Текст книги "Танец голода"
Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Ксения немного помолчала. Обычно ее лицо было бесстрастным, с застывшей улыбкой, она старалась всегда сохранять это выражение, но тут вдруг склонила голову на плечо Этель и сдавленным голосом, не контролируя свой акцент, произнесла: «Так сложно жить…» Между бровей у нее появилась складочка, серо-синие глаза затуманились. Она торжественно продолжила: «Жизнь порой такая сложная…» Этель сжала ей руку и обняла ее. Она понимала, что ничего не может ответить. Ее собственная жизнь, пропасть, растущая с каждым днем между отцом и матерью, ссоры из-за денег, вполне ощутимая угроза постепенно дойти до крайней нищеты – ничто по сравнению с трудностями, которые пережила Ксения: трагическая смерть отца, переезд вместе с матерью и сестрой в Германию и, наконец, прибытие во Францию, в этот огромный, сумрачный и холодный город, где им приходится вести жизнь, полную забот. Стала бы Этель меньше восхищаться Ксенией, лишись та своей тайны, окутывающей ее детство, все ее нынешнее существование? Со стороны Этель подобное сомнение было, конечно, слабостью, она прекрасно это понимала, но ничего не могла с собой поделать. Неужели любовь питается подобными химерами, разве это чувство может быть таким неискренним? Иногда Этель казалось, что она стала игрушкой своих иллюзий или этой девочки, в характере которой сочетались печаль и насмешка, наивность и цинизм.
Понемногу Этель стало ясно, что Ксении нравится доминировать и смотреть на дружбу с ней как на игру. Вскоре Ксения рассказала ей о своей матери – та работала портнихой в швейной мастерской, и о сестре Марине, подверженной приступам безумия и постоянно угрожающей самоубийством; глаза ее наполнились слезами, но, выйдя из лицея, она – то ли сожалея о своей слабости, то ли натолкнувшись на некоторую холодность со стороны Этель и избегая оставаться с ней наедине – пошла по улице, взяв за руку другую девочку. Этель замерла на месте, спрашивая себя, что такое она могла сказать или сделать, чтобы заслужить подобное обхождение…
Она вернулась домой и заперлась в комнате, отказавшись от еды. «Что с ней?» – спросила мать. Александр решительно ответил: «Девочка влюбилась, вот и всё». Этель услышала его слова через дверь и замерла на месте. Ей хотелось крикнуть: «Вы ничего не знаете, ничего не понимаете!» Позже она разобралась, что именно гложет ее сердце. Простая ревность. Ксения напоила ее этим ядом. Но она разозлилась и на саму себя. Ревность, ну конечно же! Банальное чувство. То же самое, что грызло, душило ее мать из-за певицы Мод, чувство, более подходящее юной модистке, бесприданнице, жертве! Она почувствовала тошноту. Потом, выходя из лицея, она опять встретила Ксению, прекрасную как ангел, с глазами цвета морской сини и волосами медового оттенка, заплетенными в косу, перевязанную черной бархатной лентой. Ксения была в новом платье с поясом, расшитым блестками; как ни в чем не бывало, она обняла Этель: «Видишь? Мама сшила платье, которое ты тогда придумала!» Этель почувствовала себя глупой и почти пьяной от счастья, как будто в ее тело влилось что-то горячее. Она немного отстранилась – получше рассмотреть платье Ксении: «Оно тебе очень идет». И больше ничего не смогла сказать.
И так, совсем неожиданно, они стали лучшими подругами на свете. Больше не расставались, всегда были вместе. Вставая утром, Этель испытывала счастье, зная, что сегодня встретит Ксению. Она простила ей всё. Тетушки жаловались: «Ты больше нас не навещаешь, надеемся, ты не сердишься?» Прежде Этель каждую субботу ненадолго забегала к ним во второй половине дня, между уроками религиозного воспитания и фортепиано. Словно ураган, она влетала в старенькую квартиру господина Солимана, которую тогда занимала тетя Виллельмина, целовала почтенную даму, проглатывала бисквит и чашку ванильного чая, а потом, прыгая через несколько ступенек, чтобы не ждать лифта, уносилась по лестнице прочь. Теперь она прогуливала уроки фортепиано, чтобы встречаться с Ксенией на Итальянском бульваре. Вдвоем они шли глазеть на витрины. Ксения казалась старше своего возраста, ей даже нравилось, что мужчины обращают на нее внимание, и Этель это очень забавляло. «Ты видела? Нет, ты видела, как он посмотрел на тебя? Этот старый пошляк!» И вдруг раздражалась: «А этот господин, сейчас я скажу ему пару ласковых! Смотри, он все идет за нами, как собачонка! Ему, наверное, больше делать нечего!» Ксения была довольна, но ее улыбка ничего не значила. О подобных вещах она говорила снисходительно, как бы давая понять, что знает о мужчинах многое – о том, что они ценят, об их фривольностях. Однажды она даже сказала Этель: «В глубине души ты очень наивна». Этель почувствовала себя уязвленной, она хотела что-нибудь ответить, но не придумала, что именно. Она не наивна, это неправда. Может, надо рассказать Ксении о маме и папе, их ссорах, о Мод и месте, которое эта женщина занимает в жизни их семьи, неуклонно приближающейся к краху? Но все это было столь не похоже на трагическую судьбу семьи Шавировых, что Этель никогда бы не рискнула сравнить себя с Ксенией.
Этель очень дорожила ее дружбой. Это было чудо. В лицее все девочки наверняка ей завидовали. Ведь Ксения красивая, загадочная, и имя такое – Ксения; она произносит его с мягким «кш» вместо «кс». К тому же история Шавировых постоянно напоминала о том, что человеческие судьбы, как корабли, могут тонуть в пучине событий. Стремясь еще больше нравиться Ксении, Этель даже начала внутренне меняться. В момент их встречи она была пессимисткой, интровертом. Но постепенно стала радостной и беззаботной. Продолжала представляться наивной, потому что подруга заметила это в ней. Заносила в свой блокнот мысли, маленькие сюжеты, разговоры, подслушанные дома или на улице. Все это она обсуждала с Ксенией, интересуясь ее мнением. Большую часть времени Ксения ее не слушала. Она смотрела на Этель, думая о чем-то своем. Или вдруг прерывала ее: «Ты слишком всё усложняешь». И добавляла с коротким смешком, который у нее плохо получался, но тем не менее: «Знаешь, Этель, жизнь сама по себе довольно сложна, и не стоит усложнять ее еще больше». Этель опускала голову в знак согласия: «Ты права, ты видишь вещи такими, какие они в действительности. Именно поэтому я с тобой и дружу».
Так, стремясь утвердиться и как-то выразить себя, Этель стала чаще произносить слово «дружба». Это она-то, которая еще недавно вычеркнула его из своего лексикона; только господин Солиман имел право на ее чувства: на дружбу, любовь, привязанность. Однажды она рискнула. Вечером долгого дня, проведенного вместе в прогулках по улицам, а затем по Лебединой аллее на острове посреди Сены, – весенним вечером, когда воздух так мягок, – она украдкой взглянула на Ксению: на ее высокий лоб, маленький изящный носик, светлый пушок на затылке, на ее рот с ярко-красными губами и на ресницы, от которых на щеки ложились тени, – и тогда Этель почувствовала, как душа ее переполняется любовью; это было чувство, похожее на дрожь, приятное и неукротимое; не раздумывая, она произнесла: «Знаешь, Ксения, у меня никогда не было такой подруги, как ты». Ксения долго сидела не шевелясь, – может быть, просто не расслышала сказанное. Потом повернулась к Этель; ее серо-синие глаза-ирисы еще больше напоминали гладь северного моря. Она сказала: «И у меня, дорогая моя». Но чтобы разрушить нелепую торжественность своих слов, тут же хихикнула: «Не знаю, заметила ли ты, но сейчас мы с тобой находимся в таком месте, где влюбленные признаются друг другу в самых сильных чувствах». Затем она принялась рассказывать о портнихе, у которой работает ее мать, – о высокой мужиковатой тетке с фамилией, оканчивающейся на «ис»: Этель подумала, что она из Греции, но на самом деле Карвелис была родом из Литвы. Ксения знала о ее наклонностях. «В конце концов, ты понимаешь, что я хочу сказать? – поинтересовалась Ксения. – Нет, ты действительно ничего не знаешь о таких вещах… ну когда женщина не очень любит мужчин, когда ей нравятся женщины».
Она жестикулировала, и Этель заметила, как ухожены у Ксении руки: маленькие изящные пальчики, розовые ноготки, отполированные пилочкой из буйволиной кожи. Зачем она рассказывает все это о Карвелис? Однажды эта женщина зашла в комнату, где Ксения переодевалась, погладила ее по плечу и прошептала: «Если хочешь, мы можем стать очень-очень (тут Ксения добавила раскатистое русское «р») хор-р-рошими подр-р-ругами!»
Мадам Карвелис превратилась в излюбленный объект их насмешек. У Ксении, с ее внешностью воспитанной и благопристойной девушки-аристократки, был холодный рассудок, порой она становилась даже дерзкой, и эта дерзость шокировала Жюстину и Александра; Этель же резкость подруги забавляла. Насмешек Ксении не избежал никто. Ни воспитатель, господин Борна, украдкой бросавший на нее взгляды, ни постоянно влюбленная в кого-то мадемуазель Жансон, преподавательница французского языка. Однажды, когда та пришла в школу в цветной шелковой шали, Ксения бросила Этель: «Видела? Шаль торчит у нее из-под жакета прямо между ягодиц!» Ей было несвойственно хохотать резко и задорно; она тихо шелестела, рассказывая истории, над которыми Этель, как ни старалась, тоже не могла не смеяться. «Смотри, во время ходьбы ее широкий зад как будто прикрыт хвостом!»
Несколько раз Этель приходила навестить Ксению в швейную мастерскую, где работала графиня Шавирова. Оно располагалось на другом конце Парижа – улица Жоффруа-Мари, недалеко от улицы Лафайет, на третьем этаже, – в общем, настоящее приключение. Во время одного из первых визитов Этель вся семья Шавировых оказалась в сборе: мама склонилась над выкройкой, втыкая булавки, а дочери крутились перед зеркалом, изображая принцесс. В мастерской было сумрачно, царил полнейший беспорядок – выкройки и лоскуты ткани пришпиливались прямо к полу. Мадам Карвелис трудилась за столом, ее можно было принять за наемную работницу. Ксения нуждалась в публике, и когда пришла Этель, она словно с цепи сорвалась: открыто насмехалась над мадам Карвелис, дергала ее за руку, танцевала вокруг нее, задевая шелестящее, сшитое из белой органди платье этой почтенной женщины. Марина тоже крутилась рядом, глядя через плечо, словно танцевала перед зеркалом; большая комната оглашалась смехом и звуками аплодисментов. Этель смотрела на происходящее с замиранием сердца. Это было смешно и одновременно драматично; вихрь безумия кружил девочек, заставляя их забыть о грустном. Мадам Шавирова сидела неподвижно. Перестав шить, она смотрела на дочерей, ее землистое лицо оставалось бесстрастным. В какой-то момент Ксения очутилась рядом с Этель и вовлекла ее в своей танец: выгнувшись, она положила руки Этель себе на талию – словно та была кавалером; правая рука Ксении оказалась на плече подруги. Этель чувствовала ее упругое тело, шнуровку корсета и легкий аромат волос, немного резковатый, пьянящий, что-то среднее между запахом серы и духов. Закончив танцевать, она поцеловала Этель в щеку – не легким поцелуем, но коротким и сильным, почти грубым. Этот поцелуй в край щеки, возле губ, заставил Этель вздрогнуть. Все это казалось какой-то игрой, провокацией. По-прежнему держа Этель за руку, Ксения поклонилась Карвелис и хриплым, но довольно приятным голосом воскликнула: «У меня объявление!» И поскольку Марина и графиня, казалось, ее не услышали, она повторила громче: «Кхм, кхм! Дамы, у меня объявление… Этель и я решили пожениться!» Происходящее казалось невероятно забавным: вид у Этель, одетой в юбку и блузку, был чопорным, темные волосы гладко зачесаны назад, на ногах – туфли на плоской подошве; Ксения же была сногсшибательна: платье с белыми воланами, стройные ножки в «лодочках» золотистого цвета – ну просто невеста. Позднее, уже на улице, идя по направлению к Риволи, а затем к мосту Карусель, Ксения объясняла Этель: «У меня нет проблем с Сафо, все, чего я хочу, – чтобы она ко мне не лезла, понимаешь?» Этель широко раскрыла глаза: «Конечно понимаю». Она неожиданно обнаружила потаенный мир и нашла объяснение той неловкости, которую испытывала, оставаясь наедине с мадемуазель Деку, скульптором, в ее мастерской, пропахшей табаком и потом. Эта толстая женщина с маленькими черными, как маслины, глазами всегда была крайне фамильярной, она брала Этель за руку и целовала ее по-мужски, сильно. Этель попыталась поговорить об этом. «Эта художница – дедушка сдает ей помещение рядом с нами, – она курит сигары…» Правда, Ксения ее не поняла: «Курить еще ничего не значит. Она живет с женщиной?» Этель пришлось признаться, что об этом она ничего не знает. «У нее множество кошек, она лепит животных, она…» – «Ну, тогда это просто глупо», – отрезала Ксения. И больше они никогда к этому разговору не возвращались.
