355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Куртманш » Воскресный день у бассейна в Кигали » Текст книги (страница 8)
Воскресный день у бассейна в Кигали
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:58

Текст книги "Воскресный день у бассейна в Кигали"


Автор книги: Жиль Куртманш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

На следующее утро Ламарр прохаживался перед баром. Унылый вид и неуверенная походка выдавали в нем человека, обуреваемого сомнениями. Но терзала его отнюдь не измена жены, о которой он пока ничего не знал, и; не отцовство, которое мало его заботило, разве что случилось совсем некстати. Он вообще-то еще не собирался становиться отцом и не понимал, как, несмотря на все меры предосторожности, которые они предпринимали, Мари-Анж могла забеременеть. Наверное, забыла выпить таблетку. Женщины такие рассеянные.

В свои тридцать лет, Жан Ламарр был типичным чиновником, терпеливым и методичным, который строго следовал заранее намеченному, вполне реалистичному плану постепенного продвижения по карьерной лестнице, поскольку его способностей и амбиций только на это и хватало – неторопливо взбираться по ступенькам. Несколько лет в тихой африканской стране, такой, как Руанда. Затем возвращение в Оттаву на пост главы отдела. Потом назначение консулом в маленькую азиатскую страну (он обожал китайские кушанья) и наконец пост советника по культуре в Париже, разрывающегося между коктейлями, презентациями, вернисажами и премьерами.

Но сейчас, глядя на Валькура, который радостно говорил о нежданно обретенной дочке, потягивая «Примус» и поедая яичницу с беконом и сосисками так жадно, словно не ел много дней, Ламарр понимал, что его карьера, едва начавшись, висела на волоске. Лизетта, хитрая бестия, разбудила его в шесть утра, чтобы поручить страшно ответственное дело, свидетельствующее о доверии к нему; она ссылалась на то, что ей якобы необходимо уехать и что она некомпетентна в данном вопросе. Так что теперь Ламарру предстояло самому составить рапорт по делу об убийстве брата Кардинала. Министр, до которого уже дошли нехорошие слухи о предполагаемых убийцах, надеялся, что они окажутся несостоятельными, и ждал отчета Ламарра.

Ламарр ничего не говорил, пристально глядя в тарелку с давно остывшим омлетом, он нервно ковырял вилкой желтоватую массу.

– Вот так, значит, мне надо написать отчет по поводу смерти брата Кардинала. И хотел бы я знать…

– Нет. На самом деле вы вовсе не хотите знать ни того, как Кардиналы всеми доступными ему средствами боролся с чудовищной несправедливостью, вы не хотите знать, а тем более писать, что, вероятнее всего, решение о его ликвидации приняли люди из окружения президента. Вы желаете не знать, а выпутаться из этого достойно. Я вас понимаю и сочувствую вам. Но вам это не удастся. Если прятать мертвецов, они превращаются в призраков, которые мучают по ночам. Вы пропали, вы еще одна жертва этой дерьмовой страны. Если вы скажете правду, то вашей карьере крышка. Если подтвердите версию, которая устраивает министерство ради продолжения теплых отношений с Руандой, тогда я начну вас преследовать. То, что известно нам обоим, рано или поздно опубликуют в какой-нибудь канадской, бельгийской или французской газете. Уж поверьте. Я буду вас преследовать. Я от вас не отстану. Вы станете моим злейшим врагом. Убийцам я ничего не могу сделать, против них я безоружен, но для таких мелких сошек, как вы, у меня найдутся слова, чтобы их изобличить. Господин Ламарр, вы враг, который мне по зубам.

Ламарр стал защищаться. Он не заслуживал таких жестоких нападок. Наевшись, Валькур потягивал крепкий кофе и кивал головой. Он понимал смятение чиновника. Валькуру даже было жалко Ламарра. Непросто выбирать между суровой истиной и постыдной ложью. Он сожалел о том, что ему приходится угрожать Ламарру, но иначе он не мог. Молодой дипломат так и не притронулся к омлету. Когда он поднялся, чтобы пойти в свой номер писать рапорт, казалось, что на ногах у него свинцовые гири, он весь ссутулился, словно за два дня постарел лет на тридцать.

Чиновник составил рапорт в соответствии с предварительными итогами, объявленными французскими секретными службами: брата Кардинала убили грабители, и, возможно, они были из числа мятежников-тутси. Посольство, а за ним и министерство подписались под этой версией, и именно так событие освещали канадские СМИ. Валькуру удалось напечатать статью в Бельгии. Это не повлияло на карьеру Ламарра, который спустя три дня после их разговора переехал из отеля на виллу, где его ожидали бой [37]37
  Бой – слугатуземец в странах Востока и Африки.


[Закрыть]
, кухарка и садовник. Мари-Анж, даже избавившаяся от бремени, по-прежнему его ничуть не интересовала как женщина. Впрочем, та не печалилась, теперь она переключила свое внимание на садовника, но все еще никак не могла выбросить из головы Жюстена. Молодая супружеская пара перестала появляться в дипломатических кругах и ресторанах. Ламарр смотрел старые видеофильмы про кунфу, а его жена трахалась с прислугой, пытаясь достичь того экстаза, того ощущения опустошенности, что испытала с Жюстеном. Мари-Анж попыталась было его преследовать, но всякий раз он с презрением отвергал ее. Три недели спустя после их приезда она пошла на прием к бельгийскому доктору, который наблюдал ее после родов. Реакция на СПИД оказалась положительной. Она взвыла. Исцарапав врачу лицо и уняв рыдания, она прошептала: «Я убью его». Разумеется, она этого не сделала. До самой своей смерти Жюстен так и продолжал награждать белых смертью, которая царила в его родной стране. Все еще опасаясь за свою карьеру, а может, из сострадания, Ламарр организовал отъезд Мари-Анж в Канаду через несколько дней после того, как узнал эту страшную новость. Он оставил себе Надин, которая была зачата на стоянке, а на свет появилась в жалкой лачуге. Ламарр стал отцом сначала по необходимости, а потом уже и по собственному желанию. Благодаря ребенку, ставшему отныне единственным объектом его внимания, он открыл для себя совершенно новую сторону жизни, то, что раньше считал для себя невозможным: глупый, беспричинный смех, смешные рожицы, наивные колыбельные, беспокойство, когда у ребенка в первый раз повышается температура, отчего он весь краснеет, словно раскаленные угли. Для собственного успокоения Ламарр составил второй отчет, который, в отличие от первого, носил предположительный характер, годе он упомянул о слухах, ходивших в деревне Кардинала, о том, что убийцами, возможно, были военные или подручные президента. Он добился того, чтобы, отчет попал прямо на стол к министру, минуя его непосредственную начальницу, которая уже отправила факс, где восхваляла титаническую работу, проделанную ее французскими коллегами при расследовании этого прискорбного дела, и выражала удовлетворение столь быстрым обнародованием итогов и тем, что они никоим образом не затрагивали отношения между странами, фигурирующими в, данном деле. Ламарр больше не хотел ни играть в политику, ни планировать карьеру. Он довольствовался положением хорошего отца, не такого уж идеального, зато настоящего, который всегда рядом, которого уважают. Когда он ложился на жесткий влажный газон перед своей виллой, возвышавшейся над «Кигали найт», и устремлял взгляд к звездам, хотя по природе своей не склонен был к созерцательности, то чувствовал необыкновенную легкость, чего раньше с ним никогда не случалось, и уверенность в том, что нашел занятие себе по душе, и тогда, вполне довольный собой, он отправлялся в кровать, целуя перед сном уже уснувшую дочку.

Узнав о болезни и отъезде Мари-Анж, Валькур осознал, что еще очень плохо понимал эту снедаемую недугом страну, жизнь которой брал на себя смелость объяснять другим. Жюстен, смотритель бассейна, заразил Мари-Анж. Для тех, кто загорал у бассейна, секс был всего лишь игрой. И, поддавшись этой фривольной атмосфере, Валькур толкнул Мари-Анж в объятия Жюстена, ведь это он их свел и практически насадил эту женщину на его член. А тот без стыда и сожаления признался, что передавал белым вирус, который когда-то они сами занесли черным. Валькур даже не пытался его разубеждать. Он лишь предупредил парня, что, если увидит, как тот пытается кого-нибудь завлечь в свою лачугу, Валькур выложит всю правду директору отеля, который, учитывая все его связи в правительстве, наверняка сумеет засадить Жюстена за решетку.

