355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Граф Брюль » Текст книги (страница 7)
Граф Брюль
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:13

Текст книги "Граф Брюль"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Гость сморщил брови.

– Вы рисуете очень печальную картину. Но как бы там ни было, необходимо искать выход.

– Я уже раньше думал об этом, – начал Гуарини, усаживая гостя на диван и садясь в ближайшее кресло. – Нам необходимо иметь при королевиче человека, который бы принадлежал нам всецело, служил бы нам и зависел бы от нас. Фридрих – неженка, поэтому следует ему устроить мягкое ложе, приготовить его любимые увеселения, дать ему оперу, охоту, картины, а может быть и еще что-нибудь.

Говоря последние слова, он вздохнул, а прибывший опять сдвинул брови.

– Очень печально и горько, когда в столь великом деле нужно пользоваться столь низкими и отвратительными средствами; печально…

– Cum finis licitus, etiam media sunt licita (Цель оправдывает средства), – тихо продекламировал падре Гуарини. – Средства нельзя ограничивать, в каждом отдельном случае приходится употреблять другие.

– Я понимаю, – сказал гость, – дело наше слишком велико, чтобы нам останавливаться даже перед клеветой. Тут дело идет о спасении душ и о том, чтобы удержаться в том центре противной ереси Лютера. У нас есть оружие и выпустить его из рук, ради каких-нибудь предрассудков, было бы грешно. Лучше погубить одну душу, чем целые тысячи.

Гуарини покорно слушал.

– Отец мой, – тихо промолвил он, – я уже говорил себе это не раз и поэтому-то я и сужу и служу как умею в этом оплеванном платье и без него, не всегда как руководитель и исповедник, но часто в роли шута королевича, в роли импрессарио за кулисами и в роли советника, там, где нужен совет. Если необходимо взять крепость, а нельзя этого сделать силой, то овладевают ей хитростью: media sunt licita.

– Нам незачем говорить это, – сказал гость, – откройте мне ваши планы.

– Мы должны поступать осторожно, – начал Гуарини, – и нам не раз придется вздохнуть над нашей превратностью; но как же идти со слабыми людьми, если не вести их посредством их собственных страстей?.. За королеву я ручаюсь, и первой нашей задачей должно быть охранять ее и сохранить ее влияние. Но эта святая женщина, простите меня за выражение, совсем не сносна в семейной жизни; король же нуждается в развлечении и без него он не в состоянии жить. Если его мы ему не дадим, он бросится в наиболее запрещенное, он готов…

Падре Гуарини не закончил и, помолчав немного, снова сказал:

– Сулковский не будет слушать никого, он для своего "я" принесет все в жертву и ни перед чем не остановится, чтобы удержать короля в своих руках; он даст ему все, чего только тот захочет. Мы никогда не можем на него рассчитывать, и поэтому необходимо его свалить с ног.

– Но каким образом?

– Провидение дало нам в руки превосходное оружие: у нас есть человек – это Брюль.

– Протестант, – прервал гость.

– В Саксонии и открыто – да, но в Польше и дома он католик; мы должны допустить это; вы знаете, что наши великие руководители допускают и одобряют это. Брюль будет или, пожалуй, смело можно сказать, уже стал католиком. Мы дадим ему жену католичку, которую оп получит из рук королевы и наших; кроме того, мы поможем ему свалить Сулковского, и тогда с ним мы здесь хозяева. Никто не станет нас подозревать в участии, потому что явно мы не могли бы держать заодно с протестантом против католика.

– Но уверены ли вы в нем?

Падре Гуарини улыбнулся.

– Он будет в нашей власти и будет зависеть от нас; если он подумает сегодня об измене, завтра же он падет; для этого у нас много средств.

– План великолепен, не спорю, – подумав, заметил незнакомец, – но выполнение его кажется мне сомнительным.

– Сегодня или завтра его, конечно, невозможно привести в исполнение, – отвечал падре Гуарини. – Очень возможно, что нам придется работать год, два, может быть, и больше, но победа так верна, как только может быть верен расчет в человеческих делах при милости Божией.

– Вы все основываете на характере курфюрста?

– Именно, – отвечал Гуарини, – но я в качестве исповедника много уже лет нахожусь с ним, при нем, могу даже сказать, "в нем". Я его знаю как дитя, которое вынянчил на своих руках.

– А королева? – спросил гость.

– Святая и честная женщина, но Господь совершенно не дал ей женственности, никакой привлекательности, никакой власти. Для такого государя ее недостаточно.

– Ради Бога, ведь вы не допустите, чтобы он бесился как отец, подавал дурной пример и бросился в необузданный разврат?

– Нам незачем даже удерживать его, – заметил Гуарини, – его удержит от явного, но не от тайного разврата, сама его натура. Страсти его будут скрытые, невидимые, но непобедимые. Мы должны будем многое перенести, со многим примириться и на многое закрыть глаза, чтобы удержать его в нашей вере.

Гость сложил руки и печально покачал головой.

– Горе, горе тем, которые для своего дела должны работать в грязи! Да и как здесь не испачкаться, как остаться чистым!

– Нужен же кто-нибудь, который бы принес себя в жертву, как я несчастный, – вздохнул Гуарини, принимая шутливое выражение лица. – Многие мне завидуют…

– Только не я, не я! – возразил с поклоном гость.

– Итак, наши планы? – спросил падре.

– Пойдут на рассмотрение совета, – возразил гость, – но вы не переставайте действовать, мы вас уведомим, как можно скорее.

– Брюль удержится. Королевич, обливаясь слезами, клялся жене, что такова воля его отца. Сулковский будет только мнимым властителем, он же настоящим, а затем…

– Не думаете ли вы, что сумеете его удалить? – спросил гость.

– Мы в этом уверены, мы все заодно действуем против человека, у которого нет ни малейшего предчувствия, ни мысли об угрожающей ему опасности. А тщеславие Брюля составляет для нас надежное оружие.

– А что это за человек? – спросил незнакомец.

– Это сатана в человеческом теле, но сатана, который молится, повергшись на пол, а на другой день готов задушить человека как муху и не почувствует никакого угрызения совести. При этом он в высшей степени мил, любезен и привлекателен.

Они замолчали, незнакомец прижался в угол дивана и задумался.

– Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? – спросил падре Гуарини.

Но вопрос этот остался неуслышанным, и только после продолжительного молчания гость спросил:

– Как идет дело обращения?

– Обращение? Здесь, в самом гнезде ереси, – сказал падре, – ще колокола католической святыни не имеют права отозваться, где протестантизм господствует и поедает все как ржавчина!.. Успех очень невелик, а души, которые вытаскиваются на берег нашими рыбачьими сетями, сами по себе немногого стоят. Разве их потомки вознаградят наш апостольский труд. К прочим ересям прибывает еще новая, бороться с которой будет еще труднее, чем со всеми другими.

– Что это значит? Что такое?

– Как и все ереси, она стара, но тот, который проповедует ее, человек богатый, честный, религиозный, воодушевленный, экзальтированный и желающий жертвовать собою для общего блага. Нам придется вести борьбу не с догматами, потому что они играют у него второстепенную роль, но с новым обществом, которое он хочет создать. Ложь получает здесь блеск и ясность истины. В лесах, вдали от города уже образовалось и живет общество Моравских братьев, образуя что-то в роде общины со строгим уставом.

– Это новость, говорите скорее, – с любопытством сказал собеседник Гуарини, – я ничего не слыхал.

– Это горячая голова, реформатор не веры, но общества и жизни. Он во имя Спасителя и завещанной Им любви хочет переделать свет. Королем этой Речи Посполитой будет Христос; разделенные между собой, но в одном месте, будут жить общины женщин, общины девиц, мужчин и детей. Связью между ними будет служить только общая молитва, скромные агапеи, то есть ужины, освященные молитвой. Граф Цинцендорф наделил общину землей и сам стал ее священником и проповедником. Труд и молитва, строгое исполнение своих обязанностей и братская любовь составляют правила жизни новых Моравских братьев или вернее, Геррнгутеров.

