Текст книги "Равель"
Автор книги: Жан Эшноз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
5
Утро 4 января, Нью-Йорк; комитет по встрече Равеля ждет его на пристани. В чистом небе висит ледяное солнце. Комитет составлен из делегатов различных музыкальных обществ, президентов ассоциаций, двух представителей муниципалитета, тучи фоторепортеров, размахивающих огромными вспышками, журналистов с блокнотами и засунутыми за шляпную ленту карточками аккредитации, карикатуристов и кинооператоров. Поначалу Равелю не удается с высоты мостика разглядеть знакомых в гуще толпы, но вскоре он замечает Шмитца, который исполнил десять лет назад его «Трио» – именно тогда его и познакомили с Элен, – замечательного Шмитца, главного организатора всего этого американского турне. А вон там, недалеко от Шмитца, стоит Болетт Натансон; он приветствует их обоих широкой улыбкой и взмахом руки, потом, не вытерпев, перегибается через борт и кричит: «Вот увидите, какие шикарные галстуки я с собой привез!»
Не успевает Равель сойти с трапа «Франции», как его окружает плотная толпа под завистливыми взглядами других пассажиров первого класса, которых в лучшем случае встречают родные. Ему пожимают руки – по его мнению, чуть слишком фамильярно, его приветствуют тремя короткими речами, в которых он не разбирает ни слова, поскольку напрочь обделен способностями к иностранным языкам, за исключением баскского. Если он и может кое-как спросить дорогу по-английски, то все равно никогда не понимает ответа; впрочем, здесь подобная ситуация немыслима, так как его не оставляют ни на минуту и не оставят в течение следующих четырех месяцев, даже тогда, когда можно было бы и дать покой. Теперь его торжественно ведут к длинной черной Pierce-Arrow с открытым верхом, каких он и в кино не видывал; она уносит его в Лэнгдон-отель, где для него забронирован «сьют» на девятом этаже.
Под неусыпным надзором своего менеджера и первой скрипки Бостонского симфонического оркестра, служащего ему переводчиком, он проводит этот день за различными интервью и встречами; тем временем в «Лэнгдон» идет непрерывный поток корзин с цветами и фруктами; в конце концов букетов скапливается так много, что для них не хватает ваз. И следующие четыре дня Равель проводит главным образом в такси, доставляющих его на всевозможные встречи, репетиции, званые вечера и приемы, в числе которых один – у жены изобретателя Эдисона – особенно утомителен: три сотни приглашенных по очереди подходят к нему, чтобы поговорить по-английски. Концерт в Нью-Йорке выливается в настоящий триумф: три с половиной тысячи зрителей стоя аплодируют ему более получаса, забрасывая охапками все новых и новых цветов, посылая воздушные поцелуи, оглушительно крича и свистя – так принято в этой стране выражать свой восторг, – и вынуждая раз за разом выходить на сцену, что ему, в принципе, не очень-то нравится. А с наступлением вечера, в поздний час, Равеля тащат в какие-то дансинги, гигантские кинотеатры, на негритянские шоу, откуда он возвращается в «Лэнгдон» вконец измотанным.
Затем начинается турне по всей Америке. В Кембридже после концерта, за которым следует прием, он вынужден прямо в смокинге мчаться на вокзал, чтобы не упустить поезд на Бостон, где живет в отеле «Коупли-Плаза» и где концерт снова завершается бурным триумфом; и снова ему нужно пожимать три сотни рук и выслушивать уверения в любви и в том, что он выглядит как настоящий англичанин, вслед за чем его опять тащат в очередное ночное заведение или в какой-нибудь театр теней. Тот же шквал ожидает его по возвращении в Нью-Йорк, в Карнеги-Холле, и те же светские мероприятия устраиваются в его честь: с Бартоком, Варезом, Гершвином, у богачей с Мэдисон-авеню, которые, разумеется, опять-таки просят: сыграйте нам что-нибудь! И он играет, он должен играть и играть, не переставая, в концертных залах и на частных вечеринках, где ему иногда приходится также, не без легкой робости, дирижировать оркестром, и похоже, что всему этому уже никогда не наступит конец.
Такой же прием ждет его в заснеженном Чикаго, с той лишь разницей, что в последний момент Равель отказывается играть. Не найдя в номере свой кофр с лакированными туфлями, он заявляет, что не выйдет на сцену: даже речи быть не может, чтобы он появился на публике в уличных башмаках и дирижерском фраке, и тогда одна из певиц хватает такси, мчится на вокзал, находит чемодан в камере хранения, и концерт все же начинается – с получасовым опозданием, но с тем же результатом: новая бурная овация, а следом торжественные фанфары оркестра, когда он еще раз выходит кланяться по окончании концерта. И такой же прием в Кливленде, и снова духовые оглушительно приветствуют его, а три с половиной тысячи слушателей встают в едином порыве; в общем, повсюду только триумф, только восторг, и гастроли проходят на славу. С одной только маленькой оговоркой – скверная еда. Настолько скверная, что в Чикаго Равель, приглашенный на ужин к одной миллиардерше, вынужден сбежать от нее пораньше и вернуться, в трескучий мороз, под неизбежным ледяным ветром, к себе в отель с единственной целью – заказать в номер хороший бифштекс. Другая проблема заключается в том, что он не спит. При той жизни, на которую его здесь обрекли, ему удается чуточку вздремнуть разве что в поезде, да и то не всегда.
К счастью, в поездах недостатка нет, и, опять же к счастью, он путешествует лишь в роскошных составах, пересекающих североамериканский континент во всех направлениях, ибо составленный для него маршрут более чем причудлив. Непостижимый, как метания мухи в воздухе, он ведет его через все двадцать пять запланированных городов, от северных льдов к тропикам и обратно, какими-то дикими зигзагами, с неожиданными остановками, с бестолковыми отклонениями.
Эти поезда с их пышными названиями: «Зефир», «Гайавата», «Эмпайр Стейт Экспресс», «Сансет Лимитед» или «Санта-Фе де Люкс» – на свой лад повторяют роскошный сервис «Франции». Не менее изысканные, чем этот круизный пароход, они представляют собой великолепные отели на колесах, состоящие из пятнадцати вагонов по восемьдесят тонн каждый, во главе с паровозом обтекаемого профиля, с кабиной машиниста в форме ракеты и центральной фарой, похожей на глаз циклопа. Здесь пассажирам предоставляют все мыслимые виды услуг: рабочие кабинеты для бизнесменов, дансинг и кинотеатр, маникюрные и парикмахерские салоны, консультации визажисток, концертный зал с фисгармонией для воскресных служб, библиотеку и множество баров. Что касается купе, то это настоящие апартаменты, отделанные ценными породами дерева, устланные коврами, украшенные витражами и драпировками; над каждой кроватью висит балдахин, а в ванны подается, на выбор клиента, пресная или морская вода. В хвостовом вагоне устроена открытая площадка с панорамным обзором, подобная террасе или балкону и увенчанная куполообразной крышей.
На одном из таких поездов – «Сан-Франциско Оверленд Лимитед» – Равель и прибывает к концу января в Калифорнию. В данный момент он получил короткую передышку, его программа менее насыщенна и позволяет слегка расслабиться: он проводит время либо под своим балдахином, пытаясь заснуть, либо в клубном вагоне поезда. Из Сан-Франциско он едет в Лос-Анджелес; тамошний теплый воздух позволяет ему сидеть на задней обзорной площадке, наслаждаясь созерцанием окружающего пейзажа. Состав мчится в тени высоких деревьев, похожих на дубы, хотя на самом деле это падубы, пересекает эвкалиптовые рощи, огибает по затейливой кривой горы всевозможных видов, то тускло-желтые, то ярко-зеленые. Приближаясь к Лос-Анджелесу, он минует разбросанные там и сям дома предместья: что ни особняк, то история, и иногда это история с бассейном, таящая в себе больше секретов, чем кажется на первый взгляд, а немногочисленные магазинчики между ними похожи на пестрые игрушки того вида, который особенно нравится Равелю.
В Лос-Анджелесе он дает концерт в бальном зале гостиницы «Балтимор», откуда посылает своему брату Эдуару открытку с фотографией этого небоскреба, проколотую булавкой: на лицевой стороне изображен сам отель, а на оборотной Равель уточняет, что обозначил этой дырочкой окно своего номера. Да, в Лос-Анджелесе живется гораздо лучше, чем в Чикаго; здесь в разгар зимы сияет солнце, огромный город буквально наводнен цветами, которые у нас растут только в оранжереях, при ста градусах по Фаренгейту, а высоченные пальмы чувствуют себя как дома. И, раз уж Равель заехал в эти благословенные края, он может меньше чем за час добраться в Stutz Bearcat – тоже открытом, но на сей раз цвета граната и лаванды, с белобокими колесами – до Голливуда, где во время экскурсии встречает нескольких звезд, например Дугласа Фербенкса, который говорит по-французски, или Чарли Чаплина, который не говорит. Все это его очень развлекает и помогает сохранять доброе расположение духа, на удивление постоянное, даром что триумф утомителен, а еда как была, так и остается скверной.
Поезд компании «Саутерн Пасифик» доставляет его из Перта в Сиэтл, минуя Портленд и Ванкувер; следующий поезд, «Юнион Пасифик Систем», везет его из Денвера (золотые и серебряные прииски, солнце, чистый высокогорный воздух) в направлении Миннеаполиса, через Канзас-Сити. Но здесь небо уже мрачнеет, и он со страхом думает о том, что на следующей неделе ему предстоит Нью-Йорк с его ледяным воздухом.
Однако в конечном счете погода оказывается не такой уж студеной и позволяет ему отпраздновать 17 марта свое пятидесятитрехлетие при большом стечении гостей; среди них находится и Гершвин, которого он хотел повидать еще раз, чтобы услышать в его исполнении The man I love[5]5
«Мой любимый» (англ.).
[Закрыть]. Гершвин, разумеется, играет с величайшим энтузиазмом, имея в виду после ужина попросить Равеля давать ему уроки композиции, на что тот отвечает решительным отказом, объяснив, что Гершвин рискует таким образом утратить свою мелодическую самобытность, а чего ради, скажите, пожалуйста, – чтобы сделаться плохим Равелем? Кроме того, он не любит брать учеников, и вообще, неужели Гершвину мало его мировой славы? Если он метит выше, не имея при этом соответствующих данных, то стоит ли помогать ему с риском попросту сломать?! В общем, Равель уклоняется, он и без того достаточно раздражен. Ибо, хотя организаторы вечера вознамерились приготовить ужин на его вкус (они уже начали понимать, что ему нравится, например, говядина с кровью), мясо, как всегда в этой стране, пережарено до безобразия.
Два дня спустя, добравшись до юга на «Кресчент Лимитед», Равель попадает в весну, жаркую, как середина лета, так что ему приходится сидеть в своем купе без пиджака, в одной рубашке, распахнув все окна и включив вентилятор на полную мощность. Правда, на задней террасе чуточку прохладнее, и Равель дремлет там весь день, а затем, после ужина, располагается в клубном вагоне, собираясь написать несколько писем, в которых рассказывает о своем сложном маршруте: для начала он осмотрит Новый Орлеан, попробует рыбу, запеченную в бумажном пакете, и французское вино, подаваемое в нарушение сухого закона, – знать бы еще, что это за зверь такой, сухой закон. Ближе к одиннадцати вечера, когда клуб начинает пустеть, он возвращается в свое купе, расположенное в другом конце поезда.
Если в Нью-Йорке уже заметно потеплело, то растительности там было куда меньше, чем в Новом Орлеане, где он провел всего один день, тем же вечером уехав в Хьюстон, чтобы дать в этом городе два концерта. Во время репетиций он производит сильное впечатление на оркестрантов, ежедневно меняя цвет своих рубашек и подтяжек: сегодня розовый, завтра – голубой. Все пока идет превосходно, по крайней мере, так ему кажется, хотя он не спрашивает себя, соответствует ли прием, который ему оказывают, ощущению триумфа, которое переполняет его на протяжении четырех месяцев. Это ощущение настолько сильно, что под его влиянием он слегка расслабляется, становясь все более и более небрежным в манере, и без того не очень-то уверенной, играть на фортепиано. Он думает, что публика этого не замечает, а впрочем, он вообще об этом не думает. А это, тем не менее, заметно. Он об этом не знает. Да если бы и знал, ему на это наплевать.
Перед вторым концертом он дает пресс-конференцию в церкви шотландского обряда, где объясняет, что ему требуется долгий период вызревания, чтобы сочинить музыку. Что в течение этого периода ему удается мало-помалу, но чем дальше, тем яснее, увидеть форму и архитектонику будущего произведения в целом. Что он может размышлять о нем годами, не записывая ни единой ноты. И что потом делает эту запись довольно быстро, хотя, конечно, остается еще масса работы: нужно устранить все лишнее и добиться, насколько возможно, предельной ясности и простоты.
Высказав это, Равель садится в машину и едет осматривать Мексиканский залив, затем совершает бросок к Большому Каньону, где проводит неделю, поселившись в «Фениксе», после чего «Калифорния Лимитед» везет его в Буффало, на другой край континента. Не вдаваясь в подробности, сообщим, что оттуда он возвращается в Нью-Йорк и в Монреаль, опять дает концерты: в Торонто, Милуоки и Детройте. Далее следуют: последний визит в Бостон, последний приезд в Нью-Йорк и наконец посадка в полночь на пакетбот «Париж».
Он прибывает в Гавр 27 апреля. Чувствует себя в отличной форме, а самое приятное то, что его маленький голубой чемоданчик, опроставшись от «Голуаз», содержит теперь двадцать семь тысяч долларов. На пристани путешественника поджидает целая группа близких: Эдуар с четой Делаж и, конечно, Элен в сопровождении все тех же Марсель Жерар и Мадлен Грей, которые бросаются к его ногам и преподносят круглый букет в фестончатой обертке. Ликующий Равель находит вполне нормальным, что они приехали встретить его в Гавре, и ему даже в голову не приходит их благодарить. Он только небрежно бросает: «Ну вот еще, зачем вы явились, лишнее беспокойство».
6
По возвращении в Монфор-л’Амори его встречает французская весна – классическая, хорошо темперированная весна, далекая от эксцентричных выходок американского климата. Равель еще не успевает отпереть дверь своего дома, как целое скопище птиц над его головой приветствует новоприбывшего оглушительным концертом. Вся эта пернатая мелочь, от горихвостки до синицы-черноголовки, голосит в древесной листве, под бдительным надзором двух его сиамских кошек, исполняя свои арии, которые Равель знает от первой до последней нотки.
Что же касается самого дома, то он, конечно, чрезвычайно гордо высится над долиной, но вид у него все равно дурацкий. Построенный в форме четвертушки сыра бри, он выглядит со стороны улицы совсем не так, как со стороны сада; его пять или шесть комнаток, соединенных узеньким коридорчиком, тесны, как птичьи гнезда, а на лестнице не разойтись и двоим. Поскольку Равель и сам невеличка, можно было бы посмеяться над тем, что ему вздумалось найти жилище под свои габариты, однако это не соответствует истине. В первую очередь, он искал дом по средствам, в ту пору весьма ограниченным: не будучи богатым, считая каждый грош, он не смог бы купить его, если бы не маленькое наследство, полученное от швейцарского дядюшки. Вдобавок его очаровал пейзаж, открывавшийся с балкона: широкий обзор долины, почти прямая линия горизонта под изменчивыми небесами и долгая волнистая череда низких холмов, перемежаемых лугами, аккуратными рощицами и остатками каменных изгородей.
Но правда и то, что это маленькое жилище битком набито маленькими вещицами, миниатюрами всех видов, статуэтками и безделками, музыкальными шкатулочками и механическими игрушками: здесь деревянный китаец высовывает язык, если дернуть за нитку; там заводной соловей размером с орех взмахивает крылышками и поет, стоит повернуть ключик у него в боку; а вот парусник – только качни – пляшет на картонных волнах. Да тут полно и других совершенно бесполезных изделий: тюльпан из позолоченного стекла, роза со съемными лепестками, коробочки из австрийского цветного хрусталя, крошечная копия турецкой оттоманки из кружевного фарфора. Впрочем, дом оборудован и всевозможной современной техникой: пылесосом и фонографом, телефоном и радиоприемником.
После того как он осматривает комнаты, раздвигает занавеси из тафты в гостиной и зеленые шелковые шторы в столовой, распаковывает вещи и развешивает в шкафах одежду, радость возвращения быстро улетучивается. Ходишь как неприкаянный, не знаешь, куда себя девать. Он слишком утомлен путешествием, чтобы лечь отдохнуть: нервы у него на взводе, а кроме того, сейчас только половина шестого, и заснуть ему все равно не удастся, а если удастся, ночью будет хуже. Открыть книгу или рояль – нет, и речи быть не может, очень трудно сосредоточиться. Прибрать в доме, сходить за покупками – и того не требуется: предвидя возвращение хозяина, мадам Ревло всюду старательно навела чистоту, затопила котел и приготовила еду в кухне. Постойте-ка, он же привез целую кучу вырезок из американских газет: это посвященные ему статьи, которые он сохранил, не очень-то понимая, что в них написано; итак, он засовывает их без разбора в альбом и снова остается не у дел. Можно, конечно, пойти прогуляться в саду – треугольном пространстве, поросшем травкой и чуточку выпуклом, как девичье лоно. Но сегодня Равелю не удается проявить внимание к саду, он сейчас едва видит окружающее, едва интересуется работами, проделанными в его отсутствие садовником. Похоже, он начинает скучать.
А Равелю хорошо знакомо это чувство – скука: сливаясь с ленью, скука может вынудить его часами играть в диаболо[6]6
Игра состоит в том, чтобы подкинуть и поймать с помощью двух палочек, соединенных шнурком, картонную катушку, сделанную из двух конусов.
[Закрыть], следить за ростом своих ногтей, складывать бумажных голубей, лепить уточек из хлебного мякиша, составлять список пластинок, то есть пытаться навести порядок в своей коллекции, от Альбениса до Вебера, минуя Бетховена, но не исключая Венсана Скотто, Ноэль-Ноэля или Жана Траншана (в любом случае, он слушает их, эти пластинки, крайне редко). Сочетаясь с отсутствием планов, скука часто берет себе в союзники приступы хандры, пессимизма и уныния, которые заставляют его горько упрекать родителей: зачем они не сделали его простым лавочником?! Однако нынешняя скука, при совсем уж полном отсутствии видов на будущее, переносится намного тяжелее, чем когда-либо, давит на него почти физически, приводя в лихорадочное, беспокойное состояние, обостряя чувство одиночества, которое сжимает ему горло больнее тугого узла галстука в горошек. Остается единственный выход: звонить Зогебу, Монфор, 56, лишь бы застать его дома.
Слава богу, Зогеб дома, он подходит к телефону. Оба довольны, оба радостно беседуют, понимают друг друга с полуслова и, конечно, хотят увидеться, а почему бы, собственно, не прямо сейчас? Не проходит и пяти минут, как они встречаются на террасе кафе возле церкви, и Равель за рюмкой вермута с кассисом рассказывает об Америке Зогебу, которому только этого и надо. Непонятно, чем занимается Жак де Зогеб. Вроде бы пишет, но никто не знает, что именно. Это господин с черными лоснящимися волосами и матовой кожей, чуть повыше Равеля, чуть менее тщедушный, но, как и тот, трепетно относящийся к подбору одежды. У него есть одна прекрасная черта: он ровно ничего не смыслит в музыке, и поэтому с ним можно беседовать на посторонние темы. Но, поскольку он очень хочет приобщиться к музыке, Равель может говорить с ним об этом как бог на душу положит. Например, Зогеб спрашивает: послушайте, а Шопен – это кто? Да очень просто, отвечает Равель, раздавливая сигарету в пепельнице, это величайший из итальянцев. Ввиду того что вермута с кассисом, даже повторенного дважды или трижды, явно не хватает, чтобы исчерпать американскую тему, Зогеб приглашает Равеля на ужин, после которого на того нападает такая дикая усталость, вызванная разницей во времени, – феномен, доселе им не испытанный, – что он уже к одиннадцати вечера возвращается домой.
А вернувшись, в нарушение обычая сразу же идет в спальню, вместо того чтобы бродить по дому чуть ли не до утра; он буквально засыпает на ходу. Но засыпать на ходу не значит заснуть на самом деле: чрезмерное утомление гонит сон прочь. Он все же гасит свет, однако четверть часа спустя опять зажигает его, хватает книгу, безуспешно пытается читать, снова гасит, долго вертится в постели – ну всем известно, как это бывает, – и множество раз то включает, то выключает лампу. Он и всегда-то плохо спал, ложась, как правило, очень поздно и тщетно ожидая прихода сна, а, дождавшись, почти сразу же просыпался. Так что это уже давняя напасть, и для борьбы с ней он выработал несколько методов.
Метод № 1: придумать какую-нибудь историю, детально разработать сюжет и как можно тщательнее «поставить на сцене», соблюдая все обязательные каноны развития действия. Вообразить персонажей этого спектакля, не забыв при этом себя в роли главного героя, выстроить декорации, расположить свет, подготовить звуковые эффекты. Так, хорошо. Теперь войдите в этот сценарий и развивайте его, методично следя за исполнением до тех пор, пока ситуация не превратится в свою противоположность, а именно не обретет самостоятельную жизнь и не завладеет вами, вплоть до того, что начнет формировать вас, как прежде формировали ее вы. Таким образом, если вам очень повезет, эта история использует возможности, которые вы ей предложили, станет независимой и будет развиваться по своим собственным законам, чтобы в конечном счете полностью обернуться грезой, а где греза, там и сон, вот и готово дело.
Возражение: все это прекрасно, но вы плохо знаете, что такое сон, если надеетесь увидеть его приход. В крайнем случае можно почувствовать, как он завладевает вами, но увидеть его воочию не дано, как нельзя смотреть прямо на солнце. Нет, сон застанет вас только врасплох, как разбойник, напав сзади или в глухом углу. Его не встретишь, подстерегая, словно часовой на посту, вглядываясь во тьму, следя за возникновением видений, его предшественников – танцующих квадратиков, спиралей, созвездий, которые обычно возвещают его близость. Только не старайтесь сами искать их, эти фантомы, стоит их спугнуть, как они улетучиваются, исчезают и, затаившись, ждут, когда вы откажетесь от своего замысла, чтобы смело вернуться и атаковать. Или не атаковать. Короче…
Короче, проходят три недели, и небо грозит пролиться дождем, когда в одно из воскресений на Монфор сваливается около полусотни гостей, дабы торжественно преподнести Равелю его бюст, изваянный Леоном Лейрицем. Сначала они разбредаются по дому, где царит беспорядок и только в кабинете Равеля, как обычно, все лежит на своих местах: он считает делом чести не оставлять после себя никаких следов работы. На столе ни карандашей, ни резинки, ни одного листка нотной бумаги, нет их и под портретом его матери, и на рояле «Эрар», всегда закрытом, когда в доме посторонние; ничего нет в руках или в карманах хозяина. Затем, невзирая на мрачную погоду, все решают расположиться в саду, чтобы выпить. Этот сад вполне соответствует дому, то есть он не очень-то велик, но зато разбит в полуяпонском стиле: лужайки идут уступами, всюду прихотливо вьются дорожки, аллеи, обсаженные экзотическими цветами и карликовыми деревцами, ведут к бассейну, где пляшет скупая струйка воды.