Валькур все рассказал Жантий, и она отнеслась к этому гораздо спокойнее, чем он думал. Она лишь немного упрекнула его – но разве это можно назвать упреком? – в том, что он ускорил встречу, которая все равно произошла бы, поскольку Мари-Анж, как она выразилась, «бесплатная женщина». И все же, чувствуя себя виноватым, он считал, что должен объясниться.

– Понимаешь ли, у каждой страны есть свой цвет, запах и своя заразная болезнь. В Канаде – заискивание. Во Франции – зазнайство. В США– зашоренность.

– А в Руанде?

– Безответственность и безнаказанность власти. Здесь царит абсолютный хаос. Для тех, у кого есть деньги или власть, все, что запрещено в других странах, здесь становится возможным и доступным. Надо лишь осмелиться. Жалкий лгунишка у меня на родине здесь может запросто превратиться в мошенника, наш же мошенник у вас становится бессовестным грабителем. Хаос, а главное, окружающая их нищета дают таким людям возможности, которых у них раньше не было.

– Ты говоришь о белых, которые думают, что стоит им только пальцем поманить, и я пойду к ним в номер, о богатых руандийских, которые угрожают, что я потеряю работу, если не пересплю с ними. Но ты же не такой.

– Я точно так же поступил с мадам Ламарр: я использовал свою власть, играя ее жизнью. Когда приезжаешь сюда, заболеваешь властью. Я в чем-то похож на них. Посмотри на всех этих советников посольств, накачанных и прыщавых десантников, поденщиков международного сообщества, консультантка, которые не могут и дня прожить без того, чтобы не взять какую-нибудь красотку сначала за руку, а потом за задницу. Приезжая сюда, все мы превращаемся в царьков.

Жантий улыбнулась. Может, и царек, но милый и почтительный. Она не стала убеждать его в этом.

– Продолжай, хотя мне порой и не нравятся твои слова. Люди, о которых ты говоришь, не такие уж злые, как тебе кажется. В отличие от тебя, у меня вряд ли получится объяснить все это. Но продолжай говорить: мне нравится, когда ты со мной говоришь, я люблю, когда со мной разговаривают. Кроме моего дедушки и, пожалуй, отца, никто со мной долго не разговаривал. В своей жизни я слышала лишь приказы, советы, запреты, молитвы, духовные песнопения и проповеди. Я никогда не участвовала в разговоре. А еще я слышала оскорбления и рычание мужчин, которые и удовольствие, и негодование выражают одинаково, долгих же бесед, кроме тебя, никто со мной не вел. Говори. Мне нужно знать, что у меня есть еще и уши, а не только…

Существуют слова, которые руандийская женщина никогда не произносит, несмотря на то что без конца сталкивается с этими понятиями на практике: «задница», «гениталии», «трахаться», «пенис» и многие другие из той же области. Даже проститутки так не говорят. Будто эти слова унижают их еще больше, усугубляют тяжесть их греха.

– Жантий, ты могла бы сказать «тело». Это не трудно. Или «штука», «вещь», – пробормотал Валькур. – Или даже «задница»…

Жантий опустила голову и закрыла глаза.

– Тебе правда нравится моя…

Она не решалась, но потом вымолвила:

– …задница, и грудь, и промежность? Все это нравится тебе так же, как и разговоры со мной?

– Да, Жантий, точно так же.

– Тогда говори еще. Расскажи мне о себе, о своей стране, скажи мне, почему ты не уезжаешь отсюда, и умоляю, не говори, что из-за меня, это очень приятное, но слишком простое объяснение. Говори со мной, мне это так приятно.

Есть люди, и Жантий была из их числа, которым ни в коем случае нельзя говорить правду. Для них это, было бы слишком просто и слишком похоже на ложь, ведь жизнь не может быть простой. Валькура уже ничто не держало в Раунде, кроме Жантий. Для него все было просто, но он чувствовал – она хочет услышать, что он остается еще и ради ее страны, ради друзей ради высоких холмов, но прежде всего ради самого себя.

– Почему ты не уезжаешь отсюда?

– Потому что я по натуре немного ленив, здешняя жизнь заставляет меня действовать. Впрочем, моя страна такая же ленивая и замкнутая. Она начинает шевелиться, только когда катастрофы и ужасы переходят все грани разумного. Но справедливости ради, должен признать, что мы оба, я и моя страна, если только вырвать нас из спячки, начинаем относительно неплохо справляться с ситуацией.

– Нет, расскажи мне о своей стране так, как я говорю тебе о холмах. Расскажи мне о снеге.

– Я не люблю ни снег, ни холод, ни зиму. Я ненавижу зиму. Но бывает один день в году, волшебное мгновение, которое даже в кино передать невозможно-. Ты просыпаешься утром, а по дому разливается -ослепительно яркий свет. На улице солнце блестит в два раза ярче, чем в погожий денек в самый разгар лета, и вся серо-коричневая грязь, что копилась месяцами – опавшая листва, земля вперемешку с увядшими цветами, все то, на чем осень оставила свой хмурый отпечаток, – все в это угро белее самой белой твоей рубашки. Более того, эта белизна сверкает мириадами звезд, и кажется, что кто-то бросил горсть алмазной пыли на белоснежный покров земли. Это длится несколько часов, иногда день. А потом грязь, которая растекается по городу, как пот по телу, оскверняет эту хрупкую чистоту. Но на больших пространствах вдали от городов, на наших холмах, которые кажутся всего лишь кочками по сравнению с вашими холмами, белоснежная постель устилает землю месяцами. И в этой постели царит безмолвие. Ты не знаешь, что такое безмолвие. Не можешь себе представить, как оно укутывает и обволакивает тебя. Сердце начинает биться, а ноги шагать в том ритме, который диктует тишина. Здесь же все говорит. Все трещит и воет, вздыхает и кричит. Не проходит и секунды, чтобы не раздался какой-нибудь стук, шум, лай. Каждое дерево – громкоговоритель, каждый дом – усилитель этих звуков. А в моих холмах есть тайна – это безмолвие. Я знаю, ты мне говорила, что боишься абсолютной тишины. Но это не пустота, как ты думаешь. Нет, она давит и угнетает, ибо не слышится ни пения птиц, ни звука шагов, ни музыки, ни слов, ничто не отвлекает нас от самих себя. Ты права, тишина страшна, потому что в тишине невозможно лгать.

Но как Жантий могла понять, что такое безмолвие? Как это ни странно, но безмолвие встречается только в знойной пустыне и на ледяных просторах Крайнего Севера. Как Валькур ни старался, он не мог представить Жантий ни в Сахаре, ни в тундре. Почему бы не вытащить Жантий из этого ада и не перенести ее в зиму его страны, которая куда более комфортна, чем вечное мягкое лето Страны тысячи холмов? Он без особого труда мог бы это сделать сегодня, завтра. Но вдали от родины, на чужбине, без средств, всего-то и умеющая, что работать официанткой и быть обожаемой, она неизбежно и очень скоро превратится в рабыню. Если Жантий и останется рядом с ним, то не потому, что он терпеливо и изысканно завоевывал ее и наконец покорил, а лишь потому, что она сама смирится и согласится с тем, что полностью зависит от него. Здесь, в этом номере, может, она и жила в золотой и уютной клетке, но дверца ее была открыта. Она знала дороги и тропинки, окружавшие отель, а заодно пару десятков мест, где бы ее приняли и дали кров, если она решит, что с нее довольно и пора предаться удовольствиям и мечтам, присущим ее возрасту. Так она и сделает когда-нибудь. С этим Валькур смирился с тех пор, как впервые почувствовал учащенное сердцебиение. Ему была невыносима. сама мысль о том, что он может держать в заточении такую красоту. Нельзя красть жизнь у жизни. Когда он попытался объяснить, что никогда не увезет ее в Канаду, Жантий ничего не поняла из его благородной речи. Другая заплакала бы, закричала, принялась бы оскорблять, топать ногами и потрясать кулаками. Только не она. Ее реакция была еще хуже. В голосе девушки послышались холодные нотки судьи и палача, когда она бросила Валькуру: «Ты мне солгал!» – и легла спать на другую кровать. Из их короткой совместной жизни, в которой было девяносто семь ночей, эта стала единственной, когда Валькур не испытал «восторга с Жантий». Именно так он называл момент, когда переплетались их тела.

– 8 -

На следующий день после этой их единственной семейной ссоры Валькур поднялся очень рано, когда на улице еще стоял туман и только-только начали просыпаться вороны, а собаки и дети еще спокойно спали. Выйдя на балкон, с которого открывался вид на город, он в очередной раз восхищенно посмотрел на фикус, сиявший, будто какой-то маг садовник ночью натер воском каждый его лист. На гостиничном листке бумаги аккуратным почерком он написал: «Жантий, если я поеду обратно в Канаду и ты тоже захочешь туда, я возьму тебя с собой. Но я не хочу возвращаться в эту страну. Мое место рядом с людьми, которых я люблю. Я люблю тебя больше всего на свете. Мое место здесь. Мы теперь с тобой отец и мать. Но нам нужно оформить документы на усыновление. Нам было бы легче это сделать, если бы мы стали мужем и женой. А еще мы должны дать имя нашей дочери. Не знаю, в каком порядке все это нужно сделать. В общем, я прошу твоей руки. И если однажды нам придется уехать из этой страны, то пусть мы отправимся в такое место, которое не знакомо ни тебе, ни мне. Чтобы в наших лишениях мы одинаково скучали и в равной степени зависели друг от друга».

Он свернул листок, на цыпочках подошел к Жантий и положил его ей на колени. Она не спала. «Подожди». Она прочла записку и тихо заплакала. Десятью годами ранее Валькур со своей шестнадцатилетней дочерью ездили туристами в Париж. В музее Оранжереи они смотрели на «Кувшинки» Моне и не верили своим глазам, настолько их поразило и заворожило это буйство красоты, оттенков и нюансов. «Господи, как же красиво, папа», – произнесла Анн-Мари сдавленным голосом. Она тихо плакала от умиления перед красотой жизни. Точно так же плакала сейчас Жантий – так плачут женщины, изможденные напряжением мышц, болями в животе, когда им в руки подают красного от крика сморщенного младенца. В какое-то мгновение Валькур захотел разорвать смятый листок, стереть слова, вернуться обратно, отмотать время назад, все начать сначала и устоять перед красотой Жантий. Ее счастье пугало его. Помериться жаждой жизни с этой молодой женщиной он не мог. Он обещал ей, он всегда знал и теперь был в этом уверен – лишь короткую вспышку счастья, а потом будет ужасное падение в бездну, изобилующее мучительными воспоминаниями о том, что больше никогда не повторится. Бездну, заполненную ощущением пустоты, которое он оставит после себя. Если мужчины чувствуют, что их безумно любят, то очень быстро заболевают самодовольством, забывая о том, сколько сил и терпения стоит женщинам созидание счастья. В этом отношении Валькур ничем не отличался от других.

И потом, было еще кое-что. С каждым днем убийцы вели себя все бесцеремоннее и наглее. Они почти перестали прятаться. Объявляли по радио о планах по истреблению «неугодных». Смеясь, говорили об этом в барах. Их идеологи, такие, как Леон Мугесера, своими речами поднимали целые регионы. После каждого собрания ополченцы, как гунны, набрасывались на холмы, сжигая, насилуя, калеча, убивая китайскими мачете и французскими гранатами. Международные комиссии подсчитывали убытки, выкапывали трупы из братских могил, собирали свидетельства уцелевших жертв погромов. Валькур в баре на пятом этаже выпивал с известными юристами и экспертами, которые рассказывали ему в десять раз больше того, что заносили в свои отчеты. Он все записывал, слушал с обескураженным видом, с каждым разом все больше ужасаясь чудовищности разоблачений. Но все его мысли в такие моменты занимал пряный вкус промежности Жантий, с оттенками муската и перца, ее острые соски и трепещущие от каждого прикосновения ягодицы. И этого он себе простить не мог. Валькур, как и всякий христианин левого толка, несмотря на то что в Бога не верил, считал счастье чем-то греховным. Как можно быть счастливым, когда у тебя на глазах разверзается земля, люди превращаются в демонов и вокруг один нескончаемый ужас и мерзость? Однажды вечером, когда он в очередной раз разрывался между мыслями о груди Жантий и словами Рафаэля, который испуганно рассказывал, как к нему пришли на работу и угрожали расправой, к ним подошла Жантий, на руках у нее спала малышка. Рафаэль сказал: «Друг мой, вот оно, счастье, оно пришло за тобой. Жантий, твой будущий муж глупец. Лучше брось его. Он бежит от своего счастья. Он слушает меня, жалеет, думает, чем бы мне помочь, хотя прекрасно знает, что ничего не может сделать. Скажи ему. Нет, я сам ему скажу, этому белому идиоту. Но сначала мы выпьем шампанского. Я тоже хочу умереть счастливым и в роскоши, как Метод».

Рафаэль пригласил хозяина заведения выпить с ними. На второй бутылке к ним присоединился бельгийский повар, а с ним и Зозо, который проходил мимо, делая вид, будто ему надо что-то проверить. А затем и Эмерита – она пришла в бар, чтобы заночевать тут на диване, потому что ополченцы рыскали неподалеку от дома ее сестры, у которой она жила. Третью бутылку принес бармен. Он закрыл кассу и мечтал раствориться в пышном теле Эмериты, однако та положила глаз на Валькура, который никогда не смотрел на нее как на женщину и разговаривал с ней исключительно как с товарищем по работе.

Рафаэль говорил без умолку: о СПИДе, о коррупции и массовых убийствах. Повторял в тысячный раз то, о чем уже рассказывал. Валькур мог и не слушать. Он знал наперед каждую фразу, которую произнесет Рафаэль. Но можно ли обвинять людей, жизни которых угрожают, в том, что они постоянно твердят об этом? Рассеянно улыбаясь, Зозо поддакивал: «Да-да, месье Рафаэль, да, вы правы». Зозо путал одобрение с искусным угодничеством. Невозможно было понять, чего в этом поддакивании больше, искренности или заискивания. «Давайте поговорим о чем-нибудь более веселом», – предложил Рафаэль. И начал рассказывать о своих любовных похождениях, одно невероятней другого (он любил прихвастнуть и нисколько не сомневался в собственной неотразимости). Рассказы о его похождениях вызывали взрывы хохота, особенно когда он говорил о белых женщинах. Потом он поведал о том, как в 1990 году его арестовали в числе восьми тысяч болельщиков на футбольном поле. Ему запомнились не побои и чувство голода, а друзья, которые у него там появились, и женщины, которые были нежными и податливыми, помогая мужчинам поскорее забыть о своем горе. В полутьме бара они громко смеялись, обмениваясь дружескими взглядами. Лица светились улыбками. Ребенок спал, несмотря на весь этот шум. Жантий сжимала руку Валькура, который с самого начала не позволял себе смеяться, он лишь мягко улыбался и сдерживался, как бы самому не начать рассказывать о своих похождениях. Зозо хватило одного стакана, чтобы поймать смешинку, – он был в восторге от всех этих историй. Казалось, жизнь этих людей полна приключений – как и во время ночных посиделок военных корреспондентов, истории сыпались одна за другой. Едва один заканчивал рассказ о своих, само собой, приукрашенных подвигах, как вступал другой, и о предыдущем рассказчике, к огромному его неудовольствию, тут же забывали, потому что следующая история неизменно была еще более фантастической. Они обменивались целыми эпопеями, как дети меняются шариками или кассетами для игровых приставок. Самые необычные обстоятельства смерти, задницы, круглее и нежнее, чем луна в полнолуние, глаза глубже океана, военные, в которых варварства больше, чем в гуннах и нацистах вместе взятых, – рассказчики вели яростную битву за внимание слушателей. Эти минуты полнокровной жизни свидетельствовали об одном: несчастья и ужасы когда-нибудь заканчиваются. Валькур молчал, в очередной раз чувствуя угрызения совести за то, что был счастлив посреди всего этого варварства, но теперь ему было легче, как будто весь этот груз растаял от нежных прикосновений Жантий, всего одного пальчика, которым она медленно водила по бороздкам его исчерченной жизненными невзгодами руки. И теперь уже она принялась уговаривать: «Расскажи, расскажи тоже какую-нибудь интересную историю».

И он рассказал о том, что произошло ноябрьским утром 1984 года в Бати, в пустыне Тигре, в Эфиопии. Страшный голод, который сплотил, правда, слишком поздно, всех певцов планеты и от которого в памяти жителей Запада осталась скорее песня We Are the World, чем сотни тысяч погибших, он обрушился на север страны, как гигантская песчаная буря, которая засыпает все и превращает пустыню в одну большую братскую могилу. Ему говорили о том, как в предрассветный час горизонт окрашивается в розовые и фиолетовые тона. Один французский врач, поедая пиццу в «Хилтоне» Аддис-Абебы, рассказывал ему, как на фоне этой сказочной красоты вдруг начинали раздаваться стенания, а вместе с ними протяжные загадочные песнопения, оберегающие от смерти; они перемежались пронзительными криками и лаем бродячих собак. Потом, когда розовый и фиолетовый сменялись оранжевым, который пронзали первые лучи солнца, просыпались приговоренные к смерти, и можно было услышать все предшествующие ей звуки. Люди задыхались, харкали, выли матери, пищали младенцы. «Траурная симфония на фоне пейзажа с открытки». Вот что сказал врач. Валькур, вместе со своим оператором Мишелем, прошедшим Вьетнам, чтобы снять этот вагнеровский рассвет, расположились на границе лагеря, рядом с небольшим углублением в земле, в котором спали, завернувшись в козлиные шкуры, по всей вероятности, три или четыре человека. Холод стоял собачий, но буквально через шесть часов эта каменистая земля так раскалится, что на нее будет больно ступить. Полуголые двадцать пять тысяч живых скелетов, уже сломленные и истощенные голодом и болезнями, каждый день переживали этот резкий перепад температуры. И вот, как и рассказывал врач, началось великое светопреставление, и зазвучала скорбная симфония – ночной холод отступал за считанные минуты и оставлял людей на растерзание жаре и пустыне, обрекая их на смерть или новые мучения. Пока Валькур зачитывал на камеру свою вступительную речь, проснулась одна из женщин, находившихся в этой яме, вероятно, она подумала, что он врач, санитар или священник, – он стоял, опустившись на одно колено. Поэтому она положила перед ним маленькое тельце, завернутое в козлиную шкуру. Дыхания ребенка не хватило бы, чтобы пошевелить травинку, лишь шелест, слабый усталый хрип услышал Валькур, но он отдавался в нем громче, чем все слова, которые он произносил, описывая окружающую его смерть. Ему захотелось закончить сюжет, сказав, что только что у его ног умер ребенок, а потом взять его на руки, чтобы он попал в кадр. Он представил, какой эффектный мог бы получиться кадр: после его слов Мишель бы медленно опустил объектив, наведя его на изможденное личико, и дал бы крупным планом огромные, черные, глубокие и неподвижные глаза, осуждающие человечество. Потом он, следуя за движениями Валькура, взял бы более широкий план и сдвинул камеру чуть вправо: на переднем плане ребенок, рядом с ним Валькур, который говорит: «Это был Бернар Валькур из ада Бати». Слева от него мать, по ее глазам видно, что она растеряна, но сохраняет достоинство, на заднем плане высоко в небе плывут облака, расцвеченные оранжевым и алым, предвещая утро и начало скорбных подсчетов. Именно этими подсчетами Валькур в основном и занимался в морге, устроенном в круглой хижине из наскоро связанных между собой стволов эвкалипта. Разумеется, все трупы он показать не сможет, но в течение шести часов он снимал их один за другим, записывая имена, возраст, в то время как их мыли и укладывали на подстилки из листьев эвкалипта. Они войдут в рай чистыми и благоухающими.

По возвращении в Монреаль все изменилось. Он заговорил по новому, отказавшись от приличий и пресловутой объективности, которые душат и искажают реальность. Маленькое задумчивое личико что-то перевернуло в его голове – мысли перепутались с чувствами, прежний строгий порядок превратился в кипящую магму, в которой потонуло все: запахи, воспоминания, прочитанные книги, идеи, принципы, желания. Если до сих пор он думал только о работе, теперь ему хотелось лишь любви, страсти и негодования. Кричать о том, что он увидел, узнал, понял, но смог рассказать лишь половину, потому что делал это тем искусным журналистским языком, благодаря которому лживый премьер-министр становится человеком, способным менять свою точку зрения, а финансовая акула – предприимчивым бизнесменом. Он попытался слегка расшевелить людей и достиг в этом некоторых успехов. Сам того не зная, а главное – не желая, он оказался за рамками достопочтенного общества, которое не прощает тех, кто его покидает. Постепенно он осознал это, столкнувшись сначала с отказами и унынием, а потом и того хуже – с полным безразличием. И вот в эту ночь, полную трагедий, обращенных в фарс, когда мягкий, как пушинка, пальчик Жантий рисовал линию жизни на его ладони, а голова спящего ребенка согревала ему бедро, Рафаэль сказал ему: «Просто поразительно. И в этом даже есть своя логика, своего рода справедливость. Ведь среди самых несчастных людей на земле ты нашел свое счастье. Так что, доставь нам удовольствие, его у нас так мало. Скажи, что ты ценишь счастье, которое здесь на тебя свалилось. Сделай милость, скажи, что и мы тоже, несмотря на мачете, отрезанные руки, изнасилованных женщин, и мы способны дать миру красоту и нежность. Бернар, перестань скрывать от нас свое счастье, поделись им с нами. Это даст нам надежду, что и мы когда-нибудь будем счастливы».

Немного опьянев и тем не менее так же сильно волнуясь, как когда родилась его дочь, он встал и поднял бокал:

– Я, Бернар Валькур, иностранец, которому позволено находиться в вашей стране, имею честь просить у вас руки самой красивой женщины Руанды!

Все вскочили с мест, Рафаэль забрался на браную стойку и пустился в пляс. Хозяин принялся его обнимать. По бархатным щечкам Жантий скатилось несколько соленых жемчужин. Зозо споткнулся о бутылку, валявшуюся на полу. Проснувшись от этого грохота, заплакал ребенок. Эмерита, прихожанка баптистской церкви, упала на колени и прочла несколько стихов из Библии. Бармен погладил ее по заднице и был уверен, что сейчас его наградят привычной пощечиной, которую он получал уже раз пять. Она прервала Молитву: «Селестен, в этот вечер Бог даровал нам великое счастье. Он нам обязательно простит все грехи, которые мы с тобой совершим чуть позже». Селестен, ждавший этого момента три года, не на шутку встревожился. Сможет ли он оказаться на высоте перед женщиной своей мечты? Он бросился за барную стойку, взял шесть яиц, бутылку пива и острый соус, все перемешал в шейкере и выпил залпом. Эмерита первый раз в своей жизни попробовала спиртное, шампанское опьянило ее, и по всему телу побежали приятные мурашки, ее, бросало то в жар, то в холод, и от этого она вся трепетала. Это был ее первый настоящий грех за двадцать семь лет отказа от удовольствий, которыми ее мать торговала в борделе в Содоме, Огромными руками Селестен сжал ей грудь. Зозо, который по своему обыкновению за всеми внимательно наблюдал, закричал: «Эмерита становится женщиной». И, когда все дружно расхохотались, добавил: «Будем надеяться, что Селестен уже не мальчик».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю