355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Леонид Леонов. «Игра его была огромна» » Текст книги (страница 10)
Леонид Леонов. «Игра его была огромна»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:30

Текст книги "Леонид Леонов. «Игра его была огромна»"


Автор книги: Захар Прилепин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Дары

Симпатию молодых людей друг к другу заметил Вадим Дмитриевич Фалилеев, он и переговорил сначала с молодыми, а потом с Сабашниковым.

Молодые люди, как и следовало ожидать, желали связать свои судьбы, а Михаил Васильевич Сабашников оказался вовсе не против. Есть основания думать, что он никогда не пожалел об этом впоследствии: отношения с Леоновым у легендарного издателя были самыми тёплыми. Мы ещё вернёмся к истории общения Леонова с семейством Сабашниковых: там до сих пор таится одна, дурного толка, легенда, которую нам предстоит развенчать.

Получив «добро», молодые – теперь уже на полных основаниях – в ожидании свадьбы общались постоянно, гуляли по Москве, посещали выставки и музеи. Таня неизменно присутствовала на новых чтениях Леонида у Фалилеевых.

Свадьба случилась 25 июля 1923 года, отвечал за её устройство Михаил Васильевич. Молодой писатель ещё не имел серьёзных средств: даже на собственную свадьбу он пришёл не в пиджаке, а в суконной куртке. Оба родителя его были небогаты; более того – ни отца, ни матери на свадьбе не было. Почему так получилось, семейная легенда умалчивает. Может быть, Леонид решил не приглашать родителей – отца из Архангельска, а мать из деревни. Возможно, сами родители не смогли приехать, скажем, по материальным причинам. Хотя не станем исключать и возможность самого факта внутрисемейного раздора: о сложных отношениях Леонида и его отца мы уже упоминали; признаем, что и с матерью у него никогда не было душевной близости…

Леонид и Татьяна обвенчались в церкви села Абрамцева. По тем полуголодным временам свадьба скромной не была: даже на сохранившейся с того памятного дня свадебной фотографии видны не менее тридцати приглашённых: Михаил Васильевич со строгим лицом, Григоровы, профессор Рачинский, Фалилеев с дочерью Катюшей и другие.

Посажёным отцом на свадьбе был не кто иной, как Александр Дмитриевич Самарин, бывший камергер двора его императорского величества, московский губернский предводитель дворянства, какое-то время занимавший должность обер-прокурора Святейшего синода.

Кроме того, он был главуполномоченным Российского отделения Красного Креста, – и скорее всего, именно на этой почве ещё до революции состоялось их знакомство с Сабашниковым: Михаил Васильевич в своё время организовал бурятский отряд Красного Креста.

Самарин был к тому времени уже дважды арестован: сначала в Брянске весной 1918-го, а затем в Москве летом 1919-го. После двух с половиной лет в Таганской тюрьме (а дали ему поначалу 25!), как раз весной 1922 года он оказался на свободе.

В течение трёх лет они периодически общались: Самарин и Леонов, иногда приезжавший в Абрамцево отдыхать.

Наряду с несколькими стариками, о которых мы уже говорили и ещё поговорим, Александр Дмитриевич стал одним из самых важных людей в жизни Леонова.

И здесь важно понять, какое, по сути, малое значение имела в том 1922 году для совсем ещё молодого Леонида его недавняя красноармейская история. Какая, Бог ты мой, Красная армия, какая ценность в стихотворных леоновских агитках, когда посажёный отец на свадьбе молодого литератора – недавний московский губернский предводитель дворянства и бывший обер-прокурор Святейшего синода! Когда вся атмосфера вокруг Леонова, всё его окружение всего лишь смирилось с приходом большевиков, но относилось к ним либо как к заслуженному наказанию, либо как к незаслуженному недоразумению. Да и разве могло быть иначе, со всеми этими бесконечными арестами и Самарина, и Сабашникова, и многих других людей того круга?

…Осенью 1925 года Самарина опять арестуют и приговорят к трём годам ссылки за участие в черносотенно-монархической группировке «Даниловский синод». С сентября 1926-го Самарин – в якутской ссылке. После ссылки переедет в Кострому, где и умрёт в 1932-м.

С Леоновым они больше не увидятся.

* * *

Поселились молодые у тестя, в его квартире на Новодевичьем Поле, 8-А. Там у них была своя маленькая комнатка с балкончиком.

Заметим, что впоследствии, несколько лукавя, Леонов рассказывал при случае: «Когда я сватал Татьяну Михайловну, у неё не было ничего, а я был завидным женихом, ибо ходил в рубахе ниже колен, так что о качестве штанов думать не надо было, имел печатную машинку „ремингтон“ (потом продал за 18 рублей) и лохматый ковёр».

Завидный жених, что и говорить!

Леонов тут, понятно, иронизирует над собою. Татьяна Михайловна была куда более завидной невестой, чем он женихом. Но в любом случае отношения их определило глубокое и пожизненное чувство: десятилетия их светлой совместной жизни тому порукой.

Лучшим свадебным подарком для Леонида Леонова стали издания двух его книг в издательстве Сабашникова: повести «Петушихинский пролом» и сборника из трёх рассказов – «Деревянная королева. Бубновый валет. Валина кукла». Трёхтысячным тиражом каждая!

Надо помнить, в какое время издавались книги Леонова: публиковаться тогда удавалось единицам, три четверти печатных станков в России не действовали, а оплата за печатание выросла на 120 процентов.

«Петушихинский пролом» – самая, пожалуй, сильная вещь в ранней прозе Леонова, безусловный шедевр. С этой повестью Леонов перешагнул из квартирных посиделок в натуральный литературный быт: он читал её ещё до свадьбы, в апреле 1923 года на заседании общества «Никитинские субботники».

Реакция и там была крайне удивлённая, если не сказать ошарашенная.

Критик Василий Львов-Рогачевский, бывший на чтениях, вспоминал: «Об этом петушихинском проломе рассказано с изумительным мастерством. Так и пахнуло деревней, дремучей Русью с её былинными и житийными людьми, с её дивным, узорно изукрашенным языком».

* * *

Пишет в «Петушихинском проломе» Леонов всё о том же, к чему подступался уже не раз.

Рассказ начинается с того, как старичок Пафнутий, собрав голубику, возвращался домой, случайно рассыпал туесок и в огорчении расплакался. Пролетали мимо пчёлы, пожалели его и голубику собрали.

«И захотелось ему радость этому месту луговому приустроить. Хотел сперва церкву. „Нет, – говорит, – от церкви земле тяжело“. Хотел потом дом постоялый или колодец, да порешил вот:

Пускай на сём месте люди будут жить. А обок деревне – пчельник где-нибудь возле ручья. Вот и ладно будет.

А не знал Пафнутий, что на месте слёз его случится великий пролом в одном человеческом сердце».

Деревню назвали Петушиха – и не потому, что первым жителем её был Абрам Петухов, а потому, что «пели в тот день за линючей неба облачной занавеской знойного лета голубые петухи».

Петушихинские жители олицетворяют человеческую породу вообще. И, надо сказать, порода эта дурна изначально: «…заплелось в пёстрый жгут племя человека Петухова, смешались кумовья с деверьями, золовки с невестками, добрый всё народ – а попроси под окошком водицы умирающий, скажет Аннушка та же:

– Не знаем мы ничево. Пил один надысь, да ковш стянул.

Скажет Талаган:

– Эк ты, человек, несообразительный! Я сплю, а ты мене понапрас тревожишь!..

Выглянет из окошка Пелагея заспанным, свиным глазом, Лукичова жена:

– Подь на колодец, да и лакай!»

Никакой радости ни самый вид человеческий, ни его святыни у рассказчика не вызывают.

«Ненароком», по выражению Леонова, образовался в Петушихе «монастырёк».

«А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек».

Как и в «Деяниях Азлазивона», Леонов поднимает тему изначальной греховности настоятеля монастыря: «Был Мельхиседек допрежь того купцом, запоец и похабник был», а прозванье было игумену в прошлой жизни Митроха Лысый.

Однажды страстно возжелал пошатнувшийся в вере своей Мельхиседек «сверкающего чуда». Молился и плакал всю ночь и весь день, взирая на раку с мощами покойного Пафнутия, но небо не подало ему знака. «А зорко глядело из Мельхиседековой груди озорное сердце Митрохи Лысого. И когда не стало чуда, сделалась заместо сердца коряга, и коряга та свиной щетиной поросла».

