412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Эшноз » Равель » Текст книги (страница 2)
Равель
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Равель"


Автор книги: Жан Эшноз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

3

За три года до того, как он умер, Равель и Жан-Обри посетили его, и этот визит никому из них не доставил удовольствия. Конрад оказался более корпулентным, чем Равель, но, как и он, низкорослым, узколицым и крайне неразговорчивым человеком. Он был совершенно не расположен к дружеским излияниям, тем более что скверно себя чувствовал, страдал неврастенией, вызывавшей резкие перемены настроения, маялся люмбаго и подагрическими болями в запястьях и пальцах рук. Когда он все же открывал рот, то говорил с заметным марсельским акцентом, результатом своего первого пребывания во Франции, вернее, трех лет, проведенных на борту разных кораблей компании «Делестан и сын», сначала в качестве пассажира, затем учеником лоцмана и далее стюардом, после чего пытался покончить с собой, выстрелив, но не попав себе в сердце, как раз после рождения Равеля.

Поскольку Равель, как и Конрад, нечасто бывал словоохотлив, их диалог больше походил на бесплодную пустыню с редкими оазисами, когда гость сдержанно высказывал свое восхищение литературой хозяина, а хозяин пытался тактично замаскировать свое полное незнание музыки гостя. В этой пустыне Жан-Обри играл роль врача «скорой помощи», который мечется между двумя страдальцами, пытаясь сделать и тому, и другому хоть какое-то искусственное дыхание, иными словами, подбрасывая немотствующим собеседникам темы разговора. Стоя на палубе «Франции», они перебирают еще два-три воспоминания о той встрече; Жан-Обри обещает Равелю прислать экземпляр другой переведенной им книги Конрада – «Брат с берега», которая должна выйти одновременно с «Золотой стрелой», но тут снова ревут гудки и – прощай, Саутгемптон!

Вернувшись в свою двойную каюту, Равель констатирует, что у него нет никакого желания переодеваться к ужину. Поразмыслив, он решает, что слишком устал для того, чтобы выходить на люди, в ресторан. Заказав себе рюмку «перно», он уведомляет персонал о своем решении и предпочитает сам составить меню ужина, с удовольствием включая в эту трапезу посреди моря все, что обычно ест на земле, в Монфор-л’Амори, а именно: макрель в уксусе, толстый бифштекс с кровью, кусок грюйера и сезонные фрукты, плюс графин белого.

Однако, съев все это, он обнаруживает, что еще слишком рано, всего половина десятого. Обычно после ужина в Монфоре ночь, когда о сне и мечтать нечего, только начинается. Теснота его жилища конденсирует бесконечное множество различных действий, даже если таковые занимают всего минуту или ограничиваются намерениями. Переходя из кухни в гостиную, минуя библиотеку и рояль, совершая короткую прогулку по саду, Равель может сделать массу вещей, при том что чаще всего ничего не делает; в конечном счете ему поневоле приходится идти спать. Но здесь у него нет никаких развлечений, никаких обязанностей, никаких знакомств и, уж конечно, никакого желания убивать время в барах «Франции» или в ее игорных залах. И, хотя его каюта уж точно теснее монфорского дома, она производит вдвойне обратное впечатление: слишком просторная для корабельного жилья, она одновременно ограничивает своего обитателя теми жесткими параметрами, которыми отличается, например, больничная палата – основное, но отчужденное помещение, где не за что зацепиться, кроме как за себя самого; словом, тут чувствуешь себя будто в санатории, только в плавучем. Равель раскрывает перевод Конрада, врученный ему Жан-Обри, и прочитывает первую фразу: «Следующие страницы, выбранные из толстой рукописи, посвященной, по всей видимости, некой женщине…» — что ж, для начала недурно, но нынче вечером – нет, читать почему-то не тянет. Один раз не в счет: может, все-таки попробовать заснуть?

И вот он раздевается, затем долго, нерешительно разглядывает стопку зеленых пижам, наконец останавливает свой выбор на изумрудной, отринув другую, цвета «веронезе», и разворачивает это ночное одеяние, одно из двадцати пяти. После чего зевает и чувствует себя разбитым, что укрепляет его решимость лечь в постель. Он тушит все лампы, кроме ночника, собираясь все же немного почитать перед тем, как попытаться уснуть. Ложится, вновь открывает перевод, одолевает вторую фразу, а за ней несколько следующих: «Похоже, оно была подругой детства того, кто это написал. Они потеряли друг друга из вида еще в те времена, когда были детьми, отнюдь не достигшими возраста юности. Пролетели годы…» Но в конце четвертой фразы у него начинают слипаться глаза, и он уже ничего не понимает: ладно, продолжим завтра. Уверенным жестом, как будто эта лампочка в изголовье всегда находилась рядом, Равель гасит свет, вслед за чем он, который всегда ждал прихода сна до самой зари и в конечном счете урывал себе лишь его мелкие подачки, жалкие крохи, краткие мгновения дремоты, не говоря уж о полной бессоннице, теперь, когда едва пробило десять часов, проваливается в сон, точно камень в бездонный колодец.

Он спит, а назавтра, как и всякий день, как и всегда на всех пакетботах мира, в одиннадцать часов вам подают чашку бульона. Вы раскинулись в шезлонге, укрывшись пушистым пледом, блаженствуя в тепле, несмотря на холодные брызги, и, созерцая океан, попиваете горячий бульон – это замечательно. Шезлонги этой модели, которые вскоре можно будет видеть всюду, в садах и на пляжах, на балконах и террасах, пока еще встречаются только на палубах трансатлантических лайнеров, чье название они, перебравшись на сушу, закрепят за собой[1]1
  По-французски садовый парусиновый шезлонг называется transatlantique. (Здесь и далее прим. переводчика.)


[Закрыть]
.

Шезлонг Равеля из полосатой бело-голубой парусины, а пол прогулочной палубы сделан из наборной канарской сосны, желтой с красноватыми прожилками. Итак, Равель созерцает океан наряду с другими пассажирами, воздерживаясь, однако, от быстрого знакомства с ними, – это не в его характере. Он, конечно, давно отказался от надменной неприступности молодых лет, но при этом отнюдь не готов броситься на шею первому встречному. Справа от него расположилась супружеская пара: муж выглядит крупным промышленником; слева – одинокая дама лет тридцати пяти, ее взгляд блуждает между океанской гладью и книгой в руках, чье название Равель тщетно пытается расшифровать, едва не вывернув себе шею.

Что же касается его самого, то он держит на коленях рукопись, подаренную Жан-Обри и представленную автором как род дневника. Равель покончил с чтением первой записи: «Красноречивый пример предка, чья сильная индивидуальность может воздействовать на молодого человека», затем, допив свой бульон и слегка озябнув на ветру, покидает палубу и идет в библиотеку, задержавшись по пути, чтобы полюбоваться великолепной широкой лестницей из желтого мрамора и серого люнельского камня – точной копией лестницы особняка графа Тулузского в Рамбуйе. Пока другие пассажиры разбредаются кто куда: в гимнастический зал, на площадку игры в сквош, в бассейн, в электрические турецкие бани, на мини-гольф, на шлюпочную палубу, чтобы сразиться там в shuffleboard[2]2
  Игра с деревянным или пластмассовым диском, который нужно забросить в одну из девяти клеточек специально огороженной площадки на корабельной палубе (англ.).


[Закрыть]
, в курительную, чтобы дать ощипать себя профессиональным шулерам, – он предпочитает продолжить чтение в ожидании обеда. Однако по наступлении урочного часа отказывается от мысли сесть за стол, где для него уже отведено место: ему хочется отодвинуть время еды и попозже пойти в ресторан, где ее заказывают порционно. Там он будет чувствовать себя свободнее, туда можно прийти в любое время и есть что душе угодно. Поскольку сегодня последний день года, у него возникает опасение, что ужин будет долгим, обильным, оживленным и шумным; предвидя это, Равель не хочет наедаться досыта.

Дневное время проходит сперва в кинозале, где показывают «Наполеона», который вкупе с «Метрополисом» поет отходную немому кино; Равель смотрит его вторично, не без удовольствия, хотя нынешний легкий настрой и желание развлечься любыми пустяками предрасполагали его к более новым и менее серьезным фильмам, таким, как «Мадонна спальных вагонов», который немало позабавил его в прошлом году, или даже «Патуйяр и его корова», а то и «Кровельщик-олух». Потом он возвращается в каюту и, полежав немного, начинает примерять свой смокинг номер один, собираясь на сей раз ужинать в ресторане первого класса. Этого уже не избежать, его наверняка посадят за стол капитана с традиционной седой бородой, в традиционном парадном белом кителе. И уж конечно, их ужин не обойдется, ввиду предстоящей десятой годовщины перемирия, без разговоров о первом конфликте мирового масштаба, а каждый из присутствующих поделится своим личным воспоминанием об этом событии. Равель сидит рядом с «промышленной» парой, своими соседями по палубе; им-то он и рассказывает о своей собственной войне.

В 14 году он действительно решил идти воевать, хотя его освободили от службы в армии вчистую, бесцеремонно указав на слишком уж тщедушное сложение. Он вернулся домой в полном унынии, но тут ему пришла в голову замечательная мысль: стремясь во что бы то ни стало бог знает зачем идти на войну, он решил бомбить врага с воздуха, а потому вернулся на сборный пункт и заявил, что именно в силу своего малого веса должен служить в авиации. И, хотя его доводы звучали вполне убедительно, военные не пожелали им внять, твердя, что он, мол, чересчур легок, слишком легок, ему бы еще хоть пару кило веса. Но он продолжал настаивать, и после восьми месяцев упорной осады они наконец сдались и мобилизовали этого зануду, воздев глаза к небу и пожав плечами, однако не нашли ничего лучшего, как зачислить его, на полном серьезе, в автомобильный взвод, водителем – естественно, грузовика. Таким образом в один прекрасный день по Елисейским Полям проследовал мощный военный грузовик с крохотной фигуркой, затерявшейся в слишком просторной голубой шинели и судорожно вцепившейся в слишком большой руль, – ни дать ни взять мышка на слоне.

Сначала его прикрепили к гаражу на улице Вожирар, затем, 16 марта, командировали на фронт, в район Вердена, все с тем же заданием – водить тяжелые грузовики. Там он стал настоящим «пуалю»[3]3
  Так во Франции называли солдат-фронтовиков во время Первой мировой войны. «Пуалю» (poilu) буквально означает «лохматый».


[Закрыть]
– в каске, в противогазе, в лохматом козьем тулупе, и ему довелось множество раз водить свою машину под бомбежкой, такой ожесточенной, словно вся вражеская артиллерия ненавидела музыку и метила специально в него, а может, наоборот, в каком-то смысле привязалась к нему. Похоже, ни одна автомобильная служба, в том числе и санитарные машины, не подвергалась такой опасности, как он в своем взводе-75, занимавшемся перевозкой пушек 75-миллиметрового калибра на бронированных грузовиках. Однажды его «тяжеловоз» сломался в дороге, и он провел целую неделю среди полей, в полном одиночестве, как Робинзон. Зато ему представился случай записать несколько птичьих песен: пернатые, которым надоела эта война, в конечном счете решили ее не замечать и щебетали вовсю, не умолкая более при взрывах и не пугаясь непрерывного грохота перестрелок.

Этот рассказ снискал шумный успех у слушателей, а теперь можно на минутку отвлечься и описать меню праздничного ужина, с его весьма банальной роскошью: икра, омары, египетские куропатки, чибисовые яйца, оранжерейный виноград, в сопровождении любых, какие только можно вообразить, напитков. Затем, когда с едой покончено и на столе появляются ликеры, капитан обращает к Равелю загадочную улыбку и поднимает два пальца. По этому знаку является пара музыкантов: черные фраки, белоснежные пластроны, один держит в руке скрипку, второй садится за рояль, и при виде их в зале воцаряется тишина.

Обменявшись короткими взглядами и кивками, музыканты начинают играть первую часть сонаты, которую Равель закончил в этом году, посвятил Элен и сам впервые исполнил вместе со скрипачом Энеско все в том же зале «Эрар», в мае-месяце. Мало сказать, что Равель смущен, – он почти раздосадован. Обычно на таких концертах, когда наступает черед какой-нибудь из его вещей, он выходит, чтобы покурить. Он не любит слушать, как исполняют его сочинения.

Но сейчас избежать этого невозможно; ему от чистого сердца решили сделать приятный сюрприз, и он изображает на лице радость, чертыхаясь про себя. К тому же он находит, что музыканты играют эту новую сонату не так уж хорошо. И, когда через четверть часа они заканчивают последнюю часть, Perpetuum mobile[4]4
  «Вечное движение» (лат.).


[Закрыть]
, перед ним встает другая проблема: аплодировать собственному сочинению так же неприлично, как не аплодировать исполнителям. Раздираемый сомнениями, он все же встает и хлопает, подчеркнуто адресуя свои аплодисменты обоим музыкантам, затем горячо пожимает им руки и только после этого кланяется вместе с ними публике, под восторженные возгласы всего первого класса «Франции».

После ужина, после проведения традиционного сбора средств в пользу жертв моря и после того, как Равель внес свою лепту, что он всегда делает, праздник может продолжаться. Это грандиозное торжество по случаю наступления нового года разворачивается на всех уровнях, во всех уголках пакетбота и длится до полуночи и после полуночи, а для некоторых и поутру, ибо, с учетом разнообразного географического происхождения пассажиров, смены часовых поясов и степеней алкогольного воодушевления, ликование возобновляется каждый час, все более и более энергично, и так до первых сполохов зари следующего дня. Салоны, курительные, кафе, веранды и палубы пестреют воздушными шарами, конфетти, гирляндами и серпантином; всюду куда ни глянь играют всевозможные оркестры, готовые удовлетворять любые прихоти пассажиров. Камерный ансамбль предусмотрительно расположился на почтительном расстоянии от танцевального, французская певица братается с русским квартетом, а сам Равель, который устроился неподалеку от джаз-банда, с интересом изучает этот новый, несомненно, преходящий вид искусства и проведет большую часть ночи среди пьяных американцев.

4

На следующее утро он долго нежится в постели и встает так поздно, что пропускает одиннадцатичасовой бульон; затем, надев легкий костюм из жатой чесучи, выходит на прогулочную палубу, почти безлюдную, только двое юнг собирают на подносы бульонные чашки, брошенные у ножек шезлонгов; зеленое море налилось угрожающей чернотой.

В плаванье время очень скоро начинает тянуться томительно медленно. Более того, даже дни – и это ощущение тоже приходит очень скоро – не только кажутся длиннее, чем на земле, но и вправду становятся таковыми: если добавить время, продленное благодаря пересечению нескольких часовых поясов, к длительности морского перехода, получится, что каждый день насчитывает не менее двадцати пяти часов. Но, главное, сама ограниченность предлагаемых на судне развлечений способствует желанию растянуть их елико возможно. Так что, по правде говоря, пассажиры первого класса в основном тратят свой досуг на переодевания три раза в день, и это их наипервейшее развлечение. Кроме того, слабый пол проводит массу времени в шезлонгах под стеклянным козырьком прогулочной палубы, тогда как сильный увлеченно сражается в карты – вист, бридж, покер, – а попутно в шашки, шахматы и домино. Организуются также некоторые светские забавы, среди коих скачки на деревянных лошадках, позволяющие устроить тотализатор; а еще пассажиры каждый вечер – кроме воскресенья, когда это возбраняется, заключают пари о точном местонахождении корабля, притом на довольно крупные суммы. Ну а Равелю, который хорошо плавает, повезло, что на борту есть бассейн, и он регулярно посещает его, переходя затем в парикмахерскую, где прочитывает от первой до последней страницы «Атлантику» – ежедневную газету, выпускаемую корабельной типографией и публикующую новости, переданные на судно по радио с береговых станций.

Еще можно заняться обследованием пакетбота. Хотя пассажиры первого класса не имеют возможности входить в контакт с представителями низших слоев общества, где царят более свободные нравы, корабельное пространство достаточно велико, чтобы на его осмотр ушел целый день. И Равель не лишает себя этого удовольствия; он обходит палубы, задерживается на мостике, возле старших офицеров, проводит минуту в каюте радиста, наведывается в вахтенное помещение, где просит объяснить ему, как управляют разными аппаратами, спускается, чтобы полюбоваться турбинами, в машинный зал – это чудовищное корабельное чрево, которое удушливая жара и грохот уподобляют аду, но ему всегда нравились механизмы и заводы, доменные цеха и раскаленная багровая сталь: зубчатые колеса способны зародить в нем новые ритмические идеи гораздо скорее, чем морские волны. Затем он может снова подняться наверх, в уютные помещения суперкласса, продолжить чтение в кафе на открытом воздухе, прогуляться возле гимнастического зала или бросить взгляд на теннисный корт на верхней палубе. Один-единственный раз, будучи мало приверженным религии, он посещает часовню, которую по традиции, и это общеизвестно, оборудуют на строящемся корабле в первую очередь, хотя в случае несчастья вспоминают о ней в последнюю.

Однако и это скоро приедается, а, поскольку все дни похожи как две капли воды, не стоит задерживать на них внимание, лучше обратимся ко второй половине путешествия. За два дня до прибытия «Франции» в Нью-Йорк Равель, по просьбе публики, дал вечером маленький концерт. Для исполнения своих коротких пьес он воздержался от парадного фрака, этой униформы пианистов, предпочтя ей более демократическое облачение – можно даже сказать, с легким оттенком издевки. Он выходит в полосатой рубашке, клетчатом костюме, красном галстуке и в таком наряде играет свою «Прелюдию», написанную пятнадцать лет назад, а затем исполняет вместе с корабельным скрипачом Первую сонату для скрипки, сочинение тридцатилетней давности. Его голова находится чуть ли не на уровне клавиатуры, и ладони, вытянутые вперед как при прыжке в воду, не нависают над клавишами, а дотягиваются до них снизу. Его пальцы, слишком короткие, слишком узловатые и довольно толстые, с трудом берут октаву, но зато числят в своих рядах необыкновенно сильные большие – мощные, как у душителя, легко сгибающиеся в любую сторону, посаженные высоко и наотлет, а по длине почти равные указательным. Честно говоря, это далеко не идеальные руки для пианиста; впрочем, он и не блистает техникой – сразу видно, что давно не упражнялся, играет скованно и все время сбивается.

Тот факт, что он столь неуклюже управляется с роялем, можно объяснить также его леностью, которую он с детства так и не преодолел: будучи легковесным, он совершенно не желал утомлять себя игрой на таком тяжелом инструменте. Ему хорошо известно, что исполнение короткого произведения, особенно медленного, требует больших физических усилий, а он предпочитает избавлять себя от этой тягости. Лучше уж что-нибудь необременительное; в этом стремлении он недавно дошел до того, что написал аккомпанемент к сонету «Ронсар своей душе» для одной только левой руки: это позволяло ему играть и одновременно курить, держа сигарету в правой. Короче, играет он плохо, но сойдет и так – спасибо, что вообще играет. Он сознает, что до виртуоза ему далеко, но ведь публика все равно ничего не смыслит, все обходится благополучно.

Накануне прибытия, незадолго до чая, капитан стучит к нему в каюту. Равель, одетый в домашнюю куртку с разводами, открывает, и офицер, отдав легкий поклон, входит, держа под мышкой толстую книгу в темно-красном кожаном переплете с золотым тиснением на корешке. Равель тотчас понимает, в чем дело: это «золотая книга» пакетбота, и капитан в церемонных выражениях просит его написать в ней несколько слов. Он отвечает: ну разумеется, с удовольствием.

Капитан выкладывает книгу на столик, бережно раскрывает ее, почтительно листает и наконец добирается до первой незаполненной страницы, на которую и указывает Равелю. Тот медлит, не в состоянии с ходу сочинить подходящую формулировку, и для начала просматривает предыдущие записи: поскольку «Франция» плавает с апреля 1912 года, даты ее спуска на воду, книга заполнена сотнями хвалебных отзывов, подписанных именами более или менее известными Равелю и принадлежащими представителям высших сфер французского общества: политики, промышленности, финансов, церкви, – а также деятелям искусств, литературы, государственного управления и судопроизводства. Он изучает их якобы из любопытства, на самом же деле, не имея понятия, что ему следует написать самому, торопливо выискивает там подходящие обороты, которые могли бы подстегнуть его вдохновение.

Кроме того, в таких документах всегда поражает разнообразие подписей. Будь у Равеля больше времени, он бы занялся, интереса ради, изучением этих почерков и стилей, дабы определить по ним личности авторов – следуя старинному методу, изобретенному Бальди, а позже усовершенствованному аббатом Мишоном, Крепье-Жаменом и другими. Некоторые, к примеру, пишут свое имя и фамилию вполне просто и разборчиво, подчеркивая их или нет – иногда такой росчерк проходит под фамилией, не касаясь ее, иногда являет собой продолжение последней ее буквы. Бывает, что в порыве скромности и тяги к простоте (если только это не проявление гордыни) инициалы написаны строчными, а не заглавными буквами. Этот тип подписей расшифровать легко, но их все же меньшинство. Зато почти все другие отличаются более или менее удачной стилизацией и дополнены патронимом: их владельцы явно предавались этому занятию с большим удовольствием, словно им наконец представился единственный в жизни шанс заняться искусством каллиграфии. Разобрать подобные автографы, как правило, совершенно невозможно, поскольку они состоят из бесчисленных завитушек, закорючек, арабесок, спиралей, загогулин и росчерков, устремленных во все стороны, напоминающих следы мертвецки пьяного конькобежца на льду, украшенных таинственными черточками и точками и до такой степени хитроумных, что написанные имена не только нельзя установить, но иногда трудно даже понять, в каком направлении автор водил пером, с какого места его рука начала создавать сей маленький шедевр и где завершила свое творение. Под теми подписями, которые решительно не поддаются расшифровке, кто-то другой предусмотрительно обозначил карандашом имена их создателей.

Но главное, Равелю абсолютно ясно: каково бы ни было графическое решение подписи, ее исполнение должно было занять черт знает сколько времени. Поэтому сам он ограничивается скупым похвальным отзывом, который пишет своим крупным нервным почерком с остроконечными буквами, идеально разборчиво начертав внизу свое имя и фамилию, даже не сопроводив их росчерком, а всего лишь украсив заглавные буквы удлиненными вертикальными штрихами.

После ухода капитана Равель пользуется тем, что у него в руке перо, и пишет своим друзьям несколько коротких писем вполне банального содержания, не слишком утомляя себя изысками. В одном из них, адресованном супругам Делаж, он сообщает, что отнюдь не перетрудился, путешествуя в своей каюте люкс. В другом, предназначенном Ролану-Манюэлю, высказывает мысль, что нет ничего приятнее морского путешествия в такое время года. Далее маленькое письмецо к Элен и последнее – брату Эдуару; ну вот, с корреспонденцией, слава богу, покончено. Он еще раз переодевается, затем раскладывает свои послания по конвертам и относит их в справочную службу, где всю почту собирают и доставляют на берег гидросамолетом, взлетающим с кормовой палубы судна. Затем, поскольку путешествие близится к концу, следует озаботиться укладкой багажа и заполнением таможенных деклараций.

Ну а вечером, за ужином, начинается обычная в таких случаях церемония: обмен адресами, обещания дальнейших встреч, однообразные тосты. После чего пассажиры отправятся спать, и только некоторые из них предпочтут допоздна засидеться в баре, а на рассвете выйти на палубу, вдохнуть первые запахи американского континента и дождаться прибытия лоцмана в Эмброуз Лайт, вслед за чем им откроется вид на статую Свободы и судно пойдет вверх по Гудзону. Тем временем Равель, застигнутый бессонницей, только что закрыл перевод «Золотой стрелы», дважды или трижды перечитав последнюю фразу: «Но мог ли он, в самом деле, поступить иначе?!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю