Текст книги "Раз в год в Скиролавках (Том 1)"
Автор книги: Збигнев Ненацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Так, совсем обычно, и начался Новый год эхом выстрелов из лесничества Блесы. Испуганные серны и олени, которые по первому снегу начинали подходить к усадьбам, убегали как сумасшедшие в глубь леса, стряхивая снег с низко нависших ветвей. На далеких полянах, на Свиной лужайке, возле Белого Мужика и около дерева, называвшегося "дубом доктора", раздавалось потом пронзительное блеяние козлов.
А дремучий лес отвечал эхом, которое возвращалось до самых построек лесничества Блесы, до большого дома из красного кирпича, до высокого крыльца и широкого подворья, где, зарывшись в снег по самые оси, стоял пахнущий маслом старый "газик" доктора.
Лесничество Блесы было построено восемьдесят лет назад. Старые люди говорили, что первый здешний лесничий, некто Швайкерт, был застрелен собственной женой в одной из верхних комнат за то, что, как утверждали одни, изменял ей с девчатами из Скиролавок. Другие, в свою очередь, говорили, что попросту у нее никогда не было сухих дров на растопку. Но факт: с тех пор плохо жили между собой супружеские пары в Блесах, что подтверждали людская память и свидетельства очевидцев. От лесничего Пентека сбежала жена, хорошенькая блондинка, потому что никогда – несмотря на то, что вокруг был дремучий лес, – он не заботился о дровах для обогрева и для кухни. А убежела она с таким, который ей несколько раз привез воз наколотых дубовых поленьев. Лесничему Стемплевичу, который был после Пентека, тоже жена изменяла, причем почти открыто, целуясь под окнами с ветеринаром из Барт, который катал ее по лесу в бричке, запряженной двумя сивыми конями. Но не из-за отсутствия дров она ему изменяла, а по той самой причине, по какой и Смугонева своего мужа из дому выбросила, а именно – он слишком много пил и не выполнял ночью своей мужской работы. Инженер Турлей приехал в Блесы семь лет назад и взял себе молодую женушку, Халину, невысокую, с мальчишескими движениями и громким, звонким смехом. Но в последнее время они тоже ссорились все чаще, и именно из-за отсутствия дров или из-за того, кто должен топить печь центрального отопления, ведь они оба работали. Люди в Скиролавках шептались, что и она уже не прочь найти какого-нибудь настоящего мужчину, который знает, как позаботиться о женщине. И все удивлялись, что лесничество Блесы отнимает у мужчин их характер и силу и отдает характер и силу женщинам. Но, как это у женщин обычно бывает, и характер, и сила превращались в ненависть или в адскую злобу.
Писатель Любиньсни говорил, что это дремучий лес делает мужчин безвольными мечтателями, которые разочаровывают женщин. Лес придавливал людей своей гибельной глубиной, укачивал и усыплял шумом ветвей, поражал своими размерами и вечным существованием. Глядя на верхушки огромных сосен или древних буков, люди чувствовали свою хрупкость и ничтожность, год за годом убеждались в бессмысленности своих усилий и трудов, которые всегда были ничтожными перед громадой вечного леса. Что с того, что они сумели повалить даже самые могучие дубы и пооставляли голые поляны, если все равно должны были сажать новые деревья, которые спустя несколько лет покрывали землю и тянулись вверх, к небу и солнцу, в то время как они, люди, пригибались к земле. Лес уже был, когда они пришли сюда, он приветствовал их вечным шумом и оставался таким, каким был, когда они уходили навсегда. Вечный шум леса нес предостережение начинаниям людей, а те, кто вслушивался в него слишком долго, становились глухими к голосу сердца, словно бы и их затягивало это лесное существование без действия, жизнь без любви и поступков. В сумрачных лесных закоулках, где летом, как капли прозрачной живицы, сплыванут по стволам сосульки солнечного света, а зима, как дух, является вдруг пред очи белым пятном распыленного снега, человека вдруг поражает сознание, что ничего он здесь улучшить не сможет.
Но доктор Ян Крыстьян Неглович объяснил это дело совершенно иначе. Это не лес делал мужчин безвольными мечтателями, а они – безвольные мечтатели искали лес, чтобы утвердиться с помощью его существования, баюкать себя его ровным шумом. Из множества возможностей, которые сотворил для людей мир, они выбирали эту единственную узкую стежку, ведущую к лесу.
Доктор Неглович в глубине души верил, что человек не до конца потерял свой инстинкт и из сотен возможностей выбирает ту единственную, которая ему больше всех подходит. И даже – о ужас! – полагал, что некоторые болезни, преследующие человека, возникали не только по велению судьбы, а были вызваны острой потребностью организма, как буря, которая должна пронестись, когда становится слишком душно.
О том,
что время коротко, поэтому торопись, человече...
Девушке, которую привез в Скиролавки художник Богумил Порваш, было двадцать четыре года, она работала продавщицей в магазине мужского белья. Предложение провести Новый год в затерянной среди лесов деревушке, да еще в обществе красивого художника показалось ей привлекательным. Ее волновало и обещание Порваша, что она проведет немного времени среди "диких людей", как он назвал своих друзей. Печалилась она всю дорогу только о том, что они будут есть в этой дыре, потому что еда доставляла ей большую радость. Художник рассказывал ей, что в ближнем городке есть птицеферма и там можно достать куриные и гусиные пупки. "Ах, пупки, как это хорошо", – несколько раз вздыхала она по дороге из столицы, раздражая этим художника, худого, со впалой грудной клеткой и втянутым животом. Он мог не есть несколько дней, и его устраивал даже кусок заплесневелого хлеба. Только его черные, пылающие, глубоко впавшие глаза казались постоянно голодными.
Девушку звали Юзя. Была она не слишком высокой, кругленькой блондинкой со светлой кожей, пухлыми розовыми щечками и маленьким влажным ротиком, который она то и дело выпячивала вперед и складывала в маленькое рыльце. Казалось, что даже воздух, который вдыхает, она сначала пробует своими влажными губами. И с ней-то пришел художник на Новый год в лесничество. Во время перерыва в танцах она подходила к столу возле камина и оглядывала расставленные там тарелки. Потом деликатно брала в руку вилку и маленькую тарелочку, клала на нее пластик холодной оленины, сальцесона или крылышко утки, один грибок, кусочек соленого огурца. И ела медленно-медленно, маленькими кусочками, щуря при этом глаза, как будто ее охватывали какие-то приятные воспоминания. Кусочки мяса исчезали в ее маленьком ротике, который становился еще краснее, влажнее и свежее, а щечки розовели и казались еще более гладкими. Блеск огня из камина трепетал на ее губах, ласкал щеки, подчеркивал тень, которую отбрасывали длинные подкрашенные ресницы. Негловичу она казалась то маленькой белочкой, которая обрабатывает орешек, то хорошеньким поросеночком, которого хотелось погладить по розовой мордочке и подать ему кусочек яблочка или теплой картошечки. Потому что, учит книга Брилла – Саварена, нет на свете ничего более прекрасного, чем вид молодой и красивой лакомки, глаза которой блестят, губы лоснятся, а движения при еде милы и грациозны. Такие женщины ночью для мужчины – как хорошо наполненная тарелка. Стоял он, опершись о край навеса над камином, и, разглядывая панну Юзю, слушал, как на ее мелких белых зубках хрустит пластик соленого огурца. Его раздражал шум голосов за спиной, смех женщин и отзвуки разговора между писателем Любиньским и художником Порвашем, долетавшие из угла салона. Он не хотел пропустить ничего из этого приятного хруста, который казался ему намного более волнующим, чем шелест новогодних платьев.
Панна Юзя подняла наконец свои прищуренные глаза, склонила светлую головку и спросила:
– Почему вы так на меня смотрите?
Он с достоинством откашлялся:
– Потому что тоже люблю соленые огурцы.
Она с чуть заметным сожалением отставила свою тарелочку. Выбрала другую, чистую и положила на нее доктору кусочек огурца и пластик холодной оленины.
– Спасибо, – сказал доктор, беря тарелку из ее рук. А потом так же громко захрустел огурец на его зубах, и доктор громко чавкнул, пробуя холодную оленину.
– Правда ли, доктор, – спросила панна Юзя, – что в Скиролавках есть религиозная секта, которая позволяет раз в год всем со всеми, вместе, в одном сарае? Вы понимаете, что я имею в виду...
И она посмотрела на него широко открытыми глазами, которые, казалось, были наполнены безбрежным удивлением. Даже ее влажный ротик перестал шевелиться.
Доктор поставил на стол свою тарелку, снял со стояка кочергу и ткнул ею пылающее в камине полено. А потом заговорил с необычайной серьезностью, которая для тех, кто его хорошо знал, означала, что он немножечко подшучивает. Как это называл писатель Любиньски: "Наш доктор любит выступать с шутливой серьезностью".
– Не верьте в такие истории, панна Юзя. О таких, как наша, затерянных среди лесов деревушках разные слухи ходят, но не надо им верить. Мы обычные люди, которые хотят любить друг друга и есть досыта. Но не каждый человек подходит к этим делам с надлежащей серьезностью..: Возьмем, к примеру, тот солений огурчик, который вы как раз жуете. У меня в кладовке есть целых семь сортов по-разному засоленных огурчиков. Они стоят в больших банках. Каждый год я сам присматриваю, чтобы моя домохозяйка Гертруда Макух законсервировала их так, как следует. Потому что один вкус – у соленого огурчика, в который добавлено больше укропу, а совершенно другой – у того, в который положено больше хрена, дубовых или вишневых листьев, листьев черной смородины, добавлено чесноку, горчицы. Огурчик с вишневыми листьями ядреный и хрустит на зубах, а если прибавить больше чеснока, он издает на зубах только сухой и невыразительный треск, будто кто-то ломает спичку. Зато у него более острый вкус, иногда аж язык жжет. То же самое – огурчик, к которому прибавлено много горчицы. Он сохраняет твердость и остроту, хрустит на зубах, очень вкусно. Засоленные огурцы я держу на нижней полке, а полку выше занимают свекла и пикули, потом маринованный лук, дыня в уксусе и корнишоны, потом ботвинья в бутылках и спаржевая фасоль в банках. С уксусом, однако, надо быть осторожнее, потому что считается, будто он вызывает анемию. Но ведь нельзя мариновать без уксуса! Конечно, есть сторонники сушения овощей, плодов и грибов. Я тоже храню немного этой сушенины в кладовой в льняных мешочках, хорошо завязанных и подвешенных на специальных крючках. Нет, однако, ничего вкуснее, чем разные сорта маринованных грибков...
– Ах, рассказывайте, доктор, – прикрыла глаза панна Юзя и, как для поцелуя, раскрыла свои красные влажные губки.
В этот момент она показалась доктору необычайно красивой. Огромное декольте белой блузочки, вышитой маками, притягивало взгляд. Тело, которое из него выглядывало, было гладким и чудно желтоватым, как слоновая кость, только глубокая канавка между грудями обозначалась тенью, подчеркивая формы бюста. Доктор переступил с ноги на ногу и нервно кашлянул, чем вспугнул то интимное и неуловимое настроение, в котором только что были оба.
Девушка подняла глаза, затрепетала подкрашенными ресницами и с беспокойством спросила:
– Доктор, почему вы ко мне так присматриваетесь?
– Думаю о вашей щитовидной железе, панна Юзя, – сказал он. – Пока вроде бы нет причин для беспокойства, но ваша шея, такая полная и гладкая...
– Да, немного толстоватая. – Она дотронулась рукой до горла. – И вообще, кажется, я слишком толстая.
Доктор улыбался понимающе:
– Ничего, панна Юзя, ничего. Зато у вас кожа очень гладкая и без всяких морщинок. Вы надолго сохраните свою красоту. Только не забывайте всегда на ночь накладывать под глаза немного увлажняющего крема.
Ему очень хотелось наклониться над ней, прикоснуться губами к раскрытым губкам, которые были такими красными, что казались пузырьками, наполненными кровью. Может быть, она отгадала его желание, потому что склонила светлую головку и серьезно сказала:
– А однако, доктор, я сама слышала, как один человек в кафе говорил Богусю, что в Скиролавках раз в год все со всеми делают то, что надо делать отдельно. Правда, Богусь, что он так говорил? – крикнула она в угол салона, где Порваш все еще разговаривал с писателем. Тут же они прервали свою беседу и приблизились к столу с угощением.
– Что такое кто-то говорил? – подозрительно спросил художник. Она повторила то, что только что сказала доктору.
– Вздор, Юзя, – рассердился художник. – Всю дорогу я толковал тебе, что это вздор. Мой коллега по академии, глупый художник, говорил это только для того, чтобы ты испугалась и не поехала со мной.
– Позвольте, коллега Порваш, – вмешался писатель Любиньски. – Это дело совсем не такое простое. Уже не раз я слышал такое мнение о нашей деревушке. Люди в больших городах склонны верить, что в провинции, а особенно в маленьких деревушках, могут случаться жуткие истории, которые способны страшно оскорбить мораль. А между тем, если ближе присмотреться, оказывается, что и в больших городах происходят страшные вещи. Мы, панна Юзя, люди образованные и разумные, а кроме этого, критичные. Скиролавки деревенька маленькая, но честная.
Высказывание писателя Любиньского могло быть коротким или очень длинным, но в нем была масса антипатии к людям из больших городов. Доктор Неглович отозвал в сторонку художника Порваша и, схватив его за пуговицу бархатного парижского пиджака, насел на него:
– Что означает та черепица на заднем сиденье вашего автомобиля, пане Порваш? Зачем вам черепица, если ваш дом покрыт шифером?
– О какой черепице вы говорите? – удивился художник и нервозным жестом растрепал свою огромную черную шевелюру.
– Возвращаясь в Скиролавки, вы привезли черепицу. Одну. Лежала на заднем сиденье. Многие люди ее видели, – напирал на него доктор, не выпуская из пальцев пуговицы от пиджака.
– А, это вы о той черепице, – вспомнил Порваш. – В самом деле, я вез ее километров пятьдесят и сам толком не знаю зачем. Три черепицы лежали на шоссе, наверно, кто-то их потерял. Они были разбросаны на снегу, красные, раздавленные колесами, как кровавые следы. А одна была целая, красивая, красненькая, а скорее терракотовая. Я остановился и забрал ее, сам не знаю зачем.
– Понимаю, – согласился с ним доктор Неглович.
– Я отдам ее вам, и охотно. У вас ведь дом крыт черепицей, – предложил художник.
– Спасибо, – сказал доктор Неглович и пожал художнику руку. – Ни одна черепица у меня, правда, не упала, но принимаю подарок, как жест доброй воли.
Художник в раздумье потряс головой.
– Уже третий человек спрашивает меня об этой черепице, – сказал он. Неужели у людей в Скиролавках нет больших забот?
– Радуйтесь, что у нас нет больших забот, – заметил доктор. К ним подошла пани Басенька, неся тарелку с заливными телячьими ножками.
– А может быть, доктор, выйдем на свежий воздух? – повернула она к Негловичу личико, похожее на мышиную мордочку. – Помните, как хорошо было в прошлом году?
– И знайте, панна Юзя, – гремел писатель Любиньски, – что люди в больших городах, хотя будто бы и все понимают, и завидуют нашей тишине, прекрасным пейзажам и покою, а по сути – пренебрегают человеком искусства, брезгуют им, считают ничтожеством и. подозревают в какой-то дичи.
– О, да, да, – шепнула панна Юзя, посматривая на тарелку с телячьими ножками.
И она поискала взглядом доктора Негловича, который, может быть, один в этой компании предложил бы ей взять холодных ножек, подал уксус, заметив при этом, что излишек его приводит к анемии. Она представила себе его кладовую, и сладкое тепло пронизало ее от рта до самых колен, волнующе защекотало в животе и даже немного ниже, хотя могло показаться, что эти настолько разные органы, которые у женщин расположены ниже пояса, имеют между собой немного общего. Она подумала, что спросит об этом доктора, но тут же ей пришло в голову, что это может показаться ему бесстыдным. Впрочем, она уже объяснила это себе когда-то по-своему. "Раз что-то расположено близко друг к другу, то оно должно быть между собой связано". Потому что только после хорошего обеда ей нравилось заниматься любовью.
"Глупец", – выдала она заключение о Любиньском. "Нахальная девка", подумала о пани Басеньке, видя, как та берет доктора под руку и почти вытаскивает в коридор, где на гвозде висела его шуба. "Тащит куда-то доктора, а он, наверное, хотел бы попробовать холодца из телячьих ножек".
Пятью минутами позже доктор вышел во двор, одетый в коричневую баранью куртку мехом кверху и в красивую шапку из барсука. Тут же за ним выбежала пани Басенька в белом кожушке и в пушистой лисьей шапке, в длинном платье и туфельках, в которые сразу насыпался снег и заморозил ее маленькие ступни в тоненьких чулках. Она пискнула, как от боли, но притихла, потому что доктор обнял ее, и какое-то время они стояли так перед домом, с нежностью в сердцах. Доктора распирала радость свободного человека, которому каждый день мог принести неожиданность, а пани Басенька чувствовала, что тяжесть руки доктора делает ее сильной и такой легкой, что она могла бы, кажется, взлететь в беззвездную ночь. Грудь ее бурно вздымалась, и она подумала, что успокоить ее может прикосновение руки доктора, который обнимал ее левой рукой, но ведь его правая ладонь висела без дела, и он мог бы ею погладить ее грудь. Но доктор Неглович думал о панне Юзе и ее сладко приоткрытом ротике. Он уже почти видел, как она сидит в его салоне возле тяжелого черного стола и с хрустом грызет пластинки нарезанного огурца, замаринованного с листьями дуба и чуточкой чеснока. И видел по другую сторону стола себя, засмотревшегося в ее затуманенные наслаждением глаза.
– Хэй! Хэй! – громко крикнул доктор, как бы бросая вызов вечному лесу, который рос в нескольких шагах за оградой из сетки.
– Хэй! Хэй! – пискливо откликнулась пани Басенька, потому что и ее переполняла радость.
А потом из лесничества выбежали лесничий Турлей и его жена Халина, и художник Порваш, и писатель Любиньски. Потягиваясь, медленно вышла и панна Юзя в скромной болоньевой курточке, в то время как на других были лисьи шапки и толстые дубленки. Она сразу забыла о холодце из телячьих ножек и позавидовала дубленкам, и шапкам, и радости, которая, казалось, была вписана в жизнь этих людей. Она прижалась к художнику, а тот подхватил ее на руки и перенес через снег к автомобилю доктора, на открытое заднее сиденье, потому что доктор на время Нового года снял с машины брезентовый кузов.
Тронулись резко. Фары вылавливали из темноты придорожные деревья, мельчайшими искорками поблескивали обледеневшие хлопья снега, будто кто-то посыпал дорогу звездами. А когда приблизились к первым усадьбам, скорость и мороз аж перехватили горло, и лесничий Турлей начал стрелять вверх из своего ружья, то же самое сделали Порваш и писатель Любиньски. Никто не заметил, что пани Басенька почти легла на спину доктора, страстно желая, чтобы сквозь свою куртку он почувствовал тепло и тяжесть ее груди. Но он как будто не обращал внимания на это, вглядываясь в расстилающуюся перед ними дорогу, и она обняла его за талию, отстегнула пуговку на его полушубке, засунула пальцы под рубашку, нащупав теплую волосатую кожу.
– Хэй! Хэй! – закричала она в темноту ночи.
– Хэй! Хэй! – ответил доктор.
За автомобилем тащилась туча распыленного снега, догоняла их, осыпала холодными искорками, оседала на шапках и на лицах, охлаждая разгоряченные щеки.
Возле рыбацких сараев и пожарной части, где продолжалось веселье и группы людей крутились на дороге, доктор резко свернул и затормозил.
– Хэй! Хэй! – крикнул людям художник Порваш.
– Хэй! Хэй! – ответили ему недружные голоса. А потом будто бы хор радостно крикнул:
– Хэй! Хэй! Пане Порваш! Хэй, доктор! Хэй! Хэй, писатель! Хэй! Хэй, пане лесничий!
Возле рыбачьих сараев берег круто спускался к замерзшему и покрытому снегом озеру. Доктор осторожно съехал на лед, потом прибавил газу. Они ехали по белой пустыне, не запятнанной ни единым следом. Казалось, у нее нет ни конца, ни края, потому что ночь была темной и беззвездной, освещенной только белизною снега. На озере ветер стал сильнее, но радость, которая их охватила, была здесь тоже большей. У старого "газика" доктора, казалось, выросли крылья, хотя мотор его кашлял и выл. Доктор, однако, все сильнее прижимал педаль газа, гоня вперед по белой равнине, на которой свет фар стелился перед ним золотым ковром.
Замаячили перед ними деревья и кусты Цаплего острова. Тогда Неглович резко затормозил и выключил мотор. Наступила великая тишина, в которой они слышали только собственное быстрое дыхание.
– Боже, как тут хорошо, – прошептал доктор и закрыл лицо замерзшими ладонями.
Выглядело это так, будто бы он заплакал. Он вдруг осознал, что за каждое мгновение радости и счастья надо платить дань отчаяньем. Думал о старом Шульце и его напоминании: "Время коротко, торопись, чтобы спасти душу свою". Доктор не очень верил, что у человека есть душа, так как он никогда не находил ее на прозекторских столах, в грудах человеческого мяса, под чашкой черепа, между позвонками поясницы, в бедрах, в легких, в сердце, похожем на твердый ошметок. И именно это наполняло его ужасом.
О том,
что произошло на Свиной лужайке
Под Новый год на краю Свиной лужайки, недалеко от места, где ничего никогда не росло, потому что там будто бы находилась виселица баудов, на низко растущей ветке старого граба повисла петля из конопляной веревки.
Кто это сделал, никто не знал. Может быть, Рут Миллер, мать убитой девочки, а может, кто другой, какой-нибудь справедливый человек. Одно было ясно: что эта петля была предназначена для убийцы, который должен сам осудить свое преступление и вынести себе приговор. Пять месяцев прошло с тех пор, когда нашли тело Ханечки, и милиция все не могла показать на того, кто ее раздел, задушил, выломал ей пальцы из суставов и размозжил коленями селезенку. Разве не пришла пора, чтобы преступник наконец содрогнулся под тяжестью угрызений совести и, если боялся суда людского, сам бы стал перед судом божьим? Не был это человек чужой, пришелец из дальних краев, это был свой, здешний, потому что не пошла бы Ханечка с чужим человеком на полянку в лес. И неважно, сколько ему было лет, сколько классов кончил, к ученым относился или к простым, – повешенная на кроне петля должна была дать ему понять, что прошло время, данное ему на раскаянье, и приближается час расплаты.
Конопляная петля раскачивалась на зимнем ветру, который замел следы того или той, кто эту петлю на крону привязал. Лесник Видлонг был первым, кто, бредя по снегу через Свиную лужайку, издалека увидел веревку с петлей, и тотчас же с известием о ней погнал в деревню. Множество людей сбежалось потом, чтобы эту петлю увидеть, никто, однако, не приближался к ней, потому что предназначена она была для убийцы, и только он в ветреную ночь должен был подойти под нее в одиночестве, голову и шею в нее засунуть.
Быть может, среди тех, кто прибежал на Свиную лужайку, был и преступник. Увидел он раскачивающуюся веревку, и сердце его замерло в тревоге. Быть может, он только иронически скривился или не изменил выражения лица, чтобы никто не догадался, что он и есть тот страшный человек. Может, вернувшись домой, он с аппетитом поужинал, а потом уселся перед телевизором и с интересом смотрел фильм о труде или о любви, потому что именно такой фильм в тот день поздней порой показывали всем людям в стране. Быть может, он выключил телевизор уже во время фильма о любви, потому что вид женщин, ласкающихся к своим любовникам, был ему ненавистен. Наверное, он не смотрел показанного немного позже фильма об убийце маленьких девочек, потому что не любил смотреть на чужую жестокость. Предпочел пойти спать, а перед сном, как сквозь мглу, видеть раздевающуюся догола тринадцатилетнюю девочку, которая приехала из самых Барт в компании друзей и подруг, чтобы освежиться в озере. У нее не было купальника, и она отошла далеко в прибрежные кусты, где ее высмотрели чьи-то глаза. Он подошел к ней бесшумно сзади, сразу схватил за горло, повалил на землю и задушил. Потом затащил в глубь кустарника, подробно осмотрел ее маленькую грудь, лоно, покрытое светлым пухом, заглянул между ног и воткнул палец во влагалище. Может быть, в этот момент она еще немного дышала, и это его так возбудило и одновременно разгневало, что коленями он стал крушить ее ребра, выламывал пальцы из суставов, потом бросил нагое тело и только ночью перенес его очень далеко, укрыв в месте, известном только ему.
На берегу осталось платьице девочки, и люди решили, что она утонула в озере. Он знал, что это неправда, но помогал другим искать, тянул с лодки сеть вдоль берега – туда и обратно. И других призывал к этой работе.
Годом позже – тоже летом – он задушил маленькую Ханечку. Жаль, что не захотелось ему отнести ее тело в то укромное место. Он захотел, чтобы ее нашли и чтобы в сердца людей закрался страх. Он искал в глазах молодых женщин испуг и ужас, находил их и чувствовал себя счастливым. Только вот это вызвало приезд милиции, допросы, подозрения. Лучше не оставлять никаких следов...
Не ощущал он угрызений совести. Видел петлю на кроне граба, но ни на минуту не подумал, что она предназначена для него. Засыпал спокойно и без страха, потому что считал себя человеком справедливым.
О совершенстве числа "шесть", о непослушном Клобуке
и о том, как священник боролся с доктором
На следующий день после праздника Трех Королей, поздним вечером, священник Мизерера закончил колядование в Скиролавках и на радостно звенящих санях подъехал к дому доктора на полуострове. Он погладил по головкам двух министрантов в белых жилетиках и приказал костельному Белусю, который правил двумя лошадьми и все время дул на закостеневшие от мороза ладони, чтобы министрантов и добро, которое собрано от людей, он отвез к нему домой в Трумейки. Министрантам надо было сразу разойтись по домам, а добром должна была заняться сестра священника Дануська, которая вела его хозяйство.
– Я останусь у доктора на ночь, – сказал священник Белусю. – Потому что доктор раз в Бога верит, а другой раз не верит, и трудная мне предстоит задача. Страшно я должен с ним схватиться.
Белусь поспешно перекрестился, а министранты, мальчики из шестого класса, посмотрели на священника расширенными от ужаса глазами. Доктора мальчики боялись, потому что у него был строгий и проницательный взгляд, и всегда перед ним надо было стоять раздетым до пояса и с чистой шеей и даже с чистыми ушами. У священника Мизереры тоже была меткая рука, и он хорошо умел приложить, если кто-то не знал катехизис. Ужасные дела будут твориться, когда эти двое схватятся друг с другом.
– Прекрасная ночь, звездная, – с удовольствием заметил священник. Из соломы, которой были выстланы сани, он вынул свое ружье – чешскую "збройовку" – и застреленного фазана. Так вышло, что когда они ехали утром из Трумеек в Скиролавки, на заснеженном поле показалась стайка фазанов. Священник быстрым движением вынул из соломы ружье и, когда птицы поднялись на крыло, даже не целясь, положил одну на снег.
– Да, да, мой Белусь, – сказал он, когда министрант принес фазана в сани. – Надо одним выстрелом, и попасть немного сбоку, чтобы он как можно меньше дроби поручил. Потому что потом можно себе зубы поломать, если дробинка попадется.
Громко шумели ели, выстроившиеся от калитки в изгороди из деревянного штакетника до самого крыльца дома, на подворье лаяли и рыли когтями снег два кудлатых волкодава. Но священнику не страшен был ни дьявол, ни величайший человеческий грех, ни псы доктора. Он забросил ружье на правое плечо, в левую руку взял фазана, болтающего мертвой головкой над землей, и смело открыл калитку. А потом без страха, как тот пророк или святой – имени которого ни костельный, ни тем более два министранта не помнили, но известно было, что он невредимым проходил между львами, – он двинулся еловой аллеей к яркому огоньку в окне дома. А псы, кудлатые чудовища, только облаивали его с поджатыми хвостами.
"Зачем ему фазан? Мешать будет, когда он начнет с доктором бороться", задумался костельный Белусь, разворачивая перед воротами звонящие санки. Не знал он, что священнику донесли о двух зайчиках, которые уже с начала декабря висели под навесом дома доктора. "Они должны замечательно замерзнуть, – вычислял священник. – И за фазана доктор, наверное, отдаст одного зайчика". В этом году священнику Мизерере не везло на, зайцев, потому что он, занятый костельными делами, пропустил целых три общие воскресные охоты.
Доктор услышал звук колокольчика на санках и уже ждал на крыльце, одетый в широкий свитер из толсто спряденной шерсти.
– Слава Иисусу Христу, – склонил священник свою голову, покрытую несколько тесным беретом.
– Во веки веков. Аминь, – ответил доктор, который раз в. Бога верил, а другой не верил.
Они вошли в длинные сени, где священник вручил доктору фазана. – Бог мне с зайцами не дал счастья, – заметил он. – А у доктора, как я слышал, два зайчика мерзнут. Дануська просит зайца на паштет, и я предлагаю такой обмен: за фазана – заяц.
Доктор добродушно улыбнулся, принял птицу и занес в холодильник на кухню. А потом помог священнику снять кожух и проводил его в салон, где большая кафельная печь рассеивала приятное тепло, под потолком горела красивая хрустальная люстра, а на черном столе, покрытом белой скатертью, Макухова расставила тарелки с хорошо копченной ветчиной, ломтиками колбасы, блюдечки с корнишонами, корзинку тонко нарезанного хлеба и масленку. На. самой середине стола царил большой графин с красной, как кровь, вишневкой.
– Sursum corda, – изрек священник, с удовлетворением окидывая взглядом заставленный стол. – Sursum corda, – повторил он еще более радостно, потому что заметил на столе глубокие тарелки, явный признак того, что и горячее блюдо Макухова приготовила .
– Deo gratias, – ответил доктор.
Он взял у священника ружье и осторожно поставил его возле большого пузатого гданьского шкафа.
Священник потер окоченевшие руки и расстегнул три пуговки на сутане. Тесно сделалось ему под шеей, и воротничок начал жать. Доктор же пошел на кухню и вернулся с закопченной кастрюлей, из которой торчала ручка большой ложки.
– Для начала имеем паприкаш из курицы, – сообщил он священнику.
Глубокая борозда пересекла поперек лоб священника.
– А Макухова положила много паприки? – озабоченно сказал он. Ведь, как помню, в прошлом году она ее немного пожалела. Она думает, что паприка вредна, а ведь, как вы, доктор, говорили, в этом нет большой правды.
– Вредна она для тех, у кого язва желудка или двенадцатиперстной кишки, – ответил доктор, сладострастно вдыхая запах, который шел из кастрюли.