Текст книги "Ботинки, полные горячей водки"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Ботинки, полные горячей водкой
Было у меня два друга, белоголовый и черноголовый. Первый старше на семь лет, второй на семь лет моложе.
Первый звонил мне ночами и говорил всегда одно и то же:
– Когда ты соберешься стреляться – набери меня, брат. У меня было такое, я тебе помогу. Думаешь, всегда будешь счастливым? Ты юн и зелен еще. Пройдет семь лет и вставишь черный ствол в рот. Прежде чем большим потным ледяным пальцем шевельнешь в последний раз, на спуск нажимая, вспомни, что я тебе говорил и позвони.
– Обязательно, Дениса моя, как только вставлю ствол, сразу большим ледяным пальцем тебя наберу.
– И потным.
И вот я дожидаюсь своего часа, смотрю на телефон, трогаю пальцы, ищу в них ледяного пота.
Другой, младший друг, ничего не говорил, вскидывал насмешливые и все понимающие глаза. Наклонял черную голову, я тихо смотрел ему в темя.
– …ну и как ты думаешь? – спрашивал он искренне, хотя сам думал лучше меня, зрение имел непонятное мне, видел редкие цвета и удивительные полутона.
– Я вообще не думаю, Саша, – отвечал я, и мы чокались, чок-чок, большими бокалами и маленькими рюмками, расставляя их на столе как шахматы, которые никак не могли съесть друг у друга, из чувства неиссякаемого благодушия.
Мы писали печальные книжки, и, втроем, были самыми талантливыми в России. Но первый – старший, белый и третий – младший, черный, друг друга не любили. Зато я любил их обоих.
Старший был буйный и бурный, рыдал и дрался, покорял горные реки, рвал ногтями широкую грудь. Не умел ни от чего отказываться, хотел и счастья, и славы, и покоя сразу – и не мог вынести и стерпеть ничего из этого.
Младший был яркий, звенел голосом, нес себя гордо, и вся повадка его была такой, словно у него в руках – невидимое знамя. Младшему давалось многое, но он хотел еще больше.
Утро началось с белым – после разлуки мы встретились в столице. У нас вышло по третьей книжке, и мы колобродили меж лотков, развалов, стендов, усилителей и микрофонов ярмарки, передвигаясь от одной закусочной ко второй.
– По пятьдесят? – предлагал я.
– По сто, – настаивал он.
– По пятьдесят и по пиву.
– Я не пью пива.
Он не пил пива.
– По сто и мне пива, – заказывал я.
К третьему кругу мы были плавны, как бутерброды, намазанные теплым сливочным маслом. С нас оплывало, мы облизывались, подобно псам, съевшим чужое.
Впрочем, Дениса был неизменно уверен, что всякий кус, доставшийся ему, заслужен им по праву.
Я, напротив, каждую минуту своей смешной жизни внутренне хохотал, восклицая: «Кто я? Откуда я взялся здесь? Зачем вы меня позвали? Вы все это всерьез?»
Любая полученная мной порция добра и радости казалась мне непомерно великой.
Денис, в свою очередь, смотрелся недовольным любой пайкой. Быть может, из нас стоило вылепить одного вменяемого человека. Хотя, с другой стороны, мне меня вполне хватало, а ему и себя было много.
Мы закусывали бутербродами с красной рыбой. Дениса недовольно морщился: рыба была неправильная, не красная и не рыба.
– Ты ведь себе нравишься? – спрашивал он, суживая свои и без того узкие, северные глаза, которые мутнели по мере опьянения, к вечеру превращаясь в натуральную хреновуху, хоть догоняйся ими.
– Ну, да! – отвечал я радостно. – Нравлюсь! А ты себе нет?
– В последнее время все меньше, – отвечал он, но в голосе его отчего-то чувствовалась далекая нотка неприязни не к себе, а ко мне.
Потом это ощущенье проходило и мы отправлялись на новый круг. Я прихрамывал, на мне были новые, красивые ботинки, они натерли мои ноги.
Черный хотел революции сверху, я желал революции снизу, а белый ненавидел любые революции.
– Ты не понимаешь, – говорил он, это была самая частая фраза из числа обращаемых ко мне. – У тебя все есть, какая к черту революция.
– При чем тут «у меня все есть»?
– Ты не понимаешь.
Я смеялся и в который раз пробовал что-то объяснить.
– Ты слишком быстро говоришь, – прерывал он всегда меня одной и той же фразой. – Быстро и много.
– А как надо?
– Надо говорить разумные вещи.
– Надо быстро говорить разумные вещи. Много разумных вещей.
Белый недобро смеялся, и хреновуха в глазах покачивалась.
– Смешно, – объяснял он свой смех.
Это было его любимое словечко. Вернее даже, два словечка.
Иногда «смешно» произносилось с нежностью, с эдаким мужским придыханием, когда смешное было славным, надежным, очаровательным.
В другой раз «смешно» ставилось как печать: когда заходила речь об изначально неверном и дурном. Тогда это слово произносилось кратко и глухо.
Ну, вот как в моем случае.
– Давай о другом говорить, – предложил я доброжелательно.
– Ну, дав-вай! – отвечал он дурацким голосом, это было другое его любимое словечко.
– Сегодня в магазине пронаблюдал чудесный мужской подарочный набор – пена для бритья, гель для душа и презерватив, – сообщил мне белоголовый. – Это как: побрился, принял душ, надел презерватив и пошел гулять? Разумно.
Он страстно, мучительно, неустанно любил женщин. Женщины не очень хотели отвечать ему взаимностью, и мне думается, он так и не изменил жене ни разу.
О женщинах я не люблю говорить, и поэтому мы пошли на четвертый круг молча.
Трезвели потом на улице, гримасничая розовыми лицами.
– Какой красивый июль, облачный и медленный, уплывает из под… глаз, – сказал я, прервав молчание. – Мне уже надоели прежние названия месяцев. Июль надо переименовать в Месяц Белых лебедей. А ноябрь – в Месяц Черных журавлей.
– Тогда можно было бы говорить: «Не стреляйтесь в Белых лебедей», – завершил мою мысль белый и смахнул каплю хреновухи с щеки. Он иногда плакал, умел это.
День продолжился с черноголовым.
Черноголовый разводился с женой. Он не любил женщин, зато они любили его безусловно и проникновенно. А черноголовый любил политику, ему нравилось находиться внутри нее и делать резкие движения.
Он быстро сделал жаркую карьеру, и его безупречно красивое лицо, гимназическую осанку, прямые жесты возмужавшего, разозлившегося, но по-прежнему очаровательного Буратино часто можно было наблюдать на собраниях упырей, отчего-то именовавших себя политиками.
Черноголовый поднялся так высоко, что я боялся, хватит ли нам сил теперь дотянуться руками для рукопожатия. Но вечерняя наша встреча успокоила – хватило легко. Объяснялось все просто: я нисколько не завидовал ему, а сам он не терял с плеч крепкой головы, по-прежнему глядя округ себя и внутрь себя иронично.
– Наша встреча не случайна! – сказал черноголовый, широко раскрывая глаза.
Мимика его лица играла марш.
Он, обладающий идеальным слухом на слово, умел пользоваться пафосным словарем, мог себе позволить.
– Я вижу в этой встрече смысл! – сказал черноголовый, сужая глаза и наклоняясь ко мне через стол.
– Я получил сегодня замечательное предложение. Там… – он еле заметно кивнул головой.
Мы сидели в кафе возле Кремля.
Я покосился в ту сторону, куда мне указал черноголовый.
– Что ты думаешь? – спросил он меня, он вообще часто так спрашивал, в отличие от белоголового, который с большим интересом рассказывал, как думает он.
– Я думаю, это восхитительно, – ответил я на чистом глазу. – Тебе надо соглашаться.
– Я согласился, – ответил он торжественно и твердо.
Черноголовый не пил в тот вечер, но мы все равно встали и сменили кафе, и ушли от Кремля подальше, чтоб нас не подслушивали из больших, окаменевших башен.
На улице мы застали дождь, и я размазал его по лицу, а черноголовый поселил в волосах. Волосы его стекали по щекам.
Мы ночевали с белоголовым в комнатке нашей знакомой, муж которой уехал в командировку. Немного пошутив на эту тему, мы выпили за вечер одну бутылку водки, а потом вторую.
Пока выпивали, много говорили, белоголовый раздраженно, я – доброжелательно.
«Смешно! – часто повторял белоголовый, слушая меня. – Смешно!» – припечатывал он.
– Ты что, анекдоты ему рассказываешь? – не выдержала и спросила меня, выглянув из соседней комнатки, жена нашего товарища.
– Ага, анекдоты, – засмеялся я, – А так как этот вол не умеет смеяться, он просто говорит – смешно ему или нет.
– Сейчас ко мне подруга заглянет, будете ее веселить, – пообещали нам.
Белголовый оживился, хреновуха качнулась в такт настроению, лицо приободрилось.
Подруга оказалась милой, и веселить ее было настолько приятно, что пришлось пойти за еще одной бутылкой водки.
Они шли впереди, белоголовый был сдержан и уверен, девушка мягка и разговорчива. Я хромал за ними.
– Ты что отстаешь? – спрашивала меня девушка, оборачиваясь.
– Я купил новые ботинки, они болят на мне, – жаловался я.
Она оценила мою обувь и сказала:
– Знаю один отличный способ. Если жмут ботинки, нужно залить их горячей водкой.
Мы переглянулись с белоголовым.
– Ботинки, полные горячей водкой, – произнес он проникновенно.
– Отличное название для рассказа, – сказал я.
– Я первый его напишу, – заявил он.
– Нет, я, – пообещал я.
Вечер удался, особенно после того, как белоголовый, глядя на стопу нашей новой знакомой, заметил лирично, что любит все маленькое.
Я тут же раздобыл в шкафу маленькую, как наперсток, рюмочку и предложил ее другу.
– Сейчас я принесу тебе маленькие сигаретки, будешь пускать ими маленький дымок, – продолжил я, захлебываясь от хохота, – Утром приготовим тебе маленькие, как ноготки, котлетки. Покушаешь их, зашнуруешь маленькие шнурочки и пойдешь по маленькой дорожке. Только не потеряй в пути свой маленький талантик…
Мы еще долго смеялись на эту тему, и белоголовый грохотал громче всех, но потом неожиданно запечалился, разом остыв к шутке.
В полночь девушка оставила нас на кухне, среди бутылок, хлебов и сыров. Она долго одевала сапожки, а белоголовый смотрел на нее сверху.
Мы легли с ним спать в одну здоровую кровать, на белые простыни и пышные подушки, тихие, как молочные братья.
Утром белоголовый, с испарившейся из глаз хреновухой, уверял, что я гладил его ночью по голове и говорил: «Мой большой и белый дружок! Не сердись!»
День застал нас на Книжной ярмарке, где мы по-прежнему работали двумя часовыми стрелками, совершая ровные круги: белоголовый твердо, а я хромая все больнее и жальче. В нас, постепенно доливаемая, плескалась жидкость, подбираясь к ясным глазам.
Не выдержав, я рассказал белоголовому о черноголовом: меня, как песчаную башню, подмывала гордость. Башня не выдержала и обвалилась на белоголового велеричивым хвастовством за победу друга:
– Представляешь, кем он стал сегодня утром? – спешил я, буквально подталкивая белоголового разделить со мной радость.
– Смешно, – сказал белоголовый мрачно. – Он был никем и стал никем.
– Ты что? – всерьез не понял я. – Как ты можешь так говорить? В нашей стране полтораста миллионов человек, а черноголовый Сашка мой входит отныне, ну, в дюжину, самых важных, самых главных, самых самых.
– Ты же их ненавидел всегда, – ответил белоголовый.
– Я и сейчас их ненавижу. А Саша будет там единственным живым человеком.
– Смешно, – повторил белоголовый.
– Ну и дурак, – ответил я, и мы даже не поссорились, просто мне пришлось радоваться одному. В сердце моем танцевала ласковая щекотка.
День, окруживший нас теплом, гудел шмелино.
В кафе, куда мы пришли на очередном круге, мерцало теле, и я успел зацепить бледное лицо черноголового. Он, осыпанный вспышками, стоял посередь микрофонов, буквально утыканный ими, подобно святому Себастьяну. Не вместившиеся в полукруг, прижавший черноголового к стене, поднимали фотоаппараты вверх и снимали его темя, которое я совсем недавно с нежностью рассматривал, словно собирясь дунуть в него, как в черный одуванчик.
– Смотри! Смотри сам! – не сдержался я вновь, расталкивая в белоголовым радость и приязнь. – Это он! Он это! Вот он! Он вот!
На радостях мы приняли двойную дозу, и я стал бегать в кафе смотреть новости каждый час.
Черноголовый занял кабинет. Черноголовый отдал первое распоряжение, вызвавшее небольшую, как микро-инсульт, сенсацию. Черноголовый изменил соотношение сил в двух властных кланах.
– Нет, ты понял, какой он? – пихал я белоголового. – Он ведь такой молодой! Он мальчик ведь совсем!
Белголовый сидел смутно и неприветливо. На столе лежали его руки, белые и тяжелые. Они сжимались в кулаки и разжимались неохотно, как будто собирались меня ударить и никак не решались.
– Люди только начали врастать в землю, крепиться на ней, – сказал белоголовый наконец. – И тут придет юная мразь и начнет цветы топтать и рвать коренья.
– Зачем нам рвать твои коренья? – засмеялся я. – Мы что, первобытные? Ешь сам свои коренья… Ну, белый, ну, уймись!
Гонка по кругу несколько разоружила наши организмы, и к вечеру хватило сил только на коньячную бутылку, стремительно сморившую двух молодых писателей. Ночью похолодало, и я проснулся в обильном поту. Пот остро пах алкоголем.
Утренние новости включенного теле обещали к полудню новый поворот событий, касающийся вчерашнего назначения моего черноголового друга. Подозревающий нехорошее, я бродил по квартире, расчесывая живот и сжимая виски.
Белоголовый бурно плескался под душем – он вылил на себя тонну стремительной воды, и вышел бодрый и хрусткий, как свежая капуста.
В те мгновения с экрана рвался на волю юный, снятый несколько лет назад черноголовый, с ядреным красным знаменем, в коричневой униформе, изящно сидевшей на его тонком, высоком теле.
– Наш президент – половая тряпка! – выкрикивал он в толпе бритых наголо подростков. – Наш президент пахнет как пустой флакон из-под одеколона. Надо проветрить помещенья!
– Что это? – неожиданно обрадовался белоголовый, пахнущий капустным листом.
Подростки на экране вскидывали вверх тонкие руки со сжатыми кулаками и пели хриплыми голосами славу России.
Черноголового вытаптывали, видел я вместо картинки на экране. Черноголового растирали в пыль, слышал я. Черноголового победили, понял я.
– Совершенно неясно, как молодой человек с подобными взглядами мог оказаться во власти, – с трудом сдерживая ехидную улыбку, чеканил телеведущий.
Спустя несколько часов после показа невесть откуда раздобытого, давнего, снятого скрытой камерой митинга, по личному кивку главного человека в стране, моего друга вывезли из кремлевских стен, высадили возле дома и забыли о нем навсегда.
Он позвонил мне вечером и спросил, где я.
– Я всегда рядом, – ответил я. – Приходи.
В тот час мы были с белоголовым, и тратили деньги на свиные уши и тяжелые напитки. Уши хрустели на зубах.
Сашка вошел в кафе растерянный и печальный, я ни разу его таким не видел. Он тряхнул своей головой и на лице его, еле теплая, образовалась улыбка. – Я едва не расплакался, видя ее и невольно повторяя своими губами.
Белоголовый скривился и легко влил в себя большую рюмку водки, впервые за последние три дня не чокнувшись со мной.
– Как поход во власть? – спросил белоголовый, не скрывая торжества.
– Я пришел туда честным, и честным ушел, – сказал черноголовый твердо, разглаживая длинными пальцами скатерь на столе.
– И как там? Не дует на высоте? – не унимался белоголовый. – Там такие же люди, как мы. Только хуже.
– А я думаю, хуже вас нет никого, – ответил белоголовый. – Тебе, наверное, няня до двенадцати лет шнурки завязывала, потому что сам ты не умел. И теперь вы… О, какие же вы мерзавцы.
Белоголовый забросил в себя еще одну рюмку и, набычившись, стал повторять:
– Смешно. Блядь, как же смешно. Смешно.
– Может, ты заткнешься? – попросил я.
– А ты кто такой? – спросил меня белоголовый. – Пустоглазые вы оба, ничего не живет внутри. Плакать хоть умеете? Ты когда последний раз плакал, ты? – Тут он наклонился через стол и попытался взять мое лицо в ладонь, все сразу.
Я увернулся, тогда он другой рукой решил зачерпнуть лицо черноголового – и тоже не удалось.
Мы вскочили, громыхая стульями, и какое-то время стояли, не дыша, внимательные и напряженные, как официанты, обслуживающие невидимых людей, сидящих за нашим столом.
– А глупости? – шепотом спросил белоголовый. – Когда вы в последний раз совершали глупости? Вот ты? – И он бросил в меня тяжелой рукой и всеми пальцами.
Не отвечая, я сел за стол. Мне было больно стоять в моих новых ботинках.
Дернув щекой, сел и черноголовый. Налил себе водки и тоже выпил один, минуя меня. Склонил голову, и темя его высветилось холодной бронзой.
– Ты зачем меня позвал сюда? – горько спросил черноголовый, не поднимая глаз.
– Ты зачем меня позвал сюда? – злобно спросил белоголовый, ловя мой взгляд.
– Видимо, сегодня поминки, – сказал я и тоже выпил не чокаясь.
Мои друзья встали и вышли, я не смотрел в их спины.
Кликнул официантку и пожаловался на больное горло. Она кивнула удивленно и внимательно.
– Вы не могли бы мне принести бутылку горячей водки? – попросил я.
– Хорошо, мы подогреем, – ответили мне.
Подогрели и принесли. Ботинки уже стояли возле ног, пустые, твердые и неприветливые. Перенеся их на стол, я начал разливать водку поочередно то в один, то во второй, то в один, то во второй. Запах пота, кожи и водки тошнотворно смешался и завис над столом.
– Молодой человек, что вы делаете? – вскрикнула официантка, подбегая ко мне.
Поднос был полон грязной водкой.
Появились вышибалы и ласково взяли меня под руки. Ботинки чернели на столе, я несколько раз оглянулся на них, словно ожидая, что они пойдут вслед за мной. Но этого не случилось.
Тяжелая дверь взмахнула предо мной, отпуская в огни, и в гам, и в суету.
Я вышел босиком в Москву.
Я первым написал этот рассказ.
Я выиграл.
Убийца и его маленький друг
Мы, ментовский спецназ, стояли в усилении на столичной трассе, втроем: Серега по кличке Примат, его дружок Гном, ну и я.
Примат недавно купил у срочников пуд патронов, и на каждую смену брал с собой пригоршню – как семечки. Загонял в табельный ствол патрон и выискивал кого бы пристрелить.
Где-то в три ночи, когда машин стало меньше, Примат заметил бродячую собачку, в недобрый свой час пробегавшую наискосок, посвистел ей, она недоверчиво откликнулась, косо, как-то боком попыталась подойти к пахнущим злом и железом людям, и, конечно же, сразу словила смертельный ожог в бочину.
Собака не сдохла в одно мгновение, а еще какое-то время визжала так, что наверняка разбудила половину лесных жителей.
Блок-пост находился у леса.
Я сплюнул сигарету, вздохнул и пошел пить чай.
«Наверняка сейчас в башку ее добьет», – подумал я, напрягаясь в ожидании выстрела – хотя стреляли при мне, ну, не знаю, десять тысяч раз, быть может.
Вздрогнул и в этот раз, зато собака умолкла.
Я не сердился на Примата, и собаку мне было вовсе не жаль. Убил и убил – нравится человеку стрелять, что ж такого.
– Хоть бы революция произошла, – сказал Примат как-то.
– Ты серьезно? – вздрогнул я радостно; я тоже хотел революции.
– А то. Постреляю хоть от души, – ответил он. Cпустя секунду я понял, в кого именно он хотел стрелять.
Я и тогда не особенно огорчился. В сущности, Примат мне нравился. Отвратительны тайные маньяки, выдающие себя за людей. Примат был в своей страсти откровенным и не видел в личных предрасположенностях ничего дурного, к тому же он действительно смотрелся хорошим солдатом. Мне иногда думается, что солдаты такие и должны быть, как Примат – остальные рано или поздно оказываются никуда не годны.
К тому же у него было забавное и даже добродушное чувство юмора – собственно, только это мне в мужчинах и мило: умение быть мужественными и веселыми, остальные таланты волнуют куда меньше.
На свое погоняло Примат, как правило, не обижался, особенно после того, как я объяснил ему, что изначально приматами считали и людей, и обезьян, и австралийского ленивца.
У самого Примата, впрочем, было другое объяснение: он утверждал, что все остальные бойцы отряда произошли именно от него.
– Я праотец ваш, обезьяны бесхвостые, – говорил Примат и заразительно смеялся.
Ну а Гном, хохмя, выдавал себя за отца Примата, хотя был меньше его примерно в три раза.
Примат весил килограмм сто двадцать, ломал в борьбе на руках всех наших бойцов; лично я даже не решился состязаться с ним. На рукопашке его вообще не вызвали на ковер после того, как он сломал ребро одному бойцу, а другому повредил что-то в голове в первые же мгновения поединка.
Пока Гном не пришел в отряд, Примат ни с кем особенно не общался: тягал себе железо да похохатывал, со всеми равно приветливый.
А с Гномом они задружились.
Гном был самым маленьким в отряде и на кой его взяли, я так и не понял: у нас было несколько невысоких пацанов, но за каждого из них можно было легко по три амбала отдать. А Гном и был гном: и ручки у него были тонкие, и грудная клетка, как скворечник.
Я смотрел на него не то чтоб косо, скорее сказать, вообще не фиксировал, что он появился среди нас. А ему скорее всего было все равно; или Гном умело виду не подавал. Но потом, за перекуром, мы разговорились, и выяснилось, что от Гнома недавно ушла жена. Она детдомовская была и нигде подолгу обитать не умела, в том числе и в замужестве. Зато осталась шестилетняя дочь, и с недавних пор они так и жили: отец с девчонкой, вдвоем. Благо мать Гнома ютилась в соседнем домике и забегала покормить малолеточку, когда оставленный женою сынок уходил на работу.
Рассказывая, Гном не кичился своей судьбою, и тоску тоже не нагонял, разве что затягивался сигаретой так глубоко, словно желал убить всю ее разом. Разом не получалось, но к пятой затяжке сигарету можно было бычковать уже.
Я проникся к нему доброжелательным чувством. И потом уже с неизменным интересом смотрел на эту пару – Примата и Гнома: они и пожрать, и посмолить, и чуть ли не отлить ходили вместе; а вскоре еще приспособились, катаясь на машине, распутных девок цеплять, хоть одну на двоих, хоть сразу полный салон забивали, так что не пересчитать было визжащих и хохочущих; даром что у Примата была молодая и дородная жена.
Примат, не смотря на свое прозвище, лицо имел белое, большое, безволосое, с чертами немного оплывшими; хотя когда он улыбался – все обретало свои места, и нос становился нагляднее, и глаза смотрели внимательно, и кадык ярко торчал, а рот был полон больших и желтых зубов, которые стояли твердо и упрямо.
У Гнома тоже бороды не было, зато наблюдались усики, тонкие, офицерские. И вообще все на лице его было маленьким, словно у странной, мужской, усатой куклы. А если Гном смеялся, черты лица его вообще было не разобрать, они сразу будто перемешивались и перепутывались, глаза куда-то уходили, и рот суетился повсюду, пересыпая мелкими зубками.
Кровожадным как Примат Гном не казался; по всему было видно: сам он убивать никого не собирается, но на забавы своего большого друга смотрит с интересом, словно обдумывая что-то, то с одной стороны подходя, то с третьей.
Я услышал их возбужденные голоса на улице и вышел из блок-поста.
– Порешили пса? – спросил.
– Суку, – ответил Примат довольно.
Он достал ствол, снял с предохранителя, поставил в упор к деревянному, шириной в хорошую березку, стояку крыльца и снова выстрелил.
– Смотри-ка ты, – сказал, осматривая стояк. – Не пробил. Гном, встань с той стороны, я еще раз попробую?
– А ты ладошку приложи и на себе попробуй! – засмеялся, пересыпая зубками, Гном.
Примат приложил ладонь к дереву, и в мгновение, пока я не успел из суеверного ужаса сказать хоть что-нибудь, выстрелил еще раз – направив ствол с другой стороны, как раз напротив своей огромной лапы. Я не видел, дрогнула в момент выстрела его рука или нет, потому что непроизвольно зажмурился. Когда раскрыл глаза, Примат медленно снял ладонь со стояка и посмотрел на нее, поднеся к самым глазам. Она была бела и чиста.
Утром на базе нас встретила жена Примата. Лицо ее было нежно, влажно и сонно, как цветок после дождя. Она много плакала и не спала.
– Ты где был? – задала она глупый вопрос мужу, подойдя к нему на расстояние удара. Они славно смотрелись друг с другом: большие и голенастые, хоть паши на обоих.
– На рыбалке, не видишь? – сказал он, хмыкнув и хлопнув по кобуре.
Жена его снова заплакала и, приметив Гнома, почти крикнула:
– И этот еще здесь. Из-за него все!
Гном обошел молодую женщину стороной, с лицом настолько напряженным, что оно стало еще меньше, размером с кулак Примата.
– С ума, что ли, сошла? – спросил Примат равнодушно. – Тебе чего не нравится? Что я на работу хожу?
– Еще и в Чечню собрался, гадина, – сказала жена, не ответив.
Примат пожал плечами и пошел сдавать оружие.
– Ты хоть ему скажи что-нибудь! – сказала мне она.
– Что сказать?
Я понимал, что она его дико и не без основания ревновала, вот даже не верила, что он на работу ходит, а не по девкам; но последнее ее слово было все-таки за Чечню. «При чем тут Чечня?», – подумал я; потому и ответил вопросом на вопрос.
Жена брезгливо махнула рукой, словно сбив наземь мои, зависшие в воздухе слова, и пошла прочь. Не обращая внимания на машины, медленно перешла дорогу и встала у ограды парка, спиной к базе. Стояла, чуть раскачиваясь.
«Ждет его, – подумал я довольно. – Но хочет, чтоб он первый подошел. Хорошая баба».
Сдав оружие, Примат покурил с Гномом, искоса поглядывая не спину жены, они посмеялись, еще вспомнили про застреленную суку, старательно забычковали носками ботинок сплюнутые сигареты, закурили еще по одной и расстались наконец.
Примат подошел к жене и погладил ее по спине.
Она что-то ответила ему, должно быть, в меру неприветливое и, не оборачиваясь, пошла по дороге. Примат за ней, не очень торопясь.
«Метров через пятьдесят помирятся», – решил я. Я из окна за ними смотрел.
Через минуту Примат нагнал жену и положил ей руку на плечо. Она не сбросила его ладонь. Я даже почувствовал, как раскачивание ее бедер сразу стало на несколько сантиметров шире – ровно так, чтоб в движении касаться бедра Примата.
«Придут домой и… все у них поправится сразу», – подумал я лирично, сам чуть возбуждаясь от вида этих двух, древними запахами пахнущих зверей.
Откуда-то я знал, что Примат наделен богатой мужскою страстью, больше меры. Семени в нем было не меньше, чем желанья пролить чужих кровей. Пролил одно, вылил другое, все в порядке, все на местах.
Первого человека убил тоже Примат.
Целую неделю он тосковал: кровь не шла к нему навстречу. Он жадно оглядывал чеченские пейзажи, бурные развалины, пустые и мрачные дома, каждую минуту с крепкой надеждой ожидая выстрела. Никто не стрелял в него, Примат был безрадостен и раздражен в отряде едва не на всех. Кроме, конечно, Гнома, во время общенья с которым лицо Примата теплело и обретало ясные черты.
Пацаны наши чуть ли не молились, чтоб отряд миновала беда, а Примат всерьез бесился:
– На войну приехать и войны не увидеть?
– Ты хочешь в гробу лежать? – спрашивали его.
– Какая хер разница, где лежать, – отвечал Примат брезгливо.
Постоянно стреляли на недалеких от нас улицах, каждый день убивали кого-то из соседних спецназовских отрядов, иногда в дурной и нелепой перестрелке выкашивало чуть не по отделению пьяных «срочников». Одни мы колесили по Грозному как заговоренные: наша команда занималась в основном сопровождением, изредка – зачистками.
Примат часто требовал свернуть на соседнюю улицу, где громыхало и упрямо отхаркивалось железо, когда мы в драном козелке катались по городу, совершая не до конца ясные приказы – сначала в одно место добраться, а потом в иной медвежий угол отвести то ли приказ, то ли пакет, то ли ящик коньяка от одного, скажем, майора, другому, к примеру, полкану.
– По кой хер мы туда поедем? – отвечал я с переднего сиденья.
– А если там русских пацанов крошат? – кривил губы Примат.
– Никого там не крошат, – отвечал я, и, помолчав, добавлял: – Вызовут – поедем.
Нас, конечно, не вызывали.
Но в третий день третьей недели, на утренней зачистке на окраинах города мы наконец взяли, забравшись на чердак пятиэтажки, троих безоружных, молодых, нервных. Была наводка, что с чердака иногда стреляют по ближайшей комендатуре.
– А чего тут спим? – спросил у них командир.
– Дом разбомбили. Ночевать негде, – ответил один из.
Здесь командир и рванул свитерок на одном, и синяя отметина, набиваемая прикладом на плече, сразу пояснила многое.
Но оружия на чердаке мы не нашли.
– Паспорта есть? – спросили у них.
– Сгорели в пожаре, когда бомбили, да! – стояли чеченцы на своем.
– Ну, в комендатуре разберутся, – кивнул командир.
– Разведите их подальше, чтоб друг другу не сказали ничего, – добавил он. – А то сговорятся об ответах.
Наши камуфлированные пацаны разбрелись по соседним подъездам, работали там: иногда даже на улице слышно было, как слетают с петель двери – их выбивали, когда никто не отзывался. Пленных развели по сторонам, у одного из них остались стоять Примат с Гномом.
На всякий случай я отвел троих сослуживцев к двум рядкам сараюшек у дома, чтоб посматривали: а то неровен час придет кто незванный, или вылезет из этих сараек, чумазый и меткий.
Возвращался, закуривая, обратно, и меня как прокололо: вдруг вспомнил дрогнувшие тяжело глаза Примата, когда он взял своего пленного за шиворот и, сказав «пошли», отвел его подозрительно далеко от дома, где шла зачистка, к небольшому пустырю, который в последние времена стал помойкой.
Я надбавил шагу, и когда выглянул из-за сараев, увидел Примата, стоящего ко мне спиною, и Гнома, смотревшего мне в лицо с нехорошей улыбкой.
– Беги! – негромко, но внятно сказал пленному Примат. – А то расстреляют. А я скажу, что ты сбежал. Беги!
– Стой! – заорал я, едва не задохнувшись от ужаса.
Крик мой и сорвал чеченца с места, – он, подпрыгнув, помчался по пустырю, сразу скувыркнулся, зацепился за проволоку, поднялся, сделал еще несколько шагов и получил отличную пулю в затылок.
Примат обернулся ко мне. В его руке был пистолет.
Я молчал. Говорить уже было нечего.
Через минуту примчал командир, и с ним несколько наших костоломов.
– Что случилось? – спросил он, глядя на пацанов – нет ли на ком драных ранений, крови и прочих признаков смерти.
– При попытке к бегству… – начал Примат.
– Отставить, – сказал командир, и секунду смотрел Примату в глаза.
– Одно слово: примат, – с трудом выдавил он из себя и сплюнул.
Я вспомнил, как мы, весенней влажной ночью, собирались в Чечню. Получали оружие, цепляли подствольники, склеивали рожки изолентой, уминали рюкзаки, подтягивали разгрузки, много курили и хохотали.
Жена Примата пришла то ли в четыре ночи, то ли в пять утра, и стояла посередь коридора, с черными глазами.
Завидев ее, Гном пропал без вести в раздевалке: сидел там, тихий и даже немножко подавленный.
Примат подошел к жене, они молча смотрели друг на друга.
Проходя мимо них, даже самые буйные пацаны отчего-то замолкали.
Я тоже прошел молча, женщина увидела меня и кивнула; неожиданно я заметил, что она беременна, на малом сроке, но уже уверенно и всерьез – под нож точно не ляжет.
Лицо Примата было спокойным и далеким, словно он уже пересек на борту половину черноземной Руси и завис над горами, выглядывая добычу. Но потом он вдруг встал на одно колено и послушал вспухший живот. Не знаю, что он там услышал, но я очень это запомнил: коридор, полный вооруженных людей, черное железо и черный мат, а посередь всего, под желтой лампой, стоит белый человек, ухо к скрытому плоду прижав.