Чтобы нравиться подруге, Этель купила учебник русского языка. Вечерами, лежа в кровати, она листала его. Повторяла ia lioubliouи совершенно нелогично выстроенные уроки, однако всё не могла запомнить, как спрягается глагол «любить». Однажды в швейной мастерской на улице Жоффруа-Мари она решилась и сказала, обращаясь к мадам Шавировой: Как pajiva– ietie?И пока графиня восторгалась, Ксения посмеялась над подругой, саркастически заметив: «Да, Этель очень хорошо говорит, она может сказать Как pajivaietie? Ia znaiou gavarit pa rousskiи даже Gdie toiliet?»Этель почувствовала, что краснеет, но не знала отчего – от стыда или от гнева. Ксения умела объединять в своих словах оскорбление и похвалу, этому она научилась с детства, чтобы выжить. Некоторое время спустя, когда они гуляли по Парижу и зашли в Люксембургский сад, она дала Этель урок – темой его была любовь; урок состоял из фраз, не имеющих никакого практического значения. Она заставляла подругу повторять: Ia doumaiou chto ana ievo lioubit, Ia znaiou chto on iei'o lioubitи еще lioubov, vlioublionnyi, vlioublionna, – она произносила эти слова, проглатывая последний слог; daragaia, maia daragaia padrouga.Прикрыв глаза, говорила: Kharacho, mnie kharacho-o-o…Потом повернулась к Этель: Ту davolnaia?
В июле Лебединая аллея оказалась вдали от остального мира, потерявшись среди Сены. Именно там Ксения назначала ей свидания. Она никогда не прощалась так, как другие девочки: «Ну, тогда завтра, в это же время…» Просто поворачивалась на каблуках и быстро, большими шагами уходила прочь, мгновенно исчезая в толпе на улице Ренн или на бульваре Монпарнас. Этель выходила из дому рано, вид у нее был деловитый. «Куда ты?» – спрашивала Жюстина; Этель отвечала уклончиво: «Гулять с подругой». Ей не было нужды врать слишком много, она не выдумывала уроков фортепиано или репетиций хора.
На остров она спускалась по лестнице от моста. Утром вся длинная аллея была пустынной, в тени ясеней очень свежо. Иногда вдалеке, в конце аллеи, мелькал чей-то силуэт. Мужчина, причем очень неуверенный в себе. Она направлялась к нему решительным шагом, словно вообще его не боялась. Ксения научила ее: «Если ты будешь идти вот так, не колеблясь, это они начнут тебя бояться. Главное – не останавливаться и не смотреть на них. Выбираешь себе какое-нибудь место и идешь туда так, словно тебя там ждут». Должно быть, это действовало, потому что никто не пытался к ней приставать.
Ксения всегда ждала ее под деревом, которое называла «дерево-слон»: это был огромный ясень, пустивший корни на берегу; его похожие на бивни и хоботы ветви по-матерински трогательно обнимали речную гладь. Они стояли под ним молча, глядя на зеленую воду и коричневые водоросли, влекомые течением. Потом садились на скамейку в тени платанов, смотрели, как скользят по Сене лодочки, от которых расходились желтые волны, и разглядывали те, что были привязаны у противоположного берега, возле набережной. Они мечтали о путешествиях. Ксения хотела уехать в Канаду, где снег и леса. Она воображала себе большую любовь между ней и молодым человеком, у которого свои пастбища и табуны лошадей. Она действительно любила лошадей, словно в память о тех животных, которых разводили в имении ее отца в России. Этель говорила о Маврикии, об имении Альма – так, будто оно все еще существовало. Рассказывала о сборе фруктов зако, о семенах баобаба, о купании в прохладных ручьях, бегущих в лесной чаще. Говорила так, словно жила там; на самом деле все это были отголоски историй тетушки Милу и тетушки Полины, смеха Александра, когда он переходил на креольский. Ксения слушала невнимательно. Иногда вдруг прерывала подругу. Показывала на город, бурливший на другом берегу, на мост, по которому двигались поезда, на силуэт Эйфелевой башни и другие здания: «Я знаю, что все совершается здесь. Воспоминания лишь причиняют мне боль. Я хочу изменить свою жизнь, не желаю прожить ее как нищенка».
Она еще не обсуждала ни помолвку, ни свадьбу. Но на ее лице читалась решимость. Было ясно, что она хочет сама выстроить свою жизнь, движется к своей цели. И никому не позволит помешать ей.
Светские беседы
Гостиная на улице Котантен была не очень просторной, но каждое первое воскресенье месяца в двенадцать тридцать она наполнялась посетителями: родственниками, друзьями, случайными людьми – теми, кого Александр Брен приглашал пообедать и просто провести время. Это был своеобразный ритуал, от которого отец Этель не хотел отказываться. Господин Солиман критиковал эти салоны, говоря, что они утомляют его племянницу и дорого обходятся, но Александр возражал: «Дорогой мой, адвокат не может существовать без связей в свете, они для него как лес для охотника». Господин Солиман пожимал плечами. Приехав с Маврикия, Александр действительно изучал право, но эти знания ему никак не пригодились. Он никогда не вел никаких судебных дел и довольствовался тем, что вкладывал полученные по наследству деньги в туманные прожекты, покупал паи и акции разорившихся предприятий. Но он был артистичен, хорошо пел и музицировал, любил красиво говорить и отличался привлекательной внешностью: закрученные вверх усы, копна черных волос, синие глаза, высокий рост, – и потому воскресным салонам всегда сопутствовал успех. Жюстина очень любила супруга, поэтому господин Солиман не высказывал свои мысли на публике. Он избегал этих сборищ, ссылаясь то на недомогание, то на занятость, или же просто выдумывал какой-нибудь предлог, чтобы не появляться там. Он не обманывал Александра; впрочем, тот и сам не был человеком, которого можно смутить. Он общался с дядей на расстоянии, вежливо, чуть иронично, и его экзотические манеры, отличное чувство юмора, а особенно креольский акцент делали это общение даже немного театральным.
Этель знала всех, кто бывал у них в гостиной, – это составляло неотъемлемую часть семейной жизни, в этой обстановке прошло ее детство. Ребенком она старалась побыстрее съесть свой обед и забиралась на колени к отцу, чтобы просидеть там все послеполуденное время. Александр располагался в кожаном кресле и беседовал с приглашенными, выкуривая сигарету за сигаретой, которые сам же и сворачивал с помощью машинки. Этель имела право брать щипчиками крошки черного табака, класть их на каучуковую ленту между валиков, а потом облизывать край папиросной бумаги, и все это под внимательным взглядом молчаливой матери; иногда кто-нибудь из приглашенных замечал: «Не удивительно, если потом она станет курить трубку, как Жорж Санд или Роза Бонёр!» Александр не смущался: «А что в этом плохого? У нас есть жилица, которая курит сигары и носит брюки!» Мадемуазель Деку очень оригинальна. В мастерской на первом этаже дома по улице Котантен, с другой стороны сада, она создает из камня скульптуры животных, преимущественно собак и кошек. Ее поведение, манера одеваться и особенно привычка курить сигары шокировали в их квартале многих; на самом же деле она была женщиной радушной и милой, именно поэтому господин Солиман, не колеблясь, сдал ей помещение, пусть даже она платила за него не очень пунктуально. Иногда он зазывал Этель в мастерскую мадемуазель Деку. В большой комнате, освещенной солнечными лучами, льющимися в окна, Этель бродила среди неподвижно застывших фигур: стоящих на подставках и лежащих кошек, собак – лающих, сидящих, спящих, вытянув передние лапы; в их позах было что-то сакральное. Возле всех этих скульптур постоянно мелькали, исчезали по углам и терлись о ноги Этель бродячие коты, которых мадемуазель Деку подбирала и кормила, а потом отдавала в хорошие руки; они составляли часть обстановки ее мастерской.
В детстве Этель очень любила дремать на коленях у отца, прислушиваясь к гулу беседы. Любимое кресло Александра хранило сладковатый аромат табака, от которого немного подташнивало, запахи кухни и коньяка: он любил пить его после обеда; кресло было глубоким и широким, а истертая твидовым пиджаком и брюками хозяина бордовая кожа немного лоснилась. Гости шутили, смеялись, громкий голос Александра из-за маврикийского акцента звучал музыкально; голоса тетушек Полины, Виллельмины и Милу были высокими и певучими.
«…Синие глаза, золотые локоны…»
«Дорогой мой, уверяю вас…»
«Не-ве-ро-ят-но!»
«Но, в конце-то концов, Господи Иисусе!»
Беседа начиналась в любом случае – иногда раньше, иногда чуть позже. Без вариантов. Этель даже могла сказать, в какой момент она начнется. Она знала условный сигнал: Александр отодвигал свою тарелку с оранжевыми следами от карри, похожими на линию буйков недалеко от пляжа. Прилипшие сверху веточки зелени напоминали водоросли на морской глади.
Даже повзрослев и перестав забираться к отцу на колени, чтобы подремать там, Этель все равно обожала эти послеобеденные минуты, когда сам мозг, казалось, утомляется от обилия съеденного. Она придвигала стул к отцовскому креслу, вдыхала острый, сладковатый запах сигарет и слушала рассказы о давних временах, о событиях, происходивших там, на острове, когда все еще было реальностью – большой дом, сады, вечера на веранде.
«Помнишь старую Йайа, Милу? Возвращаясь из классов мисс Бриггз, мы просто умирали от голода, и тогда мы проказничали: таскали из ее сада манго, а она собирала косточки, которые мы выплюнули, чтобы потом швырять их в нас!» Смех, замечания тетушек, особенно Милу, младшей сестры Александра, столь же черноволосой, насколько остальные были светлыми; зрачки плавали в глубине ее зеленых глаз, и все вокруг утверждали, что она натура опасная. «О, эти косточки!» Другие кудахтали, подхватывая: «Эти косточки!» Александр произносил слова нечетко – так, как он любил: «Манго – это хошо, да, но ево кстчки!..»
Почему же господин Солиман избегал этих встреч? Он порвал все связи с островом, покинув его восемнадцати лет от роду, и никогда больше не возвращался туда. Он сторонился своих бывших соотечественников, находил их мелочными, брюзгливыми, неинтересными. Однажды Этель спросила у него: «Дедушка (ей нравилось называть его так и обращаться к нему на «вы»), почему вы уехали с Маврикия? Разве там не красиво?» Он в замешательстве посмотрел на нее, словно никогда об этом не думал. Потом ответил просто: «Маленькая страна, маленькие люди». Но ничего не объяснил.
Голоса становились то громче, то тише. Звучали названия мест: Роуз-Хилл, Бо-Бассен, л'Авантюр, Ришан-О, Балаклава, Мока, Минисси, Гран-Бассен, Тру-о – Биш, Лез-Амуретт, Эбен, Вье-Катр-Борн, Кам-Волоф. Назывались имена: Тевенен, Малар, Элеонор Бекель, Одиль дю Жарден, Мадлен Пассеро, Селин, Этьенетта, Антуанетта – и прозвища: Большой Каналья, Сплошной Ущерб, Умелец, Луженая Глотка, Дядюшка Зиз, Лисьен, Лало, Ламен Ламок.
На эти сборища приходили и чужаки. Это были люди, принадлежавшие к клану Солиманов: дяди, тети, двоюродные братья со стороны матери Этель; они всегда оказывались в меньшинстве и полностью подавлялись кланом Бренов – громкоголосых маврикийцев, смех которых располагал к общению, людей, умело чередующих юмор и сатиру, способных, собравшись вместе, не ударить в грязь лицом перед любым собеседником, даже перед парижанином.
Александр, впрочем, не стеснялся демонстрировать свое неуважение к уроженцам столицы: «Парижанин рождается хитрецом, но всегда остается последним из дураков», – заявлял он непререкаемым тоном.
Приходили случайные люди. Среди них был, например, маленький лысый мужчина с желтым лицом и иссиня-черными глазами – Этель его сразу возненавидела. Кто он такой, чем занимается? Было непонятно. Однажды она спросила об этом отца. «Он промышленник». И словно этих слов было недостаточно, он прибавил: «Современный авантюрист. Работает на бирже».
Клодиюс Талон, бесспорно, имел влияние на Александра. У него был на всё готов ответ, он знал всех членов высшего общества и намекал на свои связи в политических и финансовых кругах. Однако Этель ненавидела его по другой причине. Как-то, столкнувшись с ней в коридоре, Талон наклонился и погладил ее по шее, – его влажное дыхание почти касалось уха девочки. Ей было тринадцать, и она запомнила страх, заставивший ее буквально прирасти к полу, пока этот коротышка поглаживал пальцами ее кожу, ощупывал затылок, словно раздумывая, как ее лучше задушить. Этель спаслась бегством, заперлась в комнате и никому ничего не сказала, представляя, как отец будет извиняться перед гостями: «Дочь чувствует себя не очень хорошо, трудный возраст…»
А вот кого Этель по-настоящему любила, так это молодого человека по имени Лоран Фельд, англичанина с рыжими вьющимися волосами, красивого какой-то девичьей красотой; время от времени он появлялся у Бренов. Этель казалось, что они с ним были знакомы всегда, по крайней мере, он всегда был частью их семьи. В ходе разговоров она выяснила, что Лоран Фельд просто друг или, скорее, сын друга Александрова детства, доктора Фельда, с которым тот познакомился, живя на Реюньоне. Лоран тоже приехал с островов, но утратил свой певучий акцент, а манерам выучился в Англии и там же обрел особый стиль в одежде, ставший настоящей мишенью для насмешек завсегдатаев собраний на улице Котантен. Этель нравились его робость, его сдержанность, его чувство юмора. Когда он входил в гостиную, ей чудилось, будто его лицо пылает, и каждый раз, сама не зная почему, она радовалась. Этель сразу садилась рядом, расспрашивала о жизни в Англии, об изучении права, о его хобби, любимой музыке и прочитанных книгах. Она заметила, что он не курит. Быть может, больше всего в этом юноше ее тронуло то, что у него не было ни отца, ни матери. Мать умерла в родах, а отец скончался из-за болезни, когда Лорану исполнилось десять. Он и его старшая сестра Эдит были на попечении тети Леоноры, платившей за их учебу. Вернувшись в Париж, Лоран поселился у нее, в Латинском квартале. Этель представляла, как Лоран жил в Лондоне, не имея настоящей семьи, совсем один, она воображала, будто он ее обожаемый брат, которому она всячески помогает; он рассказал ей историю своей жизни, и Этель хотелось разделить его одиночество. Для нее это была еще одна возможность уйти от родительских ссор, забыть о напряженной обстановке в доме, о постоянной, вялотекущей войне.
Будучи еще совсем крохой, она уже знала, что между Александром и Жюстиной не всё гладко. Однажды, после очередного скандала, она посмотрела на родителей глазами, полными слез, и закричала: «Почему вы не подарили мне братика или сестричку?! Я могла бы разговаривать с ними, когда вы состаритесь!» Этель отчетливо помнила смущенное выражение на их лицах. Потом они забыли слова дочери, и все опять пошло по-старому, но она уже больше никогда не вмешивалась в отношения между родителями.
В беседах на улице Котантен появилась какая-то новая тональность. Или, взрослея, Этель сама стала внимательней к тому, что обсуждали в салоне у Бренов? Замечала резкость и язвительность. Александр всегда любил поговорить об анархической революции, о начале бунта, который утопит Париж в пламени и крови, когда все буржуа и собственники будут повешены на фонарных столбах. Сколько Этель себя помнила, эта тема всегда была предметом семейных шуток. Уставая от очередного разговора с Жюстиной, отец стучал в дверь комнаты Этель: «Собирай чемодан, завтра мы едем в деревню, грядет бунт». Она пыталась возразить: «А как же школа, папа?» Он: «Я не хочу оставаться в Париже, когда город запылает». Они уезжали всегда в одно и то же место – в маленький деревенский домик, который Александр круглый год снимал на краю леса в Ля-Ферте-Алэ. Он ехал смотреть на самолеты. В саду возле дома он с помощью местного столяра Бижара соорудил макет крылатого дирижабля, способного, по их словам, летать, несмотря на то что был тяжелее воздуха. «Вздор, – проворчал господин Солиман, когда однажды Этель рассказала ему о занятиях отца. – Вот на что он тратит свое время, вместо того чтобы работать». Этель промолчала. Ей нравилось идти по летному полю за руку с отцом, месить грязь между этих странных машин с неподвижно застывшими винтами. Она выучила все названия: «латекоер», «бреге», «гочкис», «палерон», «вуазен», «хамбер», «райан», «фарман». Однажды они с отцом видели полет Элен Буше [3]3
Французская летчица, установившая несколько мировых рекордов скорости. В 1929 г. совершила перелет по маршруту Париж – Сайгон.
[Закрыть]на «кодрон-рено». Это было за несколько месяцев до ее гибели в июне или июле тридцать четвертого. Самолет с акульей мордой, небольшими крыльями и одним алюминиевым винтом казался огромным. Этель мечтала познакомиться с Элен, стать такой же, как она. Александр только улыбался: «Обещаю, мы поедем в Орли посмотреть, как она летает». Но они так и не съездили – быть может, потому что не нашли времени.
Во всем чувствовалась какая-то спешка, – напрашивалась мысль, что сборища в гостиной должны вот – вот прекратиться. Но почему? Этель слушала взрослые разговоры, обдумывала сказанное. Беседы всегда начинались после обеда, когда служанка Ида принималась убирать со стола. Александр строил разговор таким образом, что комната превращалась в подобие театральной сцены. С одной стороны – выходцы с Маврикия и Реюньона, с другой – чужаки: парижане и все остальные. Вопрос всегда ставился актуальный, тут же начиналось бурное обсуждение; мнения, взгляды, профессии – все сталкивалось здесь. Этель даже вознамерилась записывать, настолько услышанное волновало и забавляло ее.
– Керенский понял, он говорил об этом, но никто его не слушал. Он знал, о чем говорит, он был там, когда все началось, когда большевики взяли власть.
– Революция была неизбежна. Но только Керенский мог что-то сделать, чтобы укротить зверя. Это был их Мирабо.
– Да, но мы-то знаем, каков удел всех Мирабо.
– Конечно, его бросили на произвол судьбы и умыли руки, как в Локарно. [4]4
На международной конференции, состоявшейся в швейцарском городе Локарно в октябре 1925 г., были заключены соглашения, по которым Германия признавала свои западные границы, установленные Версальским договором (1919), отказывалась от Эльзаса и Лотарингии и обязывалась вступить в Лигу Наций в обмен на снятие международной блокады и торговые соглашения с Францией, Бельгией, Италией и Великобританией, выступившими в Локарно ее гарантами.
[Закрыть]
Поднимался шум, все начинали говорить одновременно. Потом воцарялось молчание. Этель наблюдала, как мать старается сохранить беспристрастность. И кидает наживку: «Меня волнует вот что: жизнь дорожает, как и всё вокруг». Тут же вступает Талон: «Общее подорожание не должно волновать вас, мадам, для экономики это добрый знак. На самом деле жизнь неуклонно дешевеет: именно эта дефляция и должна привлекать ваше внимание. Загляните в свою корзину с покупками: там больше фруктов, овощей и мяса, причем по той же самой цене. Вот это и должно заставить вас задуматься».