Гость внимательно слушал.

– И вы допустили, чтобы это гнездо опасной ереси поместилось здесь, где почва для нее подготовлена?

– До сих пор я напрасно старался помешать, – сказал Гуарини. – Отправлялись комиссии, производились следствия и допросы. Самое усердное и строгое следствие не открыло ничего предосудительного. Там люди самых разнообразных верований соединены в одно общество, которое имеет все общее, в котором нет нищих, сирот, и которое составляет одно семейство, имеющее своим отцом Христа.

Крик, полный изумления и возмущения, вырвался из груди слушающего.

– Это ужасно! – крикнул он. – А браки?

– Соблюдаются свято, но знаете ли как у них, верующих в беспосредственное управление Спасителя и вдохновения, совершаются браки? Юношам по жребию достаются жены, и супруги живут примерно.

– Какие удивительные вещи вы мне рассказываете! Но ведь это только слухи; ведь это невозможно.

– Я сам был там, – возразил Гуарини, – я сам смотрел на шедших на молитву девиц в пунцовых лентах, замужних в голубых и вдов в белых.

Гость вздохнул.

– Надеюсь, вы не потерпите, чтобы у нас под боком разрасталось такое скопище? Вы бы лучше всего сделали, если бы направили против них лютеранское духовенство.

– Оно не находит в этом ничего предосудительного.

– А Цинцендорф, встречались вы с ним?

– Да, и не раз, так как он не избегает ни католиков, ни духовных; напротив того, он охотно рассуждает, но только не о теологии, а о первых христианах, о их жизни и любви к Спасителю, как об оси, на которой должен вращаться весь христианский мир.

В то время, когда он договаривал эти слова, старый слуга, отворив немного двери, рукой стал звать отца Гуарини, а тот, глазами извинившись перед гостем, поспешил в переднюю.

Здесь стоял королевский камердинер. Королевич призывал к себе своего исповедника. Нужно было проститься с гостем, которому он велел подать лампу, бумагу и все, что нужно для письма. Тот расположился, как бы в своем доме. Между тем, падре Гуарини надел свою черную сутану, и простившись с незнакомцем, быстро сошел за камердинером с лестницы и отправился к королевичу.

В той же самой комнате, в которой застало его известие о смерти отца, сидел Фридрих в удобном кресле, с неизменной трубкою, с опущенной головой и по обыкновению молчал. Только сморщенный лоб свидетельствовал, что ум его деятельно работал.

Когда вошел отец Гуарини, королевич быстро приподнялся, но иезуит предупредил его, слегка удержав на кресле, и поцеловал его руку.

Немного в стороне стоял Сулковский, который ни на минуту не оставлял своего государя. Лицо его сияло от радости и передергивалось от нетерпения, но он придал ему выражение, подходящее к трауру, в котором находился двор.

Падре Гуарини было позволено намного больше; он знал, что несмотря на официальную печаль, развлечение очень желательно; поэтому лицо его было почти весело, когда он сел на низком табурете, рядом с королевичем и, смотря ему в глаза, стал говорить по-итальянски.

– Нужно помолиться за нашего великого покойного государя, но не следует терзаться тем, что составляет неизбежную судьбу всех смертных и является естественным и необходимым. Чрезмерная печаль вредно действует на здоровье, а у вашего величества притом же нет и времени отдаваться печали. Нужно царствовать, управлять и сохранять себя для нас.

Королевич чуть-чуть улыбнулся и покачал головой.

– Я видел в передней Фроша (это был придворный шут королевича); он, словно облитый уксусом, сидит, свернувшись в клубок, и плачет, потому что не может смеяться и что ему нельзя дурить с Шторхом (другой шут). Один в одном углу, другой в другом, смотрят друг на друга и показывают языки.

– Как это должно быть смешно! – прошептал королевич. – Но я не могу этого видеть, ни даже завтра во время обеда; нет, нельзя: траур.

Гуарини промолчал.

– Фрош очень комичен, я люблю его, – сказал королевич и взглянул на Сулковского, который тихо ходил по комнате,

Падре тоже старался что-нибудь отгадать по его лицу, но на нем не выражалось ничего, кроме надменности и удовольствия. Королевич показал на него отцу Гуарини пальцем и шепнул:

– Он добрый друг… Он моя надежда… Если бы не он, не было бы мне спокойствия.

Патер утвердительно наклонил голову.

В это время Сулковский, который знал, как неприятен и утомителен для королевича продолжительный разговор, приблизился и сказал отцу Гуарини:

– Положительно нечем развлечь его величество… а тут еще столько забот…

– Я думаю, что с вашей помощью все устроится к лучшему, – заметил иезуит.

– Здесь, в Саксонии, конечно, – возразил Сулковский, на которого дружелюбно посматривал королевич, – здесь в Саксонии… Но в Польше…

– Его величество покойный король оставил там много друзей и верных слуг, как, например, его преосвященство епископ Липский. Но что говорит Брюль? – спросил Гуарини.

Королевич взглянул на Сулковского, как бы уполномочивая его отвечать. Сулковский при имени Брюля несколько колебался, но потом отвечал:

– И Брюль, и письма из Польши свидетельствуют, что наши сторонники будут верно и усердно стараться на выборах. Но кто знает, не вздумает ли стать нам на дороге Лещинский, помощь Франции, интриги? На все это нужны деньги.

Королевич слегка ударил Сулковского по руке.

– Это дело Брюля, он их должен добыть, в этом отношении он незаменим.

Сулковский не ответил ни слова.

– Мы все будем стараться достать их, а королевскую корону мы во что бы то ни стало наденем на голову нашего государя…

– И Жозефины, – быстро прервал Фридрих. – Для Жозефины она необходима. Она не может остаться женой курфюрста.

Оба присутствовавшие в молчании наклонили головы, а королевич продолжал задумчиво курить трубку. Казалось, что он и дальше будет говорить о том же, но, наклонившись к отцу Гуарини, он шепнул:

– А ведь кающийся в углу Фрош должен быть великолепен. Вы говорите, что они показывали друг другу языки?

– Друг другу или мне, этого я не знаю, но только верно, что, проходя, я увидал два красных, высунутых языка.

Забывшись, королевич громко расхохотался, но вдруг приложил руку к губам и, сконфузившись, замолчал. Сулковский остановился, призадумавшись, и с некоторым недоумением взглянул на патера.

Но немного спустя Фридрих опять нагнулся к отцу Гуарини и, закрываясь рукой, спросил:

– Видели вы Фаустину?

– Нет, – отвечал Гуарини.

– Как нет? Почему? Скажите ей, уверьте ее… Пусть только бережет голос. Я ее очень, очень ценю и уважаю. Е una diva! Ангельский голосок; никто с ней не сравнится. Мне очень скучно, когда я не слышу ее голоса. Но она должна петь теперь в церкви, я хоть там услышу ее.

Сулковскому не особенно нравилось это шептание; он отошел на несколько шагов, но тотчас опять вернулся и остановился перед королевичем. Фридрих показал на него патеру.

– Он будет первым моим министром; это моя правая рука. Гуарини одобрительно покачал головой.

– С радостью слышу я это! – воскликнул он. – Дай Бог, чтобы в Саксонии стояли во главе правления все такие люди, католики, как граф.

Королевич оглянулся.

– Если мои саксонцы не допустят его как католика быть министром, я найду на это средство: добрый Брюль сделает все, что я ему велю…

– Я не имею ничего против Брюля, – возразил Гуарини, – но ведь он завзятый еретик.

На это королевич вместо ответа испустил какой-то звук и махнул рукой в воздухе.

Сулковский с некоторым недоверием взглянул на падре Гуарини, который принял смиренный и покойный вид.

Во время этого разговора доложили о Мошинском, которого король велел принять. Тот вошел и приложился к королевской руке. Он был в трауре и с печальным лицом.

– Я пришел проститься с вашим величеством, так как сейчас еду в Варшаву, чтобы действовать в вашу пользу на выборах.

– Да, да, поезжай, поезжай, – сказал со вздохом королевич, – хотя Брюль меня уверяет…

– Брюль не знает ни Польши, ни поляков, – быстро отвечал Мошинский. – Это нас касается, это наше дело.

Вдруг, как бы припомнив что-то, Фридрих быстро встал.

– Как это кстати! Вы едете в Варшаву: пожалуйста, в Виллянове остались гончие собаки… Я хочу взять их сюда. Прикажите доставить их поскорее. Я не знаю собак лучше этих. Вы знаете?..

– Знаю, черные, – сказал Мошинский.

– Юпитер, Диана, Меркурий, Пиявка, – стал считать королевич. – Присмотрите, прошу вас, чтобы их доставили сюда в целости.

– Мне кажется, что лучше оставить их там, – заметил Мошинский, – когда королевич приедет туда уже как король…

– Дорогой мой, возьми в Саксонском дворце Магдалину и привези ее, там, пожалуй, с ней что-нибудь сделают. Только уложи ее хорошенько, оберни ватой: ведь это произведение, не имеющее цены.

Мошинский поклонился.

– Может быть еще будут какие-нибудь приказания? – спросил он.

– Поклонись мушкетерам; мой отец очень любил их, – прибавил королевич со вздохом.

Воспоминание об отце опять омрачило его чело. Королевич сел, и Сулковский, постоянно заботившийся, чтобы он не чувствовал недостатка в том, что любил, вышел и сделал знак камердинеру, в заведовании которого находился табак; тот тотчас подал трубку и горящий фитиль; королевич жадно взял в губы эту утешительницу и, с удовольствием затягиваясь, стал пускать сквозь губы дым.

В комнате воцарилось молчание.

Падре Гуарини внимательно присматривался к Фридриху. Мошинский некоторое время ждал, но напрасно: трубка и размышление всецело поглотили королевича, так что он забыл обо всем окружающем; только он сильнее затягивался и вздыхал.

Наконец Мошинский подошел к руке короля и попрощался с ним. Фридрих расстался с ним дружески, но не сказал ни слова, а только взглядом выразил ему свое расположение.

Сулковский пошел провожать Мошинского в переднюю, так что королевич остался вдвоем с отцом Гуарини. Лишь только двери закрылись, как он обратился к патеру.

– Это еще что, – прошептал он, – что они показывают друг другу язык! Но когда они начнут драться, когда Фрош примется ругать Шторха, а тот лягаться, потом сцепятся и, свернувшись в клубок, падают под стол, тогда, я вам говорю, хоть умирай со смеху!

Гуарини, казалось, вполне разделял мнение королевича о необыкновенном комизме описанной сцены и сам скорчил гримасу, столь комичную и веселую, что бедный государь-сирота опять надолго забыл о своем горе.

– Нет, завтра их нельзя пускать к обеду, но после, – тихо сказал он. – Только, чтобы они не забыли своих великолепных выходок.

Гуарини встал; он, по-видимому, торопился к оставленному дома гостю. Заметив это движение, королевич переменил тон и, нагнувшись к патеру, сказал:

– Не сердитесь на меня за то, что я хочу сделать этого Брюля министром, хотя он лютеранин. Он потихоньку примет католичество. Это человек умный и я ему велю; увидите.

Гуарини ничего не отвечал. И, поклонившись, вышел из комнаты.

VIII

Во времена Августа Сильного в Дрездене не было недостатка в прекрасных дамах. Несмотря на частые доказательства непостоянства короля, каждая из них надеялась, что хоть на минуту обратит на себя королевский взор, хотя все знали, что он не остановится долго на одной.

Однако между подрастающими девицами не было прекраснее и привлекательнее, чем графиня Франциска Коловрат, та же самая маленькая Франя, которая некогда принимала Брюля во дворце в Ташенберге и которую мы видели хозяйничавшую во время карнавала при одном из королевских столов. Высокое положение матери, которая, будучи главной ключницей двора королевы, уступала с дороги только перед членами королевского семейства, милости королевы, надежда блестящей карьеры, имя, которое она носила, делали девушку надменной и самодовольной. Чем становилась она старше, тем труднее было матери ладить с ней. Единственная дочь и любимица, она, несмотря на строгий взгляд королевы, умела всегда освободиться от уз этикета и среди двора завязать много знакомств и любовных интрижек. Будущее, по-видимому, ее нисколько не пугало. На брак она смотрела, как на средство освободиться из-под ярма, которым она тяготилась.

Несколько дней по получении известий о смерти короля, когда траур еще не был снят и все удовольствия были приостановлены, панна Франциска скучала более, чем когда-нибудь. Черное платье, которое в качестве фрейлины королевы, она должна была надеть, было ей очень к лицу, но не по вкусу. Вечером она стояла в своей комнатке перед зеркалом и рассматривала свою прекрасную фигуру и лицо.

Сумерки все более сгущались, так что она могла видеть неясное туманное изображение своей особы. Она позвонила, чтобы подали огонь, но входящий камердинер, как бы предугадывая ее желание, нес в руках тяжелые серебряные подсвечники, которые поставил на стол. Франя была одна дома, так как мать исполняла свою должность при королеве; таким образом, она была свободна до ужина и сама не знала как убить ей это время. Она обернулась на одной ноге, и взор ее упал на шкатулку, отделанную бронзой. Она взяла ее с маленького столика, поставила на стоящий перед диваном и, достав маленький ключик, который всегда носила при себе, отворила ее. Внутри было множество мелких драгоценностей и измятых бумажек. Графиня от нечего делать начала их перебирать своими маленькими пальчиками. По наружности можно было угадать, что в бумажках этих не было ничего, касающегося католической религии и Бога; это были молитвы, писанные божеству, которое теперь рассматривало их с чувством гордости и презрения. Некоторые она отбрасывала с улыбкой и не читая, другие, еле взглянув на них, более счастливые, она прочитывала с блестящими глазами и задумывалась. На пальчике ее блистало только что вынутое колечко, на которое она страстно смотрела. Это было колечко черное эмалированное, старое, некрасивое, но на черной эмали было написано по-испански неизящным почерком: Ahora y siempre (теперь и всегда).

В комнате панны Франциски, кроме главных дверей, ведших в комнаты ее матери, была еще другая, маленькая, скрытая в стене, которая вела в крошечную переднюю и на какую-то черную лестницу. В то время, когда она призадумалась, смотря на колечко, эта маленькая дверь тихо отворилась, и кто-то осторожно проскользнул в комнату…

Графиня, не слыша его, угадала, подняла голову и с легким подавленным криком поднялась с дивана. Перед ней стоял прекрасный, молодой Вацдорф. Мы уже видели его у Фаустины, когда он позволял себе слишком смело судить и острить. Сегодня лицо его имело совершенно другое выражение; оно было печально и задумчиво. Легкий след иронии, которой лицо это было как бы насквозь пропитано, был чуть заметен.

Прекрасная Франя, как бы испугавшись его прихода, стояла молча, и не двигаясь с места.

Вацдорф глазами молил ее о прощении.

– Разве можно так поступать, Христиан! – воскликнула она голосом действительно или притворно взволнованным. – Как вы могли осмелиться! Столько людей… Вас могли увидеть, донести… Королева так строга, а моя мать…

– Никто меня не мог видеть, – возразил Вацдорф, подходя к ней. – Франя, божество ты мое! Я, съежившись, сидел, выжидая целыми часами под лестницей, чтобы увидать тебя хоть на одну минуту, чтобы поговорить с тобой. Мать твоя читает или молится с государыней, дома нет никого.

– Эти вечно краденые минуты!.. – воскликнула Франя. – Я не люблю такого ворованного счастья!

– Терпите, пока придет другое, – сказал Вацдорф, беря ее руку, – потерпите, я надеюсь…

– А я совсем нет, – прервала его графиня. – Мною распорядятся против моей воли, как вещью, королева, королевич, мать, падре Гуарини; кто их знает, я ведь раба!

– Бежим отсюда!

– Неужели? Куда? – смеясь, отвечала Франя. – Не в Австрию ли, где нас поймают императорские слуги? В Пруссию, где схватят бранденбуржцы? Бежим? Превосходно! Но с чем и как? У тебя, Христиан, нет ничего, кроме места при дворе, я тоже ничего не имею, кроме милости короля и королевы. Вацдорф задумался.

– Но сердце твоей матери…

– Да, но это сердце будет искать для меня счастья с бриллиантами, другого оно не понимает.

– Франя, дорогая моя! Что ты говоришь? Как ты поступаешь со мной? Разве я затем пришел, чтобы ты отняла у меня последнюю надежду?

– Разве я могу дать тебе то, чего сама не имею? – возразила графиня печально и холодно.

– Потому что ты не любишь, меня!

Прекрасная Франя взглянула на него с упреком.

– Я никогда не любила никого, кроме тебя! – сказала она. – Никого не сумею полюбить, и именно потому, что ты мне мил, я и хочу поговорить с тобой откровенно.

Вацдорф облокотился одной рукой на ручку дивана и опустил глаза в землю.

– Понимаю, – пробормотал он, – ты будешь мне доказывать, что именно потому, что ты любишь меня, ты не можешь быть моей и я должен отказаться от трбя. Такова обыкновенно логика любви при дворе. Потому только, что я тебя люблю, что ты меня любишь, ты должна выйти замуж за другого…

– Да, именно, я выйду за первого встречного, которого мне дадут; но он не будет иметь моего сердца, а только холодную руку…

– Это мерзко, – прервал Вацдорф, – это гадко. Неужели ты не имеешь ничего для меня?

– Я бы тебя погубила, – возразила Франя, – если бы согласилась бежать с тобою. Завтра же нас настигли бы и тебя посадили бы в Кенипптейн, а меня отдали тому, на кого падет выбор.

– Мне, как кажется, псе равно не миновать Кенигштейна, – воскликнул Вацдорф, – так как я не могу молча смотреть на эту безобразную жизнь, на этот деспотизм лакеев! Я говорю то, что думаю, а это, как вам известно, отличное средство, чтобы попасть туда, где уже не с кем говорить, разве только обращаясь к четырем холодным стенам тюрьмы.

– Послушай, Христиан; мы должны не говорить, а молчать, и вместо того, чтобы желать исправить их, мы должны их презирать и властвовать над ними.

– Подчиняясь их фанатизму и проводя всю жизнь в лжи и обмане! Нечего сказать, прекрасная перспектива!

– В таком случае лучше отказаться от всего, – засмеялась Франя. – Я женщина, я не фантазирую, а беру жизнь такою, какова она на самом деле.

– А я такой не хочу! – проворчал Вацдорф.

Графиня подала ему руку.

– Бедный ты идеалист! – со вздохом промолвила она. – Если б ты только знал, как мне жалко и тебя, и себя: ничего в будущем, никакой надежды… А если нам на минуту и засияет счастье, то не иначе, как среди лжи и обмана.

Она еще более приблизилась к Вацдорфу, одну руку положила ему на плечо, а другой обняла его за шею.

– Да, эта жизнь, – прошептала она, – это такая жизнь, что для того, чтобы переносить ее, нужно быть пьяным…

– И обманщиком! – прибавил Вацдорф, схватив ее руку и страстно прижимая к губам. – Франя! Нет, ты меня не любишь! Больше, чем меня, ты любишь жизнь, свет и твои золотые цепи!

Графиня печально поникла головой.

– Кто знает, – тихо сказала она, – я сама себя не знаю. Меня воспитали, убаюкивая ложью, и учили обману и притворству, возбуждая в то же время желание впечатлений, увеселений и роскоши. Я даже не уверена в своем сердце; начиная жить, я уже была испорчена.

– Любовь излечила бы нас обоих, – страстно проговорил Вацдорф, смотря ей в глаза. – Я тоже был обыкновенным придворным до тех пор, пока не полюбил тебя… Эта любовь, подобно огню, очистила меня, и я стал человеком.

Графиня шепотом ему что-то сказала и склонила голову на его плечо. Вацдорф равно как и она, по-видимому, забыл обо всем, кроме себя; глаза их говорили лучше, чем слова; руки их встретились и сплелись.

Они забылись до того, что не услышали, как скрипнули двери, которыми вошел Вацдорф, и не заметили показавшегося в них грозного, мрачного, бледного и пылающего гневом лица матери. Она вошла и остановилась, словно окаменелая, увидав дочь с мужчиной, которого она не могла узнать… Гнев не позволял ей вымолвить ни слова…

Наконец, она пришла в себя, сделала шаг вперед и прежде, чем ее заметили, рванула Вацдорфа за руку.

Выражение глаз ее было ужасающе, губы дрожали. Франя подняла глаза и увидела перед собой грозное лицо матери. Нисколько не испуганная, она только сделала шаг назад, а Вацдорф машинально хватился за эфес шпаги, не видя еще, кто их накрыл. Только, когда обернувшись, он увидел графиню, он остановился бледный и смущенный, как преступник, уличенный на месте преступления.

Главная ключница от гнева не могла вымолвить ни слова. Она только прерывисто дышала и, схватившись одной рукой за грудь, другою повелительно указала Вацдорфу на двери. Но тот, прежде чем послушаться ее, нагнулся к руке Франи, которую она ему протянула, и прижал ее к губам; но мать вырвала ее у него, заслонила собой дочь и, дрожа, опять указала на двери.

Христиан взглянул на побледневшую Франю и медленно вышел. Графиня упала на диван… Франя же стояла холодная и равнодушная, как статуя, только личико ее покрылось бледностью. У графини потекли слезы из глаз.

– Бесстыдная! – насилу могла вымолвить она. – Ты дошла уже до того, что в твоей собственной квартире, на глазах у всего двора назначаешь свидания мужчинам!

– Потому что я люблю его! – сухо отвечала дочь. – Да, я люблю его!

– Чудовище! И ты еще смеешь говорить мне это!

– Почему мне не говорить того, что я чувствую? Графиня разразилась рыданиями.

– Ты думаешь, что я допущу, чтобы ради этой глупой любви, ради этого проходимца, которого еле терпят при дворе, чтобы ты ставила на карту всю свою будущность? Никогда и ни за что в мире!

– Я никогда не ждала и не надеялась быть счастливой и честной, – холодно возразила Франя. – Я могла заранее предвидеть мою судьбу.

– Ты с ума сошла! – кипятилась мать.

Франя села на стул против нее, машинально взяла цветок из стоящего на столике букета цветов и поднесла его к губам.

Лицо ее выражало холодное и ироническое решение; мать ожидала совершенно иного впечатления и с испугом отшатнулась.

– Счастье еще, что никто не видал, – говорила графиня как бы про себя. – Завтра же прикажу заколотить эти двери, а тебя запру, как пленницу… Могла ли я ожидать, что доживу до такого позора!..

Франя продолжала грызть цветок и, казалось, приготовилась выслушать все упреки, какие будет угодно выговорить матери.

Это почти презрительное молчание дочери только усиливало гнев графини.

Она вскочила с места и начала ходить по комнате большими шагами.

– Если Вацдорф осмелится еще раз приблизиться, заговорить с тобой, или взглянуть на тебя, тогда горе ему! Я упаду к ногам государыни, скажу Сулковскому, и его запрут навеки.

– Не думаю, чтобы он стал рисковать, – заметила Франя. – Именно сегодня я отняла у него последнюю надежду; я ему сказала, что не завишу от себя, что мной распорядятся, как вещью, что я выйду замуж за того, за кого мне велят идти, но что любить буду только его одного…

– Как ты смеешь говорить мне это?

– Еще раз повторяю вам, мама, что я откровенна, и я говорю то, что я думаю. Тот, кто женится на мне, с первого же дня увидит, чего он может от меня ожидать.

Графиня бросила на дочь грозный взгляд, но не сказала ничего. Вдруг она остановилась перед дочерью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю