Текст книги "Раз в год в Скиролавках (Том 1)"
Автор книги: Збигнев Ненацкий
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Вернемся, однако, к существу дела, то есть к особе Севрука, а также к личности Шчепана Жарына, его конкурента в копании могил на кладбище в Скиролавках. Оба эти человека отличались друг от друга не только взглядами на способ копать могилы, на их ширину и глубину, но и размерами долгов государству. Жарын, как упоминалось, был маленький, лысый и хилый, он кружил по деревне, как линялый пес, тихо и сторонкой; Севрук же был больше двух метров ростом, весил больше ста килограммов, длинные руки безвольно висели у него по бокам, отягощенные кулаками, похожими на два огромных камня. Его большая голова напоминала закопченный котел, из-за плоскостопия он двигался медленно и с достоинством. Даже в далеком воеводском городе, как говорили, не нашлось в универмаге подходящей одежды для Севрука, и потому летом и зимой он должен был ходить в засаленной куртке, наброшенной на расстегнутую на груди рубаху без воротничка; не было нигде и ботинок на его огромные ноги, и он носил что-то вроде лаптей, сшитых из старого брезента и старого мешка. Если правда, что Бог сотворил человека из грязи и ила по своему образу и подобию, то плотник Севрук представлял собой исключение, потому что выглядел он так, будто дети в детсаду сделали его из большого количества грязноватого пластилина. Сначала долго раскатывали туловище, потом чуть меньшие валики стали руками и ногами, а огромный пластилиновый шар был прилеплен сразу к плечам, без заботы о такой вещи, как шея. Потом они прилепили к голове плоский нос, палочкой сделали дырки для рта и глаз. Об ушах забыли. Севрук и так носил кожаную пилотку летом и зимой, а когда время от времени стаскивал ее с целью выразить кому-то уважение, смоляные патлы старательно скрывали его органы слуха. Сыновья Севрука не унаследовали от отца ни его роста, ни внешнего вида, они были несколько мельче и более изысканных форм, но, как и отец, имели склонность к напиткам, более крепким, чем вода. Так или иначе, плотник Севрук был тайной не только для интересующихся антропологией, но представлял собой загадку и для педагогов. Образ мыслей и жизнь плотника Севрука противоречили всем существующим в этой науке взглядам и убеждениям. В противоположность Шчепану Жарыну, который любой женщине был готов продемонстрировать целиком своего сине-голубого змея, плотник Севрук всю свою супружескую жизнь оставался верным одной худой, невысокой женщине с огромным, красным от пьянства носом, которую называл "мамуська". Именно эта мамуська чувствовала непобедимое отвращение к использованию веника, а также к стирке постельного белья, а ее отвращение перешло к мужу и троим сыновьям. Плотник Севрук, несмотря на то, что никогда не бывал вполне трезвым, всегда оказывал должное уважение своей супруге, а также троим сыновьям. И таким самым уважением пользовался у вышеупомянутых особ. Качаясь на ногах, тихим голосом он отдавал приказы дома и во дворе, а жена и сыновья без возражений выполняли все его, даже наиболее бестолковые, поручения, не кривились, когда он пропивал не только собственные, но и их заработки. Никого из них никогда он не ударил, голоса не повысил. На гулянья, организованные кружком любителей танца (а Жарын и Севрук были членами этого кружка), – он топал всегда в своей чудной обуви, бережно ведя под руку свою мамуську, а когда та уже не могла держаться на ногах из-за слишком большого количества выпитого алкоголя, с такой же бережностью вел ее домой. Даже наиболее бестолковое пьяное высказывание Севрука вызывало у мамуськи и ее сыновей огромный энтузиазм, радость и восхищение. А когда плотник Севрук однажды зимой разбил о дерево свой новехонький трактор, мамуська и три ее сына несколько часов тряслись от смеха, рассказывая о замечательном полете, который совершил Севрук с тракторного седла в сугроб. Севрук и его сыновья пользовались в Скиролавках репутацией людей небывало честных, таких, к чьим рукам никогда ничего не пристало. Они не были склонны к скандалам, разве что ради защиты добродетелей дочерей Жарына, и можно, стало быть, смело сказать, что особа Севрука могла служить примером другим, таким, кто не пропивал денег, не имел долгов, работал с утра до ночи, а все же бил свою жену и изменял ей, ссорился со своими детьми, по разным пустякам устраивал скандалы. Ни один из Севруков не попадал в милицейские протоколы, а ведь нельзя было сказать этого ни об одном из сыновей старого Шульца, человека работящего и набожного. Или о сыне старого Галембки, тоже работящего, хоть менее набожного. К сожалению, плотник Севрук не смог никому объяснить своих воспитательных приемов, методов науки хорошим манерам, уважению к другим людям – хоть его об этом не раз расспрашивала пани Халинка. Писатель Любиньски упрямо твердил, что плотник Севрук обладает чем-то таким, как "харизма отцовства". По мнению писателя – внимательного наблюдателя общественной жизни – воспитание молодого поколения в отдельных семьях вообще не зависит от того, пьют ли водку отец и мать, таскаются ли или служат детям хорошим примером, потому что есть много случаев, что пьяницами и ворами становились дети абстинентов и не бывших под судом и следствием, а дети пьяниц и бездельников достигали даже доцентуры и преподавали в высших учебных заведениях. Существо дела заключалось в том, обладал ли кто-то харизмой родительской власти, или ему ее недоставало, а такая харизма, как известно, происходит из сфер. идеальных. Плотник Севрук вскоре притопал в своих тряпичных чеботах к писателю Любиньскому и вежливо спросил его, действительно ли он обладает чем-то таким, как харизма, поскольку он уже продал плотницкие долота, скобель и дисковую пилу, а в глотке так пересохло, что он готов сбыть свою харизму. К сожалению, писателю Любиньскому не было нужно что-то подобное, а начальник Гвязда не оказал уважения к харизме плотника и со всей строгостью решил взыскать с него хотя бы часть огромного долга государству. С тех пор два раза в год появлялся у Севрука судебный исполнитель и согласно постановлению забирал у него то, что можно было забрать – корову, свиней, овец, мешки с зерном, сельскохозяйственные машины. С каждым годом этих вещей было все меньше, но это свидетельствовало о недостатке воображения у начальника Гвязды. Он ошибался, когда думал, что, забирая у Севрука корову, овец, свиней или какое-нибудь сельскохозяйственное орудие, он обречет его на голод и холод и заставит работать. Человек, который является плотником и имеет троих сыновей, все-таки всегда заработает на хлеб и мясные консервы, а также на бутылку водки, хотя бы на одних задатках за строительство чьего-нибудь сарая или за обещание отремонтировать хлев, на случайных приработках в лесу или в рыболовецкой бригаде.
В начале марта судебный исполнитель забрал у Севрука одну из его двух коров, а перед магазином в Скиролавках все меньше было таких, кто хотел до бесконечности дискутировать о выборе способа смерти, которую из-за огромных долгов решил принять плотник Севрук. И пришла та страшная минута, когда плотник Севрук решил утопиться, и выбрал он для этого дела день солнечный, безветренный, но морозный – столбик ртути на школьном термометре упал до минус девяти градусов.
С раннего утра трое сыновей Севрука рубили топорами лед вблизи рыбацких сараев, в месте относительно мелком, но именно там легче всего было сделать прорубь, не опасаясь принудительной купели. Отзвук рубки льда раздавался чуть ли не во всех уголках Скиролавок, а туда, где его слышно не было, донесли весть услужливые люди, чтобы никто не почувствовал себя обиженным из-за отсутствия информации о замечательном зрелище. В первую очередь уведомили, ясное дело, доктора Негловича, у которого в тот день был выходной, потому что только три раза в неделю он принимал больных в поликлинике в Трумейках. Доктор обещал прибыть на место события, и это никого не удивило, потому что, как врач, он был обязан выдать свидетельство о том, что кончина совершилась по правилам, без участия вторых или третьих лиц. Художник Порваш грубо прогнал молодого Галембку, который пришел пригласить его на "Севруково утопление", лесничий Турлей отвертелся от участия в зрелище, говоря, что ему надо подготовить ведомость на зарплату лесорубам, а писатель Любиньски не только сам не захотел пойти на озеро, но и собственной жене, пани Басеньке, идти запретил, утверждая, что участие в зрелище такого рода противоречит достоинству писателя и писательской жены. Почему "Севруково утопление" должно было унизить достоинство писателя Любиньского – никто в Скиролавках не понимал, разве что именно таким образом писатель Любиньски хотел отомстить Севруку за то, что тот ему крыльцо не построил, хотя и взял задаток.
Тем временем сыновья Севрука закончили рубить лед на достаточно большом пространстве, потому что отец их был человеком рослым. "Иди, Зенек, быстрее за папой, а то вода снова замерзнет", – приказал старший сын плотника своему младшему брату. Людей тогда на берегу было уже много, человек пятьдесят, и они с удовлетворением восприняли слова старшего сына плотника, потому что мороз всех донимал. Шчепан Жарын, которого сопровождали жена и три дочери, похвалялся, что еще сегодня выкопает для плотника могилу соответствующей глубины, хоть это и не будет легко, потому что земля промерзла как минимум на полметра. Другие все громче выражали свое недовольство тем, что Севрука все еще не видно. Или, может быть, часто приходится наблюдать, как кто-то топится по собственному желанию из-за долгов? Громче всех ругались, глядя в сторону дома Севрука, женщины, потому что любопытство оторвало их от кухни, кастрюль и сопливых детишек. – Идет, – крикнул кто-то пронзительно. Действительно, из деревянной халупы вышел плотник Севрук в обществе своей супруги. Он шагал солидно и с достоинством, а мамуська семенила возле него, гордая, что не только на ее мужа, но и на нее обращены взгляды всей деревни. Шел плотник Севрук, громко скрипя по замерзшему снегу, с головой, огромной, как котел, а над ним голубело небо и светило февральское солнышко. На голове плотника Севрука была кожаная пилотка, на ногах сшитые из брезентовой тряпки удобные бахилы. Не смотрел Севрук ни вправо, ни влево, а только прямо перед собой, на другой берег заснеженного озера. Собравшаяся на берегу толпа расступилась перед ним, чтобы ему легче было подойти к месту, где лежали груды вырубленного льда и, как бы зеленоватой эмалью подернутая, поблескивала незамерзшая вода. Толпа затихла, даже Шчепан Жарын перестал рассказывать, какую он яму выкопает для гроба Севрука. Потому что прекрасный и захватывающий вид явился перед его глазами. На краю зеленоватой проруби встал высокий, как большое старое дерево, плотник Севрук в своих тряпичных башмаках и засаленной куртке, с лицом, полным серьезности, небритым и почерневшим от ветра, как большой котел бывает почерневшим от огня. Похожие на обломки базальтовых глыб, его кулаки тяжко свисали по бокам на руках длинных и сильных. С опухших толстых губ Севрука срывалась струйка белого пара, которая улетала вверх, в чистое небо. Собравшиеся на берегу озера люди затаили дыхание: им показалось, что они почти видят, как в могучей голове Севрука кипят пугающие мысли о смерти в проруби. Казалось им, что видят они и большой долг государству, который лежал на могучих плечах плотника, но все же ни на миг не согнул его, потому что Севрук стоял прямо, как старый дуб. А когда великая жалость стиснула людские сердца, из уст Севрука, как из старого дупла, выплыли горькие и глухо звучащие слова, полные упрека, обращенные к сыновьям: "А не могли вы больше места сделать в этом озере?" Опечалились юноши, минуту молчали, пока не отважились ответить: "Руки у нас, татко, мерзли".
Не ответил плотник Севрук на эти слова, только еще один шаг сделал по направлению к проруби. Именно в этот момент с громким скрипом снега под шинами "газика" подъехал доктор Неглович. Остановил машину, вышел из нее и скромно втиснулся в толпу, которая с радостью встретила его приезд. Ведь доктор дал этим доказательство, что он, как и его отец, хорунжий Неглович, не возносится в деревне над другими. Но все же приезд доктора не ушел от внимания Севрука, который, как обычно, решил оказать доктору надлежащее почтение. Отвернулся Севрук от проруби, снял кожаную пилотку и поклонился доктору, а тот поклонился ему с таким же большим уважением, сняв свою шапку из барсука. Потом плотник Севрук снова надел на голову кожаную пилотку и переступил с ноги на ногу. Чем-то бестактным показалось ему уйти с этого света без слова, потому что он участвовал во многих похоронных торжествах, и всегда кто-нибудь какие-нибудь хорошие слова в это время говорил. А поскольку никто не спешил это сделать, плотник Севрук сказал своим низким, рокочущим голосом: – Я топлюсь, потому что начальник Гвязда забрал у меня корову за долги. После этих слов посмотрел плотник Севрук на свою жену, которая в этот момент должна была, по его мнению, громко заплакать. Глянул на сыновей, которые также должны были зарыдать. Но мамуське было слишком любопытно, каким образом ее муж утопится в такой маленькой проруби и в таком мелком месте, и она даже выказывала нетерпение, что муж так долго тянет, говоря очевидные вещи – ведь всем давно было известно, что он будет топиться не почему-либо, а именно из-за долгов. А сыновьям Севрука не до плача было, они хотели домой, потому что ноги у них начали мерзнуть.
Почувствовал, похоже, Севрук нетерпение собственной семьи, а также толпы, собравшейся у озера. Тогда он очень медленно наклонился к проруби и, как это привыкли делать люди перед купанием, сунул в воду свой указательный палец, чтобы узнать, какая там температура. Ни его самого, ни кого-то из присутствующих не удивил этот жест, хоть будущему утопленнику должно быть все равно, в какой воде он утопится: теплой, холодной или ледяной. Потом плотник Севрук слегка присел и, по обычаю сельских парней, которые собираются нырять, зажал двумя пальцами себе нос, чтобы ему в нос вода не затекла. Почему? Об этом тоже никто не подумал, но всем было ясно, что наступила последняя минута, когда они видят живого Севрука, потому что в следующую он оттолкнется пятками ото льда и исчезнет в зеленоватой пучине проруби.
– Ох, – застонала толпа на берегу озера. Севрук выпрямился, отнял пальцы от носа. Не бросится он в пучину, а войдет в озеро постепенно, с достоинством – об этом говорила людям его новая поза. И даже кое-кто пришел к выводу, что и в самом деле так он поступит правильнее и серьезнее. Зачем же при утоплении производить неприятный плеск, разбрызгивать ледяную воду во все стороны (а было очевидным, что огромное тело плотника, если бы он бросился в прорубь, должно было вызвать много брызг), если гораздо лучше уходить со света в тишине и сосредоточенности. Шаг за шагом погружаться в воду, сначала до лодыжек, потом до колен, потом до пояса, до подмышек и наконец исчезнуть в озере вместе с головой, покрытой кожаной пилоткой. Только не жалко ли прекрасной пилотки?
То же самое, видимо, пришло в голову Севруку. Он снял пилотку и подал ее мамуське. Пилотку тотчас же вырвал у матери старший сын плотника, потому что он давно завидовал отцу, имевшему такой прекрасный головной убор. Это не понравилось Севруку, наверное, он тоже был сильно привязан к своей пилотке. Он отобрал ее у сына и снова натянул на голову, и это было признаком того, что он решил умереть в пилотке. Вдруг Севрук зарокотал своим низким голосом:
– Топлюсь, потому что начальник Гвязда забрал у меня коров за долги. Удивили всех слова Севрука не о корове, а о коровах. Не помешалось ли у Севрука в голове от страха перед смертью?
– Он забрал у тебя только одну корову. Вторая еще осталась, – напомнил Шчепан Жарын. – А о могиле не беспокойся, я тебе ее выкопаю даром. Место я уже выбрал. Это будет возле старого Ендрыщака.
– Не согласен, – загремел Севрук. – Ты, Шчепан, ямы копаешь слишком глубокие, и весной вода подземная туда подходит. Возле Ендрыщака я тоже лежать не хочу. – А где ты хотел бы лежать?
– Не знаю, – загремел плотник Севрук. – Не знаю, где я хотел бы лежать. А что ты сделаешь, мамуська, со второй коровой?
– Завтра ее продам, – отвечала она. – Кормовой свеклы осталось немного, сена тоже мало. За свеклу и сено куплю сечки для свиньи.
– Кому продашь корову? – спросил Севрук, и никого не удивил этот вопрос, потому что человек перед смертью имеет право знать, в чьи руки попадет его собственная корова.
– Отто Шульц хотел ее купить. И Кондек спрашивал, не продадим ли мы ее. Задумался плотник Севрук.
– Надо ее продать сегодня, – сказал он, минуту подумав. – А утопиться я могу завтра или в другой раз. Мамуська хлопнула в ладоши от восторга.
– Ну да. Как я сама об этом не подумала. Беги, Зенек, в магазин за двумя бутылками вина и принеси их домой. Пане Шульц, – выискала она в толпе седую бороду старого Шульца, – вы хотели купить нашу корову?
– Да, – сказал Шульц, выходя из толпы. – Могу ее купить, если вы не запросите слишком много.
– А я? – спросил рассерженный Кондек и рывками протиснулся через толпу. Обо мне как-то никто не говорит? А разве не я первый говорил вам, Севрукова, что хочу купить корову?
– Сговоримся, – примирительно загремел Севрук. – Хорошие люди всегда договорятся.
И медленным шагом он двинулся в сторону своего дома. Поспешала возле него мамуська, шли за ним Шульц и Кондек, а Шчепан Жарын забегал вперед:
– Не давай себя надуть, Севрук, я тебе помогу продать корову. Две бутылки слишком мало. Я принесу третью, легче будет говорить о корове.
Обогнали их бабы, спешащие к кухням, кастрюлям и сопливым детишкам. Мужчины расходились медленней, потому что многим захотелось вина, о котором упоминала мамуська. Зенек уже готовился бежать в магазин, только никто не сунул ему в руку денег.
– Ну хорошо. Возьми, Зенек, на вино, – решился Кондек и вынул из кармана помятую купюру.
Идя к дому, плотник Севрук, как пристало человеку хорошо воспитанному, вежливо поклонился доктору, сняв перед ним свою кожаную пилотку, доктор же снял перед ним свою шапку из барсука.
– Спасибо, доктор, за то, что вы приехали на мое утопление, – сказал Севрук. – У меня сегодня выходной в поликлинике, – вежливо объяснил доктор. – В следующий раз утоплюсь уже взаправду, – пообещал Севрук. – Если взаправду, то никогда не стоит топиться, – сказал Севруку доктор и сел в свой автомобиль.
А люди в Скиролавках еще больше зауважали доктора, ведь он произнес святые слова, что топиться взаправду не стоит. Никто, впрочем, не верил, что Севрук утопится в мелкой проруби, и все пришли только посмотреть на "Севруково утопление", так, как в больших городах ходят в разные места, где за деньги можно посмотреть, как один другого убивает, но не взаправду, потому что потом оба они выходят к людям и кланяются, живые и здоровые. В гмине Трумейки всю следующую неделю громко рассказывали о том, как замечательно топился плотник Севрук, сколько людей пришло на берег озера. Узнал об этом начальник Гвязда, и страшная злость охватила его при известии, что Севрук продал свою последнюю корову. Ведь это неизбежно означало, что осенью, когда подоспеет очередная уплата кредита, ничего уже судебный исполнитель у Севрука не заберет. И понял тогда начальник Гвязда, почему его предшественники время от времени открывали Севруку небольшой кредит. Ведь чтобы забрать что-то у людей типа Севрука, сначала им надо что-то дать, иначе власть потерпит поражение. Нет ничего худшего для начальника гмины, чем человек, который не боится судебного исполнителя.
И так со временем некоторые люди поняли, насколько большой смысл таило в себе "Севруково утопление" и продажа последней коровы. Потому что с тех пор начальник Гвязда утратил последнюю власть над плотником, у которого не было ни телевизора, ни единой сельскохозяйственной машины, ни свиноматки. С того момента уже не огорчала Севрука мысль о его огромном долге, а, будучи плотником и имея троих сыновей, он не умирал с голоду.
Но нашлись и такие, которым не понравился Севруков спектакль у озера, и они твердили, что человек не имеет права играть собственной жизнью, ведь таким образом он навлекает на деревню разные несчастья. В согласии с их предсказаниями в тот же вечер чистое до сих пор небо вдруг затянулось тучами, и поднялся ветер такой сильный, что своим воем он заглушал разговоры людей. У Галембки тогда сорвало с крыши трубу, у Шульца упало с сарая аистиное гнездо, у озера Ясного в глубине леса сломалось дерево, на котором находилось одно из пяти гнезд орлана-белохвоста. А на полуострове, как мощные органы, ревели от ветра старые ели на аллее, ведущей к воротам, две овчарки Негловича то и дело громко выли, и доктор вынужден был прерывать чтение, вставать с кресла возле печи и выходить на крыльцо, чтобы успокоить собак. Читал же доктор в то время не какую попало книгу, а произведение, из которого вытекало, что с точки зрения разума на свете ценна только одна вещь, то есть добрая воля, а она бывала доброй только тогда, когда стремилась исполнить свой долг.
На дереве же у Свиной лужайки все колыхалась петля из конопляной веревки. Йонаш Вонтрух и Антони Пасемко плели байки о Сатане, который владеет Землей.
О том,
как у доктора запахло мятой и полынью,
а также о женщине, которая хотела иметь ребенка от Клобука
Собаки лаяли возле калитки – монотонно, не слишком усердно. Доктор Ян Крыстьян Неглович отложил на стол книжку, поднялся с кресла, в сенях надел валенки и натянул на голову шапку из барсука. На нем был толстый халат, но на крыльце ветер продул его до кожи и укусил в лицо, как дикий зверь. Светя фонариком, потому что ночь была темной, шел доктор к калитке по аллее ревущих от ветра елей и думал: кто в такую позднюю пору, в плохую погоду прибыл к нему, чтобы нарушить его покой? Может, какая-то женщина начала рожать? А может, какой-нибудь путешественник продрог по дороге домой, испортился у него автомобиль или дышло он поломал, и ищет помощи в первой попавшейся усадьбе?
За калиткой стояла женщина в черном платке на голове и плечах, она была неподвижна и казалась черным стволом, который вдруг вырос за забором. – Кто ты и чего хочешь? – спросил он.
К пожилым женщинам он обращался на "вы", а "пани" говорил только тем, с которыми ему случалось иметь удовольствие. – Я Юстына, – порыв ветра принес к нему слегка свистящее имя. – Не знаю такой, – ответил доктор и движением руки успокоил собак, которые, несмотря на его присутствие, то и дело лаяли на чужую женщину. – За Дымитра Васильчука я вышла замуж и живу по соседству. Старого Васильчука доктор хорошо знал, потому что его дом соседствовал с усадьбой Макуховой. Сам он был издалека и имел трех сыновей, которые работали в лесничестве. После смерти старого два сына уехали на работу в шахте и вскоре заработали себе на машины. Третий, Дымитр, остался в Скиролавках в небольшом хозяйстве, понемногу браконьерствовал в лесу и на озере, понемногу работал на вырубках. Два года назад он привез молодую девушку, но никому ее не показывал, даже в магазин за покупками не отпускал. Доктор время от времени видел какую-то женщину, которая крутилась между домом и небольшим огородиком, но так как летом и зимой у нее был платок на голове, лица ее он не запомнил.
– Чего ты хочешь от меня, Юстына?
– Ребенка у меня нет, – ответила она. – Два года живем, а ребенка не ношу. – Это ничего. Надо ждать еще год. А может, и второй год. – Дымитр меня бьет. Говорит, что я как сухое дерево, которое надо срубить. – Приди завтра в поликлинику в Трумейках. Я тебе дам направление к врачу в город.
Но молодая женщина стояла перед воротами, как ствол дерева, который неожиданно вырос за один вечер.
– Вы тоже доктор, – сказала она чуть громче, потому что снова загудели ели. – Есть разные доктора, Юстына, – объяснил он мягко. – Такие, которые лечат зубную боль и головную боль. Боль в пояснице и детей. Я дам тебе направление в город, и там тебя обследуют. Но она стояла, как ствол дерева.
– В город меня Дымитр не пустит, а сегодня он лежит дома пьяный. Вы тоже доктор. До утра буду так стоять, пока вы меня не осмотрите и не скажете, заслуживаю ли я смерти. Яичек я принесла вам целую корзинку. И потрошеного петуха. – Она говорила медленно и певуче. И может быть, это ветер в елях виноват, а может – одиночество в доме, потому что ее голос показался доктору сладким и обезволивающим. Тогда он вставил ключ в замок калитки и открыл ее перед Юстыной, а потом повел ее на крыльцо и впустил в сени. Он и не думал ее осматривать, так как медицинская наука говорила ему, что два года без ребенка еще не дают повода для беспокойства. Но слова утешения и надежды нужны каждому, а ему тоже мило было слушать певучий говор.
Под платком в правой руке она держала корзинку с яйцами и потрошеным петухом. Он велел ей занести корзинку в кухню, а потом впустил женщину в свой кабинет, в котором старая Макухова каждый день топила печь, так, как он ей когда-то велел, потому что у врача всегда, во всякое время дня и ночи, могут быть пациенты.
Был этот кабинет гордостью доктора и как бы источником его скрытой силы, откуда он черпал веру в человеческий разум и в свой собственный талант. Среди белизны стен, ширмы, стола и шкафчиков, блестящих прозрачными стеклами, он очищал свои мысли и погружался в тайны других людей. Здесь у него было то пристанище, где его прекрасное прошлое становилось настоящим и будущим одновременно, как будто бы время для него вдруг остановилось. Несмотря на то, что роль такого, как он, сельского врача обычно сводилась к решению, куда и к какому специалисту направить больного, он все же не хотел, как другие, ограничить свой лекарский инструментарий стетоскопом и блокнотиком с рецептами: ему казалось, что он уподобился бы тогда плотнику Севруку, который продал свое долото, скобель и даже топор. У него в кабинете была и кушетка, покрытая чистой простыней, и гинекологическое кресло, капельница, шкафчик с хирургическими инструментами, аппарат для стерилизации шприцев и игл, кварцевая лампа, зеркала, зеркальце для ларингологических осмотров, а также много других приспособлений – разнообразные клещи, сверкающие никелем пинцеты и ножницы. И хотя, по правде говоря, он их никогда не использовал, все же они радовали его глаз и укрепляли веру в себя, так же, как укрепляли ее врачебные книги, переплетенные в кожу и ровненько установленные на полке. У доктора были и медицинские весы, и весы для грудных детей, а также закрытый на ключ шкафчик, полный лекарств. Когда он обследовал кого-нибудь приватно, он любил сам вручить лекарство и проследить, чтобы больной принимал то, что ему прописано. На стене кабинета висела подсвеченная лампочкой стеклянная таблица для проверки зрения, на столе возвышался аппарат для измерения давления и лежала переплетенная в красное толстая книга, в которую, как говорили, доктор записывал даже сны своих пациентов. Все эти предметы Макухова должна была ежедневно вытирать от пыли очень старательно, и доктор сердился, если находил хоть немного пыли в белой эмалированной плевательнице. Над Негловичем немного подсмеивались некоторые сельские врачи, хотя бы Иоланта Курась, педиатр, которая как терапевт работала в Трумейках по очереди с Негловичем, а в своем доме вообще никакого кабинета не держала. Другие, однако, считали, что настоящего кузнеца можно узнать по кузнице, сапожника по мастерской, а врача – по кабинету. И что тут много говорить: если кто-то в околице действительно заболевал, то он предпочитал запрячь дрожки и ехать в Скиролавки, чем идти к пани Курась и ложиться в ее квартире на старую кушетку. Когда-то, когда четырнадцать лет тому назад доктор поселился в доме своего отца, хорунжего Негловича, некоторых людей огорчали его советы и предписания. Говорили, что жене Юзефа Зентека, лесоруба, которая после пятого ребенка была плохо зашита и орган имела ужасно большой, из-за чего мужу с ней было спать невозможно, доктор сказал: "У женщины есть еще и другие отверстия, которые могут доставить удовольствие мужчине". Что конкретно он имел в виду этого никто не мог у Зентековой узнать, и из-за этого огорчение стало еще большим. А раз уж большим оно быть уже не могло, то стало уменьшаться и наконец исчезло вообще. Потому что если кто-то давал себе труд задуматься над этими вещами, то оказывалось, что, по сути дела, у хорошей хозяйки не должно ничего пропадать, а лесоруб Юзеф Зентек не должен был оставаться несчастным только потому, что его жену какой-то плохой врач неудачно зашил после родов. Со временем в Скиролавках начали хвалить своего врача и разносить его славу по околице. Писатель Любиньски рассказывал под большим секретом, что много лет назад молодой Неглович был известен в столице как многообещающий гинеколог, который был у женщин нарасхват. Но он влюбился в некую Ханну Радек, женщину необычайной красоты, которая так его ревновала, что запретила ему вообще встречаться с другими женщинами, и это вынудило Негловича приобрести квалификацию врача по внутренним болезням. Доктор, однако, высмеивал легенды такого рода, утверждая, что, когда после трагической смерти жены решил вернуться в Скиролавки и стать сельским врачом, его гинекологическая специализация оказалась малопригодной, и поэтому он пять лет два раза в неделю ездил в клинику в воеводский город, пока не сдал экзамен первой степени. Однако люди в Скиролавках предпочитали верить в рассказ писателя Любиньского, и это было еще одним доказательством, что художественная правда всегда побеждает. Те, впрочем, кому когда-то удалось один-единственный раз увидеть в Скиролавках живую Ханну Радек (потому что потом многие видели уже только алебастровую урну на кладбище), подтверждали, что она была необычайно красива, а ради подобного существа даже такой мужчина, как доктор Ян Крыстьян Неглович, мог отказаться от заглядывания в промежность другим женщинам, хоть и имел к этому талант и соответствующую квалификацию.
– Сними с себя платок и повесь его на вешалку, – сказал доктор Неглович Юстыне, когда она оказалась в его кабинете. – Потом садись поудобнее на этот маленький вертящийся табурет, который стоит перед моим столом.
Увидел доктор перед собой молоденькую женщину с белой кожей в чуть заметных веснушках и, что было удивительно при такой светлой коже, – с темными изгибами бровей и черными ресницами вокруг черных грустных глаз. Были ли они действительно грустными или такими доктору показались, этого он не знал. Но он чувствовал, что есть в них что-то необычное, будто бы эта женщина смотрела не на него, а всматривалась в какой-то печальный пейзаж в никому не знакомой стране. Лицо ее отличалось выступающими скулами, мягко закругленными подбородком и большими губами, шершавыми от ветра. Губы были слегка раскрыты в слабой улыбке, которая спорила с грустью глаз, там поблескивала полоска слюны и белые зубы с заметной щелью между верхними резцами. Удивил доктора блеск, бьющий от ее волос, на первый взгляд темных, но бросающих вокруг красноватый отсвет. Они пушились над ушами и надо лбом, завиваясь в локоны. Доктору показалось, что это не волосы, а какая-то лохматая шапка, с рыжей или красной ниткой, которая поблескивает оттенками меди и золота. Мочки маленьких ушей просвечивали розово, как полости нежных раковин, к плоскому и невысокому лбу прильнули три похожие на полумесяцы прядки, почти прикасаясь к полоскам густых бровей. Белая шея высовывалась из рубахи, которая была еще белее тела. Рубаха была вышита крестиком, каким-то непонятным узором, так как остатки его скрывала серая, расстегивающаяся спереди кофта из толстой шерсти. Под глазами женщины доктор заметил глубокие синеватые тени, которые не только сообщили ему о ее усталости, заботах или недосыпании, но и пронизали его какой-то огромной нежностью, будто бы ее страдание было для него необычайно близким и давно знакомым. Он смотрел на нее и не видел в ней ничего красивого, и в то же время она казалась ему необычайно прекрасной. Его охватил душевный непокой, с необычайной силой ему захотелось пойти за ее взглядом в ту неизвестную страну печали.