Не у него одного приключилась такая беда с сердцем. Пономарь из подмонастырской округи, «плюгавый, но старательный в битье человек», с удовольствием участвует в смертном избиении конокрада Талагана, пойманного на ярмарке.

Так и добил бы пономарь человека, но конокрада спас жуткий крик мальчика Алёши, у которого при виде избиения случился припадок. Следом началась страшная гроза, когда «молнии прошли скрозь, осенили синим, и ливень ильинский хлынул ручьями вниз».

(Образ мальчика Алёши естественно восходит к образу Алёши Карамазова; а сцена избиения конокрада ассоциируется со сценой избиения лошади в «Преступлении и наказании», которое видит Родион Раскольников.)

Вскоре после того случая пришла война, и длилась она долго, болезненно и мутно:

«Была зима первого года, но ушла зима и стало лето. Лето было как зима, а цветы в полях были без запаха. Был второй год, был третий. <…>

А однажды крякнуло и надломилось. <…>

Открылось, что царь больше не царь, а заместо царя – епутаты. Говорили, будто попов больше не надо и бога не надо, так как на поверку оказалось, что бога нет, а заместо бога просто дыра в никуда. <…>

Вскорости после того, – тогда подходила крайних стуж унылая пора, – сказывали приезжие, что епутатов всех выгнали помелом взашей, а заместо епутатов незнамые ныне люди, большаки…

Хмурился Мельхиседек, чувствовал с тревогой, что нет в нём теперь, когда нужней всего, ни веры, ни надежды, ни любви ни к чему».

Была тогда малая вероятность, пишет Леонов, что «глина произрастит яблоню», но того не случилось. Заметим, что, согласно Книге Еноха, глина и есть человеческая сущность, в которую вдохнули дух. Мог бы этот дух яблонево расцвести после революционной грозы, но никак не хватало для того глине сил.

В итоге всё спуталось вконец, «дни пошли тревожные и непонятные, чёрные и белые, как зубы собаки гнилой», недобитый конокрад оказался средь большаков, и вместо разбойного имени Талаган прозвание ему стало твёрдое и волевое – Устин.

Первым делом большаки отвезли епископа «в комиссию», откуда его уже никто не ждал, а следом сами явились в монастырь: вскрыть мощи Пафнутия и посмотреть, что там внутри.

Внутри оказались кости и голый череп.

Ужаснувшись виду мощей, игумен Мельхиседек разбил икону, а сам повесился.

Тем не завершилась дурнина в головах: Талаган, тот, что Устином теперь стал, вернулся домой, к собаке своей, которая одна его и любила на земле, «запер дверь на крючок и бил растерянную, визжащую, плачущую по-собачьи, голым дрожащим кулаком».

После всех этих событий начался, как и следовало ожидать, страшный голод, и тут вновь вспоминают о глине. Петушихинские прохожие меж собой рассуждают:

«– Будто, говорили, уж где-бысь за глину мужики принялись.

– Неуж за глину?

– За глину».

То ли людоедство, то ли самоедство в этом слышится.

«И тишина стала, словно покойник в доме».

Пчельник, завещанный Пафнутием, вымер. А сам Пафнутий сбежал с иконки, оставив пустую доску.

«И грянул мор и мёрли ж! – продолжает бесстрастный рассказчик „Петушихинского пролома“. – В Петушихе по пятеро в день, а всего-то в ней домов, в Петушихе: семь дворов, пять ворот, из подворотен дым идёт, – земля мёрла!»

«…над проклятыми, обеспложенными полями звенело тёмное солнце, как навозная жёлтая муха в цепкой паутине беды».

«…воздвигалась перед взором слабеющим облачная церква, а креста-то на ней и нет».

И в предсмертном бреду, пишет Леонов, вошёл человек в церковь. «И когда вошёл, всё кончилось». Настала полная смерть.

Жуткое повествование это окольцовывают два сна мальчика Алёши, с истошного крика которого во время избиения будущего большевика Талагана и начался пролом в Петушихе.

В первом сне Алёша видит сундук, охраняемый то ли бесами, то ли вертопрахами. Они и говорят Алёше, что в сундуке том – человечья Радость.

Во втором сне, приснившемся после вскрытия мощей, приходит Алёша к тому сундуку, открывает и видит там – «тёмное, холодное, пустое место, и не было дна той нехорошей пустоте». Как и во гробе с мощами.

Вот, по Леонову, и вся человеческая Радость – одна холодная пустота, бездна… Радуйся, человек!

А тем временем вокруг, пишет Леонов, «всё красным залито, и трепещет красное и горит нескончаемо».

Большая литература начинается

С 1922 года своё издательство организует кружок «Никитинские субботники», где Леонов становится завсегдатаем.

После «Петушихинского пролома» он читает на заседаниях кружка в два захода – 27 октября и 3 ноября 1923 года – «Конец мелкого человека», достоевскую свою, не менее безысходную, чем«…пролом», повесть.

Двенадцатого января 1924 года состоялись чтения «Туатамура». 2 февраля Леонов представляет рассказ «Гибель Егорушки», 20 апреля – «Случай с Яковом Пигунком».

Под занавес 1923 года Леонов отправляет новую повесть «Записи некоторых эпизодов, сделанные в городе Гогулёве Андреем Петровичем Ковякиным» в журнал «Русский современник», и она выходит в первом и втором номерах за 1924 год. Вскоре в петроградском журнале «Литературная мысль» публикуют «Случай с Яковом Пигунком».

В начале 1924 года у Леонова уже просят автобиографию для книжки «Писатели. Автобиографии и портреты современных русских прозаиков». Его имя на слуху, сам он, какие бы печальные строчки ни выводила его рука, – в ударе. Это видят многие.

Юрий Тынянов пишет о Леонове в обзоре «Литературное сегодня» (Русский современник. 1924.16 мая): «…молодой писатель с очень свежим языком», и не без приятного удивления разбирая его первые вещи, предполагает, что Леонов будет «бабьим летом» стиховой прозы.

Уехавший в эмиграцию писатель и критик Михаил Осоргин в обзоре того же года под названием «Российские журналы» из нового литературного поколения выделяет Бабеля и Леонова, но последнего – особо, более веско. «Несомненно одно: Леонов в нынешней российской литературе единственный типолог, – пишет Осоргин. – Как бы ни относиться к ещё немногому, написанному Леоновым, но, кажется, лишь на него можно указать как на наметившуюся надежду русской литературы, не сегодняшней, а большой, настоящей».

В течение года издательство Сабашникова выпускает ещё две книжки Леонова – «Туатамур» и «Конец мелкого человека».

Заметим, что в то же время Михаил Сабашников в письме именитому Максимилиану Волошину жалуется: «Мы, производители книг, издатели тоже переживаем трудные времена: налоги здесь, налоги там, квартирные платы, исключение из состава жилтовариществ – всё это как из рога изобилия вылилось внезапно на нас, т. к. мы попали в группу нэпманов, конечно, по недоразумению, но когда то всё это разберётся. Пишу всё это не для бесплодных жалоб – у всякого своё, надо свои невзгоды про себя оставлять, а чтобы объяснить Вам, почему я ещё не приступил к набору Вашей книжки».

Тексты Леонова прославленный издатель публикует куда более охотно.

Из упомянутой выше повести «Записи Ковякина…» постепенно начинает у Леонова вырисовываться первый его роман «Барсуки».

Как всё начиналось: вскоре после свадьбы молодые вернулись отдохнуть в Абрамцево. Там, гуляя по лесу, набрёл Леонов на песчаные бугры с тёмными дырами в них – то были норы барсуков. «Это запомнилось, – рассказывал Леонов, – барсучьи норы в тёмном царстве громадного леса. И родилось название романа – „Барсуки“. Мужики, бежавшие от революции, вот так же глубоко забились в лес, вырыли землянки…»

К тому же у Леонова появляется новый друг – муж Нины Сабашниковой, родной сестры его жены Татьяны. Звали мужа Григорий Артюхов, и работал он в то время агрономом во Владимирской губернии, в селении Бутылицы. Узнав о замысле книги, Артюхов пригласил Леонова к себе. Зимой, в самые холода, посетили они местные владимирские сёла. Бродили меж чёрных дворов по белым снегам, заходили в гости к селянам. Леонов вслушивался в недоверчивую, скупую речь, заглядывал в сумрачные лица. Мелодия романа стала понемногу проясняться и еле слышно зазвучала внутри. Подобным образом впоследствии начиналась каждая леоновская книга: возникала какая-то важная, верная нота, и он понимал: вот так должен звучать роман.

Почти на весь 1924 год Леонов заканчивает с рассказами и повестями и делает большую вещь, чувствует в себе силы для этого.

Всю зиму, не отрываясь от стола, пишет «Барсуков», весной вновь дважды посещает Владимирскую губернию.

«В одном селе, – много позже рассказывал Леонов литературоведу Валентину Ковалёву, – километров сорок от железной дороги, мы попали на грандиозную пьянку по случаю какого-то праздника. Пили всем селом, собравшись в большом двухэтажном деревянном доме. Нас сразу же усадили за стол, и пиршество продолжалось. Здесь я много наслушался и насмотрелся – „деловыми“ писательскими глазами…»

Там были братья Гуреевы, вспоминал Леонов: «…трое здоровенных, богатырских мужиков: старший, бывший фельдфебель царской армии, суровый, жёсткий мужик консервативного склада; младший – большевик, член уисполкома; средний, по-видимому, был эсером и играл какую-то роль в восстании, которое произошло в селе года за полтора-два до этого. Последний меня заинтересовал, я попробовал расспросить его о восстании, но он, боясь, не отвечал на мои вопросы: „Ничего не знаю. Меня тут и не было вовсе“. Но мне всё же удалось кое-что выудить у него. В то время я сильно увлекался атомной энергией и рассказал ему о ней. Мой рассказ его заинтересовал, увлёк. „Это что же, – спрашивал он размягчённо, мечтательно, вертя коробок спичек в руках, – тогда я этой вот спичкой смогу целое поле вспахать?!“ На несколько минут он стал „мой“, поддался мне, и в этот момент я задал ему несколько вопросов, на которые он ответил; потом замкнулся снова».

Чуть подробнее о той же встрече рассказывал Леонов литературоведу Александру Овчаренко. «Спорят они, – говорил Леонов, – такими яркими, крупными, неповторимыми словами. Лежит на полу перебравший заместитель предисполкома. А вот такого роста мужик – кулак, пихает его слегка ногой и цедит сквозь зубы: „Когда уж мы вас резать будем?“ А тот ему: „Руки коротки, сукин ты сын“».

Летом набравшийся впечатлений Леонов доводит роман до ума и в октябре ставит последнюю точку. Книга, которая принесёт 25-летнему писателю славу и всероссийскую, и мировую, завершена.

Рискнём сказать, что «Барсуки» не самый сильный роман Леонида Леонова. В нём нет той геометрической, замечательно выверенной и мало кем досягаемой точности конструкции, что характеризует последующие его крупные вещи.

Тем не менее в «Барсуках», возможно, к удивлению самого Леонова, зазвучал истинный эпос, и не оценить это звучание в раздрызганной, полурастерзанной России было нельзя.

В советской литературе, на новой, ещё дышащей, ещё горячей почве, впервые появилась настоящая книга: не крупная повесть, а большой роман с десятками героев; пути некоторых из них мы попробуем проследить.

Но сначала несколько слов о «Записях Ковякина…».

Ковякин и его записи

Повесть, предшествовавшая «Барсукам», начинается так: «Мы город степной. Мы город тихий, заштатный, обделённый. От нас на север простирается степь, а к востоку – татаре вперемежку с лесом и мордва. На юг же – я и сам не знаю что. Вообще же очень много кругом нас голого места».

Ирония как приём присутствует в прозе Леонова неизменно, однако «Записи Ковякина…» написаны с умышленным, нарочитым юродством: подобных вещей он не писал ранее и не напишет впоследствии. Одновременно с Леоновым в родственной эстетике начинает работать Михаил Зощенко.

Советская критика восприняла повесть почти благожелательно: «сатира на дореволюционную Россию» и т. п. и т. д. Всё это, конечно, совсем не так.

Главный герой повести, маленький человек Ковякин, записывающий в стихах и в прозе гогулёвские (почти что гоголевские) происшествия, в наивности и глупости своей проговаривает вещи вполне внятные, которые Леонов, отныне и надолго, будет вкладывать в уста героев неоднозначных, а то и отрицательных.

Ковякин пишет, что в «наше время» не отличить сумасшедших от вменяемых. Что народ «удивляться перестал. Хоть небо на землю упади, а мы скажем „будьте здоровы“». И даже «болезни у нас пошли новые, мы таких не знали в своё время».

Важный и неизменный леоновский мотив – описание случившегося разлада с Богом. Ещё до революции решили в Гогулёве повесить к Богоявлению новый колокол на местную церковь. «Раньше там колокол в 150 пудов висел, но на Пасху треснул».

Отлили новый, в 227 пудов, но когда его поднимали, он оборвался и упал, передавив ноги ямщику Степану Синеву. «Несмотря на скорую помощь, которую оказал ему наш врач С. Б. Зенит, ноги Синеву пришлось потом отнять, – сообщает Ковякин в своих записях. – Упомяну, что удавился Степан через пять после того месяцев, хотя, в сущности говоря, ямщику ноги и не нужны».

Подобный приём будет применён Леоновым ещё раз в романе «Соть», где первой жертвой большого советского производства станет маленькая девочка, погибшая при аварии.

Леонов подкладывает человеческую трагедию под начало большого дела, хоть социального, хоть религиозного, тем самым обрекая дело это на провал.

Некрасовская позиция, утверждающая, что«…дело прочно, когда под ним струится кровь», Леонову явно не близка. Что подтверждают последующие события в повести.

«В январе 1917 года произошло нашествие тараканов на наш дом», – юродствует Ковякин.

«Потом было у нас убийство: брат брата убил, и даже не в пьяном виде, а затрезво. Пошёл кругооборот!..»

Так начиналась революция, и комментировать тут что-либо бессмысленно: всё прозрачно.

«Матросы потом какие-то приезжали производить муть. Хрыщ, как начальник гогулёвской милиции, ходил к ним ночью и пробовал уговаривать чуть не на коленях, чтоб без греха уезжали. Но они его вышибли…»

«…Полагаю, однако, что когда Помпея и Геркулес погибали в извержениях Везувия, была у них на улицах такая же муть, а в квартирах ровным счётом недоразумение», – размышляет Ковякин.

«…Чёртогон начался какой-то», – пишет Ковякин, и не ясно до конца, – то ли старых чертей разгоняют, то ли новые пришли и устроили переполох в человечестве.

Предчувствуя ещё больший мрак и ужас, Ковякин в начале ноября 1917 года, за несколько дней до революционного переворота, пишет письмо губернатору, в юродстве своём неожиданно произнося вещи самые важные: «…И вообще не смейтесь над Гогулёвым, ваше превосходительство: смехи слезами запиваются, а слезинки заедаются человечинкой. Петля выходит. Но вы не обижайтесь и не отчаивайтесь: всякое дело поправимо, окромя крови. Пролитой крови, уж извините, в жилы не вернуть».

Это и есть завещание маленького человека большим временам.

Убегая от подступающей нови, Ковякин идёт за правдой к монаху Феофану. Но монах теперь обитает на дереве и кукарекает в ответ на человеческую речь.

«Феофан… просвет где?!» – кричит ему Ковякин несколько раз, но монах молчит и дрожит всем телом.

«И не понимая Феофанова молчанья, – пишет Ковякин, – сажусь я на пенёк, гляжу в землю и начинаю плакать. Не могу удержаться, льюсь слезами без истока. И сладки мне были горшие полыни глупые слёзы мои по уходящей гогулёвской старине!..»

Плачет Ковякин не только по разрушенной вдребезги старине Гогулёва, но и по судьбе человека вообще.

Собравшись, Ковякин неожиданно покидает Гогулёв, и по первоначальному замыслу Леонова он и должен был объявиться в «Барсуках» в качестве предводителя восставшего мужичья. Но Ковякин к такому делу, после всех его прозрений, был явно непригоден.

Да и сама интонация «Записей…» роману никак не подходила. Тут нужны были другое дыхание, иная тональность.

Леонов это вскоре понял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю