенгэ, пожимая ему руку и знакомя его с Дюрталем.

Дюрталь пытливо рассматривал вновь пришедшего, пока жена звонаря кончала накрывать на стол.

Это был низенький человек в мягкой черной поярковой шляпе, закутанный в синий суконный плащ с капюшоном, придававший ему сходство с кондуктором омнибуса.

Яйцеобразная, высоко поднятая голова. Голый, точно навощенный череп держался, казалось, на волосах, росших на шее, жестких, похожих на сухие кокосовые нити. Приплюснутый нос заканчивался широкими ноздрями, раздутыми над беззубым ртом, который скрывался под густыми усами, колючими и жесткими, как и бородка, удлинявшая короткий подбородок. С первого взгляда он производил впечатление художественного ремесленника: резчика по дереву или иконописца, раскрашивающего святые лики и благочестивые статуи. Но если всмотреться в него пристальнее, обратить внимание на его близко посаженные, круглые, серые, раскосые глаза, вслушаться в его елейный голос, вглядеться в приторно-почтительные манеры, то невольно зарождался вопрос: да откуда же, собственно, вышел этот человек?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю