Текст книги "Танец голода"
Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Впервые войдя внутрь, она поняла, какое отчаяние пришлось пережить этой женщине. На столе возле мойки Этель увидела остатки еды, которую Мод делила со своими кошками. Потроха, кожура, вымоченные в миске с молоком хлебные корки. Мод умирала от голода, но никогда бы не призналась в этом. Она всегда старалась скрыть истинное положение вещей. Находила, из чего состряпать угощение. Остатки печенья, хранившиеся с давних времен, несколько плодов мушмулы, сорванных в саду у русского, или хлеб, испеченный по старинному, ныне утерянному маврикийскому рецепту: тесто вымачивалось в яичном желтке; и всегда ее традиционный чай – «выдуманный», как она его называла. В японский чайник со щербатыми краями, видевший, как уверяла Мод, еще Пьера Лоти [55]55
Пьер Лоти (1850–1923) – французский путешественник, поэт и романист, воспевавший экзотику Дальнего Востока.
[Закрыть], она засыпала невероятные смеси: лепестки апельсина, акации, розы или хризантемы, яблочную кожуру и шишечки эвкалипта, чабрец, листья ложного перца, мяты, – все это было втиснуто в консервную банку, стоявшую на краешке подвального окна. Почти всегда настой получался горьким, пить было просто невозможно. Едва пригубив, Этель спрашивала: «Мод, простите, но нет ли у вас белого чая?»
Она приносила ей небольшие подарки. Ничего из того, в чем крайне нуждалась бы семья Бренов, но что было жизненно важным для Мод: рис, сахар, свиную шкуру, такую твердую, что из нее можно было бы вырезать подошвы для ботинок, цикорий, куски жира, который жадно, словно это были сливки, поедали кошки.
В середине зимы в подвале стало так холодно, что изо рта шел пар. Не осталось ничего, что можно было бы сунуть в буржуйку; даже старые газеты, которые Жюстина отнесла в подвал, а Этель забрала оттуда, были слишком сырыми и не хотели гореть. Мод заворачивалась в шали, одеяла и была похожа на колдунью. Когда она спала, у нее на груди, свернувшись клубком, дремали кошки.
Поначалу они разговаривали очень мало. По крайней мере Этель почти всегда молчала и никогда ни о чем не спрашивала. Мод иногда впадала в болтовню, бесконечную, запутанную, непредсказуемую, как она сама. Никогда ни на что не жаловалась. Война, итальянская оккупация – все это было ей безразлично. В общем-то эти события едва ли сузили ее собственный мир, просто они научили ее более внимательно относиться к мусору. Прежде ей никогда не приходилось голодать, теперь же наоборот. Сахар и рис, которые приносила Этель, заставляли радостно вспыхивать ее глаза, но она не спешила съедать то и другое. Когда Этель приходила с новыми припасами, Мод указывала ей на остатки прежних, по-детски наивно радуясь: «Видишь, у меня еще кое-что есть». Или говорила: «По правде сказать, они были очень нужны моей соседке, бедной старухе». Так, словно сама не была старой, бедной и не испытывала жестокой нужды.
Этель полюбила в ней именно эту гордость. Она представила себе те годы, когда Мод жила в вихре музыки, пела на сцене, выступала с концертами даже на борту пакетбота, курсировавшего между островами Средиземного моря. Она выходила на авансцену мостаганемской оперы и исполняла для колонистов арии из модных оперетт. Знала, как выглядит изнанка красного занавеса, вздрагивающего с каждым из трех звонков. Что у нее осталось от этого времени? По ее серо-зеленым миндалевидным – вероятно, удлиненным с помощью скрытых волосами прищепочек, прикрепляемых к коже висков, – глазам Этель пыталась угадать, что именно она теперь вспоминает.
И больше не сомневалась: тревоживший ее вопрос она задать не решится. Этот вопрос касался ее отца и влюбленной в него – почти в незапамятные времена, когда он изучал право на улице д'Асса, – женщины. Любили ли они друг друга на самом деле? Когда Александр женился на девушке моложе Мод, из буржуазной семьи с Реюньона, она плакала. Не тогда ли Мод решилась бежать в Алжир с первым встречным банкиром, согласившись стать содержанкой?
Задавая себе эти мелкие, издевательские, отвратительные вопросы, Этель каждый раз чувствовала стыд. Отказывалась думать плохо, глядя на старческую кожу женщины, когда-то изнемогавшей от любви к молодому пижону – высокому, элегантному, черноволосому юноше с бородкой, синими глазами и сильным креольским акцентом, к уверенному в себе плантаторскому сыну, оказавшемуся в «самой презренной» мировой столице.
Иногда Мод доставала свои реликвии: медальон с изображением матери – как она уверяла, хотя это вполне могла быть и Габриэль д'Эстре; [56]56
Габриэль д'Эстре (1573–1599) – любовница французского короля Генриха IV.
[Закрыть]четки из слоновой кости и маленький сандаловый ларчик, в котором лежали колье, кольца с жадеитами, лазуритами, кораллами и стразами, – все вместе это напоминало клад из разграбленного захоронения, однако Мод говорила о содержимом ларца так, словно речь и вправду шла о настоящем сокровище: «Знаешь, после моей смерти все это достанется тебе, только матери не говори».
Как-то раз, выйдя от нее, Этель вздрогнула от внезапной мысли: в этой куче могли оказаться кольцо или серьги, некогда подаренные Мод Александром, что-нибудь из фамильных драгоценностей, в которые он тайком запустил руку. Но, если говорить начистоту, ее задела не мысль о потерянных для семьи украшениях, а сама комичность ситуации.
Какая странная связь, возникшая между ней и теми бурными годами, безумным временем, ушедшим навсегда! Колье, амулеты, жемчуга были, кроме всего прочего, слезами ее матери, криками, ссорами, происходившими у нее на глазах с самого детства, молчаливой злобой, поселившейся в отношениях между мужчиной и женщиной, злобой, заставившей их всех разойтись по углам огромной квартиры, отделиться бесконечным коридором, спрятаться в комнатах, как прячутся в окопах враги по окончании перемирия.
Гнев Этель оказался таким сильным, что несколько дней она не заходила к Мод. Жюстина положила в солдатский котелок остатки еды – для кошек, завязала в узелок какие-то обноски. «Ты не идешь к Мод?» – спросила она. Нет, зачем? Разве эта давняя, грязноватая и довольно глупая история не достаточно затянулась? Теперь ее герои одряхлели, шла война, люди умирали от голода даже в бывших фешенебельных кварталах. Знаменитые кокетки превратились в нищенок, а щеголи – в беспомощных стариков.
Потом Этель опять отправилась на виллу «Сегодня». Мод встретила ее с покорностью, заставившей Этель устыдиться. Под маской радости, за странноватыми резкими жестами Этель угадала тоску одиночества, страх смерти, пустоту. Это чувствовали даже кошки.
В первый же ее визит Минетта, белая с желтыми пятнами худющая кошка, забралась к ней на колени и принялась мяукать и урчать. Словно чувствовала колдовскую силу. Была ли Мод волшебницей, заставляющей своих кошечек разыгрывать сентиментальную комедию, нашептывая что-то им на ухо? Словно подчеркивая, что ловушка захлопнулась, она приготовила на полдник чай – бог весть из чего – и положила на тарелку одно – единственное красное яблоко, по тем временам – невероятная роскошь.
Этель бережно разделила фрукт. Мод хрустела яблоком, не очищая кожуру, жевала краем беззубого рта. Яблоко натолкнуло ее на воспоминания: «Представь, я отправилась на рынок, ну, эти мои маленькие прогулки, ничего особенного, так, набрать овощей для супа, репку, эти корешки, как бишь они называются? Кажется, их привозят из Мексики или Бразилии. Объедки для животных…» Она, эта тень среди других теней, согнувшись до земли (Александр называл это «зовом земли»), отыскивала под прилавками гнилые фрукты, незрелые овощи и наполняла ими свою котомку.
Война была бы одинаково утомительной и каждый новый день напоминал бы предыдущий, если бы не одна деталь: дело медленно шло к зиме. Этель смотрела на Жюстину, сидящую возле окна в уцелевшем кресле: она разглядывала пейзаж – красные крыши, пальмы, кран над домами, руины маяка, горизонт стального цвета. Пейзаж умиротворяющий, неосязаемый, вдохновляющий на написание стихов, едва присыпанный жемчужинами холода. Справа, над мукомольным заводом, виднелась высокая мачта американского парусника, потопленного немцами в начале оккупации; она была как мольба о высшей жалости, как крыло альбатроса, сожженного мстительным солдафоном.
Отовсюду доносился шепот. Этель казалось, что она очутилась на острове, на расстоянии, достаточном, чтобы рядом не было никаких трагедий, но при этом все случалось так близко, что волны жестокости докатывались и до нее – долетал запах гари, парализуя волю и воображение.
Она ничего не могла с этим поделать. Вокруг судачили о таинственной армии, сопротивлении патриотов, о британских солдатах, которых якобы сбрасывали с парашютами над деревнями. Но где были эти деревни?
Иногда ей хотелось музыки, но не просто услышать ноктюрн или сыграть его самой. Это была физическая потребность, причинявшая боль где-то внутри. Два-три раза она почти решилась сесть за старое фортепиано Мод; его клавиши из слоновой кости так стерлись, что их запросто можно было использовать на кухне вместо серебряных ножей. Но дело было, конечно, не в фортепиано, а в желании. «Играй, красавица! А я буду петь» – сказала бы Мод. И Этель раздумала.
Когда, через некоторое время после того как Этель возобновила визиты на виллу «Сегодня», Александр узнал об этом, он опустил голову: какая-то добрая душа нашептала ему, что Мод бродит по дворам в богатых кварталах, поет арии и подбирает то, что бросают ей из окон. Ужасно. Может быть, Александр, закрыв лицо, украдкой даже пустил слезу, – по крайней мере, Этель хотелось в это верить.
Шепот принимал обличье ложных новостей: их передавали друг другу, ловили в радиоприемниках… Союзные войска начали теснить японцев на Тихом океане. Канадцы отправили свои части. Папа провозгласил… Началась высадка в Калабрии, в Греции… Жюстина глотала сплетни, жила ими, и как только Этель приносила их домой, глаза матери загорались лихорадочным огнем. Она словно брала реванш за те годы, когда была вынуждена молча присутствовать на воскресных собраниях; там она могла лишь робко прошептать: «Эти Шемен, Талон, я их не люблю». Или пожимала плечами, слушая, как Александр критикует социалистов и анархистов: «Ты всегда всё преувеличиваешь!»
Время от времени по городу прокатывалась волна арестов. Узников держали в отеле «Эксельсиор», недалеко от вокзала, допрашивали, избивали, казнили. В подвалах «Эрмитажа» – дворца, где Александр и Жюстина познали любовь, – по ночам теперь пытали: люди выли от боли, как собаки, им вырывали ногти, женщин насиловали, засовывали в них палки, прижигали груди паяльной лампой. Жюстина никогда об этом не говорила, хотя слухи должны были докатиться и до нее; если Этель спрашивала, она отводила взгляд. Казалось, на город слетелись демоны и властвуют в нем. Иногда Этель наталкивалась на патруль: солдаты в серо-зеленых шинелях ритмично вышагивали по улице. Они были совсем не похожи на милых итальянских петушков с ранцами, помогавших ей оттаскивать в сторону велосипед.
Однажды Этель получила письмо. Его принес ей старик, бывший посол Соединенных Штатов, ирландец по фамилии О'Гилви, живший в особняке по соседству. С заговорщическим видом он протянул Этель перевязанный веревочкой плотный конверт без имени получателя. Она вытащила письмо и узнала красивый округлый почерк Лорана. И спрятала конверт в карман пальто, продолжая начатую консулом игру. Мужчина произнес шепотом: «Скажите родителям – из города нужно уезжать. Граждане британского происхождения [57]57
В описываемые годы остров Маврикий официально являлся британской колонией.
[Закрыть]больше не могут чувствовать себя здесь в безопасности, вам надо спрятаться в горах». И не дожидаясь ответа, повернулся на каблуках, как будто подчеркивая: больше видеться они не должны.
В письме Лоран, по своему обыкновению, рассуждал о пустяках. Касался политики, критиковал слепоту правительств, допустивших непоправимое. Смеялся над завсегдатаями салона на улице Котантен – Талоном, генеральшей Лемерсье. В его словах чувствовалась досада, как если бы он писал самому себе. Ничего о своей жизни, о том, где он теперь. Война. Неподходящее время для подробных рассказов.
Этель прочитала письмо дважды, удивляясь, что оно ее совсем не тронуло. Писавший был холоден и далек, настоящий английский стиль. Минимум обо всем, чуть насмешливый тон… Там, в другой стране, по-прежнему пили чай, болтали о пустяках, имели время смотреть на звезды, занимались чем-то важным. Оттуда можно было комментировать происходящее, поскольку люди считали себя частью истории. Держа в руках лист бумаги, Этель перечитывала строки так внимательно, словно старалась выучить их наизусть. Инстинктивно она сделала давний жест – поднесла письмо к глазам и вдохнула его запах, пытаясь различить в нем знакомые оттенки: аромат соленой кожи, загоревшей на солнце среди песчаных дюн. Потом бросила листок в печку, и он вспыхнул ярким, чуть синеватым пламенем.
Они уехали на рассвете,украдкой, как квартиранты-должники. Этель всё предусмотрела – получила согласие префекта полиции, дорожные документы и прочие необходимые бумаги: официальное разрешение, подписанное начальником службы перемещений по оккупированным территориям, было выдано старому, больному человеку и являлось действительным лишь до четырнадцатого декабря. Старый «де дионбутон», рванувшись вперед без тормозов, совершил настоящее чудо. Они без устали неслись по обледенелым ущельям, в глубине которых висели сталактиты. Дом семьи Альберти в Рокбийер оказался зданием из грубого камня, расположенным на выезде из деревни, прямо напротив Везюби [58]58
Сен-Мартен-Везюби – городок в департаменте Приморские Альпы (Франция).
[Закрыть]. Александр находился в состоянии, близком к коме. На второй этаж его пришлось нести. Этель с Жюстиной поддерживали его ноги, мадам Альберти – голову. Не раздевая, уложили в кровать. Его лицо было ужасным, длинные волосы и неухоженная борода придавали ему сходство со сбежавшим узником. Жюстина, всю жизнь проведшая в тени великого человека, вдруг обрела смелость. Она взялась за уборку крошечной квартирки, вычистила ее, привела в порядок, обустроила так, словно они собирались остаться здесь навсегда. Александр понемногу приходил в себя. Он не жаловался на судьбу. Усевшись в плетеное кресло возле печки, он курил свои сигареты со смесью морковной ботвы и кервеля. Каждое утро Этель ждала, что мать скажет ей: «Папа умер во сне».
Жизнь текла дальше, но не была прежней. В деревне – тишина. Горы, высившиеся вокруг, ограждали ее от внешнего мира ледяным барьером. Молодежь отправлялась «пострелять в итальянских фашистов», так, будто охотилась на серн – без бахвальства и не таясь. Они переходили границу, минуя прячущиеся в облаках заснеженные вершины, и приносили с той стороны колбасу, светлый табак, шоколад, коробки с патронами. Загорелые, бородатые, бесстрашные, одетые в бараньи шкуры. Девушки напоминали брейгелевских крестьянок. Этель стала одеваться, подражая им: не только чтобы от них не отличаться, но и просто потому, что ей это очень нравилось. Накидка, юбка из грубой шерсти, черный платок, галоши. Деревенские женщины были любезными и молчаливыми. Приехав в дом вдовы Альберта по рекомендации портового священника, Этель и ее семья оказались под защитой целой деревни. Она знала, что эти люди никогда их не выдадут, скорее позволят вырвать кусок собственной плоти.
Денег не хватало, но везде – в булочной, в мясной лавке – им давали в кредит. «Отдадите, когда война кончится», – сказала мадам Альберта. Видимо, война и вправду подходила к концу. Здесь не было нужды ходить, глядя в землю, в поисках оставшихся под прилавками обрезков. Не нужно было выменивать на продукты последние сокровища, вроде золотых часов или фамильных драгоценностей. Во всем ощущалась бедность и безысходность: пустое зимнее небо, порывистый ветер; однако в домах урчали печи, пахло супом и кислым хлебом, дымом сухих дров. Всюду слышалась звонкая музыка реки.
Нож мясника отрезал тончайшие ломтики мяса со множеством белых пленочек, сразу же покрывавшихся синими мухами. Из-за забот и тревог или, как она говорила, «из-за утраты сил во время ночных бдений у постели Александра» у Жюстины на правой ноге открылась язва. Этель видела, как те же самые мухи садятся матери на ногу, на края раны, и ее начинало тошнить от мысли, что эти мухи поедают живую плоть. Она отгоняла их, но мухи возвращались, снова садились на рану, даже во время ходьбы. Необходимы были лекарства, бинты. Местный аптекарь имел в своем распоряжении только метиленовую синь, он смазывал ею ногу Жюстины, но безрезультатно.
Этель смотрела на родителей – на вытянувшуюся в глубине комнаты на софе, служившей ей постелью, Жюстину и на Александра, замершего в плетеном кресле у остывшей печи, с раскрытым номером «Там» за сороковой год; откинув голову на подушку, он дремал и был где-то далеко. Слишком поздно было интересоваться их историей, спрашивать, как они поженились, почему решили сыграть свадьбу и как им пришла в голову мысль произвести на свет дочь. Она вдруг поняла, что не любит их, но при этом они – ее слабое место. Связь, похожая на оковы. В любое мгновение она могла бросить их, выйти на цыпочках и тихо закрыть за собой дверь. Сесть в грузовик господина Негре, кондитера, и – именно так, как он предлагал, – спуститься по извилистым тропкам везюбийского склона к морю. Что могло с ней случиться? Ей было двадцать лет, она умела драться, обманывать, вести дела. Наткнись она на пограничный пост или на таможенников, ей оставалось бы только одно – соблазнить их. Она преодолела бы все препятствия. Добралась бы до Специи, до Ливорно. Поднялась бы на борт корабля и уплыла на другой край земли, в Канаду. И никто не смог бы ее остановить.
Однажды майским утром она услышала непонятный шум. Дрожала земля, оконные стекла, посуда. Не одеваясь, она бросилась к окну. Отодвинула занавеску. По дороге вдоль реки тянулась с включенными фарами военная колонна. Грузовики, бронеавтомобили, мотоциклы и танки. Серые от пыли, похожие на насекомых, направляющихся к новым территориям. Они шли медленно, вплотную друг к другу. Проходили мимо дома и двигались дальше – на север, к горам. Этель стояла неподвижно, почти не дыша. Танки следовали за грузовиками. Их стволы были нацелены куда-то вперед. Они выглядели бесполезными игрушками.
Шум разбудил Жюстину. В ночной рубашке, вытянув руки перед собой и быстро переступая по холодным плитам пола, она тоже подошла к окну. Этель выдохнула: «Они уходят». Не слишком уверенная, что это на самом деле «они», даже когда вслед за танками снова потянулись открытые грузовики с солдатами, а шум моторов стал еще тревожнее. Жюстина стиснула руку Этель: «Отойди». Она прошептала это очень тихо, будто солдаты в грузовиках могли ее услышать. Однако Этель воспротивилась. Она хотела видеть всё, до последнего мгновения. Эти одетые в тяжелые шинели мужчины тесно прижались друг к другу; почти все они были без касок, с изможденными лицами. Ни один не поднял голову, чтобы посмотреть в сторону окон. Быть может, им было страшно. Все образы и мысли в сознании Этель сменились абсолютной опустошенностью. Позднее она узнает, что солдаты, которых она увидела из окна кухни в Рокбийер, были остатками группы «Африка» маршала Роммеля, направлявшимися на север в надежде добраться до Германии через Альпы. Их командующего с ними не было: он вылетел в Берлин на самолете, бросив войска на вражеской земле. Этель попыталась представить, что должны были чувствовать эти сидевшие в грузовиках солдаты, глядя на растущую по мере их приближения стену гор, – оглохшие от грохота гусениц, зная, что рации молчат; без командира и приказов, готовясь пешком, преследуемые по пятам волками, преодолеть заснеженные перевалы Бореона.
Они ушли, и наступила тишина, изредка нарушаемая слухами, больше похожими на неясный шепот, и так несколько месяцев подряд. Потом в один из летних дней снова послышался шум: мимо проходила другая армия – победительница, и все население деревни высыпало на улицы, словно договорилось выйти на прогулку в один и тот же час. Жюстина сопровождала Этель до моста. В полдень в деревню въехала автоколонна. Сначала мотоциклы и джипы, грузовики без верха, в которых стояли американские, английские и канадские солдаты. На подножках – французы в штатском, с охотничьими карабинами. Раздались крики, аплодисменты. Дети носились вдоль дороги, быстро усвоив урок: протягивая руки, они выпрашивали у солдат чуингам. [59]59
Англ. chewing-gum – жевательная резинка.
[Закрыть]Это слово они произносили с акцентом жителей гор: шуин-гом-м.
Пачки таблеток, галеты, тушенка, «Спэм». Присев на корточки, Жюстина принялась быстро-быстро собирать все, до чего могла дотянуться. Этель так и осталась стоять, не в силах пошевелиться. Выпрямившись, изнемогая под грузом добычи, Жюстина сунула ей в руки упаковку галет и банку «Спэма». Этель, совершенно сбитая с толку, рассеянно смотрела на продукты. Внутри была пустота, а вокруг вдруг повисла оглушительная тишина, как бывает, когда обрывается долгий и мощный звук. Словно после четырех ударов в партитуре «Болеро» – только не литавр, а взрывов – тех бомб, что упали на Ниццу во время их поспешного отъезда, после чего в ванной непонятно откуда появилась вода и завыли все городские сирены.
В этот же вечер Александр и Жюстина ужинали на кухне у мадам Альберти, аккуратно макая в суп кусочки белого хлеба. Хлеб оказался слишком белым, сладким и сухим, как гостия, а Этель еще долго чувствовала во рту вкус «Спэма» – розового мяса с бахромой таявшего на языке жира.
Неделю спустя с войны вернулся Лоран. От него пришла открытка – кусочек картона, напечатанный во Франции специально для английских солдат; в открытке сообщались только дата и время его прибытия поездом из Парижа. Однако из-за того, что мост через Вар был разбомблен, поезда до Ниццы не доходили.
Этель села на велосипед и поехала вдоль берега к устью Вара, где и находился мост Беле. Поезд должен был прибыть в одиннадцать часов, однако Этель оказалась там уже в девять. Палило солнце. Опоры разрушенного моста торчали из разлившейся реки – обильно таял снег; вода вливалась в море огромным грязным пятном. Банды чаек крутились над устьем в поисках добычи. Мост находился выше по течению, где река была гораздо уже, и дорога, которую он прежде соединял, выглядела как обыкновенная проложенная в песке колея, обрывающаяся у воды. Жандармы пытались наладить сообщение, тяжелые грузовики взбирались вверх по склонам, скрежетали тормоза. Толпа – путники с чемоданами, семейные пары, дети – пыталась перебраться через реку. Этель тоже попробовала, толкая вперед велосипед. Из-за шума моторов, зажженных фар, пыли и едких выхлопных газов казалось, что мир здесь еще не наступил.
На вокзале Сен-Лоран было ничуть не лучше. Маневрировали локомотивы, станционное начальство свистками давало противоречивые команды, и казалось, даже стрелки норовят кому-то пожаловаться. Вагоны отправлявшейся в Марсель трактрисы были так переполнены, что из-под колес сыпались искры – к великой радости детишек.
С прибытием каждого нового состава перрон захлестывала волна мужчин и женщин, торопившихся к узкому горлышку выхода. Солдаты, бывшие узники лагерей, некоторые еще в бинтах. Этель встала на цыпочки. Она действительно не знала, зачем пришла сюда, ведь Лоран мог появиться совсем с другой стороны. Сердце у нее колотилось, хотя она и пыталась внушить себе: не стоит вести себя как наивная девица или как невеста. Стараясь успокоиться, она подумала, что даже если ей не удастся встретить Лорана, она вернется обратно, купив овощей у владельцев разбитых вдоль реки огородов. Только у них еще оставалась морковь, репа и свекла. А если повезет, то удастся купить и полдюжины яиц.
Пассажиры парижского поезда хлынули мимо. Толпа обтекала Этель с двух сторон. Глаза проходящих изучали ее, иногда кто-то улыбался ей, и в улыбке мелькала надежда. И вдруг, уже решив уйти, она увидела его. Лоран в ожидании стоял в самом конце платформы. Странная фигура: небольшого роста, худой, свободные брюки защитного цвета, черные ботинки, маленький чемодан в руке – именно таким он приехал к ней из Нью-Хейвена в Бретань. Этель показалось, что он чем-то похож на Шарло-солдата [60]60
Персонаж, сыгранный Чарли Чаплином в комедии «На плечо!» (1918), рассказывающей о событиях Первой мировой войны.
[Закрыть], и она чуть не расхохоталась.
Через мгновение они поцеловались; это был не страстный поцелуй любовников, встретившихся после долгой разлуки, но почти мужское приветствие: руки Лорана легли Этель на плечи, и он крепко прижал ее к груди.
Этель спросила себя, чувствует ли она хоть что-то, напоминающее об их последнем лете в Ле-Пульдю, когда она прижималась к грубой ткани военной куртки, вдыхая запах этого мужчины, слыша его голос, отдающийся внутри. Этель пыталась вернуть в памяти прошлое, когда они зарывались в песок дюн, верили, что им будет легко и что это состояние легкости продлится всю жизнь.
Лоран стал чужим, по своему обыкновению отдалился. Увидев Этель, он обратился к ней на «вы». Но в разлуке он думал о ней каждое мгновение, вспоминал запах ее волос, привкус соли на ее губах, песчинки, прилипшие к коже. Писал ей стихи, не имея возможности их отправить.
Молчание воздвигло между ними стену. Лорану было неловко, что он забыл фотографию Этель в саут – хемптонской казарме, где почти сразу приколол ее к стене, дабы не отличаться от всех остальных.
Перейдя реку, они покатили вдоль моря на велосипеде, но как эта дорога была не похожа на узенькие тропинки Ле-Пульдю! Перегороженный завалами и кольцами колючей проволоки тротуар Променада, уставленный пустыми будками, в которых еще недавно размещались патрули. Они не стали ждать переполненного автобуса и двинулись дальше. Лоран, широко расставив ноги, крутил педали, Этель сидела на раме, обвив руками его шею. Маленький чемодан был приторочен к седлу вместе с овощной корзинкой. Забавно, грандиозно! Перегруженный старенький велосипед кряхтел и вилял. Несколько раз они останавливались отдохнуть, садились на парапет, свесив ноги в пустоту. Встречные смотрели на юную пару – рыжеволосого английского солдата и его маленькую невесту-француженку в косынке и галошах. Им хлопали, и Лоран со всей серьезностью делал в ответ «козу» Черчилля, знак победы. Не хватало лишь фотографа из местной газетенки: сделать снимок и поместить его на первой полосе и – кто знает – прославиться этим снимком на весь мир.
Этель улыбалась. В первый раз за долгое время она плакала, но это были слезы радости. Вокруг пробуждались от спячки сердца. Вспоминали каждую секунду из прошлого, даже если не все там было целомудренно. Вспоминали, как были счастливы.
Лоран нанес визит Бренам, в квартиру под крышей, только один раз. Жюстина встретила его наигранно горячо, назвав «нашим спасителем», Александр, казалось, не узнал. Он так и не вышел из своего молчания, однако, когда Лоран стал прощаться, стиснул его руки, словно не желая отпускать, и в глазах его мелькнула тоска. Может быть, он понял, что теряет Этель навсегда.
Прежде чем уехать в Париж – на сей раз на автобусе фирмы «Фосэн», – Лоран спросил Этель: «Поедешь со мной в Канаду?» Этель не ответила. Она не стала уточнять, что он имел в виду, говоря так. Поедешь жить со мной? Станешь моей любовницей? Женой? Он отдал ей свое последнее стихотворение, написанное перед отъездом из Англии. Мятый, влажный листок бумаги, странно пахнущий потом и усталостью.
Карандаш почти стерся. Этель прочла:
Каждую секунду я безотчетно думаю о тебе
О твоих глазах и твоем голосе
О твоей привычке не заканчивать фразы
О запахе твоего лица
Мокрых волосах
Приливе поднимавшемся внутри нас когда мы спали на песке
Колючих ветках которые я отшвыривал от твоих ног когда мы шли среди дюн
Ты жила во мне каждый миг в пошлой казарме в Саутхемптоне
В Портсмуте
В Пензансе
Завтра я прикоснусь к французской земле
И прикоснусь к тебе.