Кроме неизбежной Элен и Лейрица, вполне приятного юноши с мягким голосом и чуточку манерными ужимками, здесь собралось немало других людей, вряд ли вам знакомых, например: Рене Кердик, Сьюзан Уэлти или Пьер-Октав Ферру, хотя есть и такие, о которых вы могли слышать, а именно Артюр Онеггер, Леон-Поль Фарг или Жак Ибер – словом, давние друзья, в том числе и молодой Розенталь, коему по традиции вменяется в обязанность целыми часами крутить ручку специальной машины для изготовления льда, чтобы освежать напитки. Сам Равель, объявивший себя специалистом по коктейлям, проводит массу времени в подвале, где изобретает любопытнейшие смеси, чей состав держит в строгом секрете, присваивая им такие названия, как «Андалу», «Фи-Фи», «Валенсия». Гостям приходится осушить немало бокалов, прежде чем их соберут в группу, чтобы сфотографировать: Равель, всегда тщательно одетый, редко показывается на люди вот так, без пиджака, в рубашке с закатанными рукавами, в одной руке неизменная «Голуаз», другая, как всегда, засунута в карман, а вокруг него пять красивых, счастливо улыбающихся женщин. Не смеется лишь он один, остальные же гости, похоже, веселятся от души: после обеда, щедро орошенного вином, играют в жмурки, потом Равель в превосходном настроении, взяв шляпу у Элен и пальто у мадам Жиль-Марше, исполняет под восторженные крики зрителей несколько танцевальных па. Вслед за чем вся компания, кажется, принимает решение завершить столь приятное воскресенье походом в ночное кабаре.
Или нет – если принять во внимание отзывы соседей (ох, вечно эти соседи!): два дня спустя Зогеб приходит к Равелю на ужин и застает его в кухне в обществе мадам Ревло, маленькой женщины, одетой в черное; она с каменным лицом орудует у плиты, стоя спиной к хозяину, ссутулившись и всем своим видом выказывая осуждение. Поскольку ее хозяин смотрит так же мрачно, Зогеб спрашивает, что случилось. «Скажите-ка, – резко осведомляется Равель, – о вас когда-нибудь распускали грязные сплетни?» Зогеб отвечает, что он ничего такого не знает, да, впрочем, ему это безразлично. «Ну а на мой счет? – настаивает Равель. – Обо мне вы ничего не слыхали?» «Честно говоря, боюсь, что да, – признается Зогеб, – кое-что до меня дошло». «И что же именно?» – вопрошает его собеседник. – «Ну… говорят, вы позавчера принимали у себя человек пятьдесят гостей в честь инаугурации вашего бюста, во что я сначала не хотел верить, ввиду размеров этого дома». «Верно», – соглашается Равель. «Но это еще не все, – продолжает Зогеб, – говорят, потом, в конце вечера, вся эта распрекрасная компания разделась догола, чтобы… ну вы понимаете, что я имею в виду… вы это хотели узнать?» «Именно это! – восклицает Равель, – именно эти россказни моя домоправительница слышала сегодня на рынке. Ну не позор ли это?!» «Позор состоит вовсе не в том!» – объявляет Зогеб. «А в чем же? – удивляется Равель. – В чем же он состоит?» «А в том, – строго говорит Зогеб, – что вы всегда приглашали меня на пристойные вечера, где можно умереть со скуки, и забыли обо мне в тот единственный раз, когда решили хоть немного поразвлечься!» Равель на миг съеживается, затем обращает свой гнев на мадам Ревло, которая еще ниже склонилась над плитой: «Вот, слышите, в чем меня упрекают из-за ваших сплетен!» И тут же разражается диким хохотом, Зогеб смеется ему в тон, мы промолчим.
Время идет, а Равель все еще не надумал, чем ему заняться: ничто его не привлекает всерьез, все кажется никчемным. Это уже начинает его сильно тревожить, как вдруг Ида Рубинштейн подбрасывает ему идею: оркестровать несколько пьес из «Иберии» Альбениса, чтобы поставить на эту музыку балет, который она сама и станцует. А Ида Рубинштейн великолепна, она из тех женщин, что способны, когда им скучно, отправиться в Африку охотиться на львов, или позвонить вам среди ночи из Амстердама, чтобы рассказать, как элегантно вставало нынче утром солнце над Акрополем, увиденное в иллюминаторе самолета, летевшего с острова Бали, или уплыть на яхте на край света в компании со своими обезьянками и ручной пантерой, не забыв взять с собой пижамы из золотой парчи, тюрбаны со страусовыми перьями и болеро, усеянные драгоценными камнями. Ида Рубинштейн очень высока ростом, очень стройна, очень красива, очень богата – в общем, сплошные превосходные степени. Да и проект ее весьма заманчив. Как и все ее проекты.
И Равель берется за работу; похоже, она ему нравится, и он сидит над ней до тех пор, пока лето не вступает в свои права и ему не пора уезжать, как всегда надолго, в Страну басков, в Сен-Жан-де-Люз, возле Сибура, где он родился, где он встречается со своими друзьями Гюставом Самазейлем и Мари Годен и где его ждут быки, баскская пелота и морские купания, специи Эспелетты и вино Ирулеги; Хоакин Нин отвезет его туда в своем автомобиле Hotchkiss. Они делают остановку в Аркашоне, и там с наступлением вечера на городской пристани Нин предупреждает Равеля, что проект, связанный с Альбенисом, может поставить его перед проблемой авторских прав, так как некий Арбос уже оркестровал эти пьесы. «Наплевать, – сухо отвечает Равель, – да кто он такой, этот Арбос?» Однако в действительности ему на это отнюдь не наплевать. Видя, что он беспокоится, Нин наводит справки у издателя. И выясняет, что «Иберия» защищена абсолютно непробиваемой системой договоров, контрактов, подписей и копирайтов, предоставляющих исключительное право заниматься Альбенисом одному только Арбосу и никому другому.
Равель приходит в бешенство, он кипит, он рвет и мечет: мы тут сидим в Сен-Жан-де-Люзе, а мой отдых пошел к черту; пропади они пропадом, эти идиотские законы, я ведь должен работать, мне так нравилась эта идея оркестровать Альбениса, и вообще, что я скажу Иде? Она будет в ярости. Словом, я завтра же возвращаюсь в Париж, не хочу пропускать праздник 14 июля. Нин не верит ни одному его слову, он убежден, что Равель скорее бросится к издателю и к Иде, чтобы попробовать уладить это дело. Нин ошибается. Всякий раз как грядет 14 июля, Равель приходит в лихорадочное возбуждение: можно ли упустить хоть частичку этого празднества?! Он прочесывает все парижские кварталы, засиживается на всех террасах кафе, откуда с удовольствием наблюдает, как танцуют тесно обнявшиеся парочки, любуется разноцветной иллюминацией и слушает уличные оркестрики, пусть даже состоящие из одного-единственного аккордеона.
Однако на следующее утро, когда Нин приходит в отель, чтобы отвезти гостя на вокзал, он застает Равеля в панике, среди полного хаоса: тот понятия не имеет, с чего начать сборы. На его кровати грудой свалены подтяжки и туфли, щетки и галстуки, туалетные принадлежности и пачки сигарет, а поезд отправляется через пятнадцать минут. Уже почти одевшись, Равель желает во что бы то ни стало пригладить волосы, но Нин решительно тащит его к машине вместе с чемоданом, в который успел бросить кое-что из вещей. Приехав на вокзал в последнюю минуту, он заталкивает Равеля в уже тронувшийся поезд и, едва поспевая за вагоном, сует ему в окно купе чемодан, к счастью, не слишком тяжелый.
В результате, весь этот переполох оказывается ложной тревогой: старик Арбос, узнав, в чем дело, великодушно объявляет, что почтет за честь уступить своему младшему собрату все права, на которые тот претендует. Но как бы не так: после американского триумфа слава ударила «младшему» в голову, и он, этот капризный «младший», неожиданно отказывается от проекта. Между тем время не терпит; издатель, с которым заключен договор, требует партитуру к октябрю-месяцу. Ладно, думает Равель, в конце концов, я и один справлюсь. Возьму да напишу что-нибудь сам; мне легче оркестровать собственную музыку, чем чужую. Это ведь всего лишь балет, и тут не требуется какая-то особая форма или развитие темы, да и модулировать практически не нужно, всего лишь задать ритм и оркестровать. Музыка в данном случае не имеет большого значения. Осталось сесть и написать ее.








