Текст книги "Граф Брюль"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
VI
В то время, как все это происходило во дворце, за кулисами оперы приготовлялись к назначенной в этот день и нетерпеливо ожидаемой, хотя уже столько раз повторенной «Клеофиде». Пышность, с какою были поставлены лучшие пьесы, в которых иногда выступали на сцену сотни лошадей, верблюдов и бесчисленное множество людей в великолепных костюмах востока, превосходная театральная машинерия привлекали туда столько же зрителей, сколько восхитительный голос синьорины Фаустини Бордони.
Фаустина, первая певица своего времени, прославившаяся победой над столь же известной Куццони, была здесь примадонной в полном значении этого слова: на сцене, за кулисами, и еще гораздо далее. Синьора Бордони хотя носила великое имя первого композитора того времени, могла о нем позабыть, потому что на другой же день указ короля разделил супругов, отправив артиста в классическую землю Италии.
В то время когда карета, везшая Брюля и печальную весть о кончине Августа Сильного, приближалась к замку, Фаустина сидела в своей уборной, устроенной для нее около сцены, и, сбросив с себя дорогую шубу, зевая, собиралась давать приказания.
Примадонна была уже не первой молодости и, несмотря на то, что была итальянкой, которые так скоро отцветают, как скоро и расцветают, она умела сохранить всю силу своего голоса, изящность всей фигуры и красоту лица Юноны, каким наградила ее природа.
Это не было деликатное создание, не эфирное явление, которое, как призрак, рассеивается в тумане и сиянии, но сильная величественная фигура, как бы изваянная из цельного куска мрамора сильным резцом Микельанджело. Безупречная красота соответствовала ее голосу; все как нельзя более гармонировало и подходило к ней, к ее характеру. Голова богини, одним движением брови потрясающей Олимпом, бюст нимфы, рука вакханки, осанка амазонки, нога княжны, волосы черные и густые, как грива арабского коня… В выражении лица, несмотря на его классическую красоту, было более силы и суровости, чем привлекательной женственности. Черные брови, слишком резко очерченные, часто сдвигались, изящные ноздри раздувались гневом, и из-за розовых губок грозно блистали зубки. В ней сразу была видна женщина, привыкшая властвовать и повелевать, которая не страшилась взора короля и метала громы даже на коронованные головы.
Уборная представляла роскошный и уютный уголок: она была вся обита белой с золотом материей, мебель же голубым атласом, а туалет, занавешенный кружевным покрывалом, сиял фарфором и серебром. Шкафы с нарядами были резные, а с потолка свешивалась, словно фарфоровый паук, корзинка с цветами.
Две служанки стояли у дверей, ожидая приказаний. По чертам лиц в них легко можно было узнать итальянок, которые даже не сбросили своего живописного головного убора, прикрепленного серебряными шпильками. Фаустина взглянула на часы, стоящие в углу… бросилась на диван и, не то сидя, не то лежа, играла кистями своего домашнего платья, в котором велела перенести себя в театр.
Служанки стояли молча.
В это время кто-то постучал в двери.
Фаустина даже не пошевелилась, взглянула только и встретила улыбкой показавшееся в дверях лицо красивого молодого мужчины.
Это был сопрано Анджело Монтичелли, который пришел поклониться королеве. В нем тоже с первого же взгляда можно было узнать итальянца; но насколько Фаустина олицетворяла собою энергию и резвость итальянцев, на столько же много было в нем женственной красоты. Молодой, удивительно красивый, с длинными черными, падающими на плечи кудрями, он, казалось, был предназначен для роли влюбленных, для роли богов и любовников. Никакой Аполлон древних, с увлечением играющий на лире, не мог сравняться с ним в красоте. Ему недоставало только надменности и смелости божества; он был уж чересчур покорен и самоунижен.
Он согнулся вдвое, отвешивая поклон Фаустине, которая не переставала играть кистями своего платья и чуть-чуть кивнула ему головой. Ноги его, изогнутые, как бы для танца, даже за кулисами не забывали своих обязанностей.
– Анджело, – воскликнула Фаустина, – ты волочишься за этими противными немками!.. Знаю, знаю!.. Потеряешь голос и молодость. Фи, как можно в немке видеть женщину! Взгляни только на их ноги и руки.
– Синьора, – возразил Анджело, приложив руку к груди и бросая взгляд в зеркало, так как он был немного влюблен в себя, – синьора, это неправда.
– Ты, пожалуй, скажешь, желая оправдать себя, что они ухаживают за тобой? – смеясь, прервала его Фаустина.
– Тоже нет; я тоскую, не находя здесь неба Италии, итальянских лиц, сердца итальянки… Я здесь сохну…
Фаустина взглянула на него и рукой сделала служанкам знак удалиться.
– Ingrato [24]24
Неблагодарный.
[Закрыть], – тихо сказала она, – мы здесь все тебя балуем, а ты еще жалуешься.
Сказав это, она подняла глаза в потолок, зевнула и, казалось, не обращала ни малейшего внимания на пожирающего ее глазами Монтичелли.
– Альбуцци здесь? – спросила она.
– Не знаю.
– Тебе не знать об Альбуцци! Ха, ха, ха!
– Она меня нисколько не интересует.
– В то время, когда ты говоришь со мною. Но я не ревную ни ее, ни твоей Аполлоновой красоты; только ее я терпеть не могу, а тебя, Анджело, ненавижу.
– За что?
– За то, что ты достоин ненависти, за то, что ты кукла, за то, что ты любишь кокетничать! Посмотри на часы и ступай одеваться!
В дверях показалось новое лицо: это был полный, хорошо сложенный, с веселым лицом и быстрыми движениями певец Путтини.
– Мое нижайшее почтение вашему превосходительству! – воскликнул он. – Но, виноват, может быть я прервал дуэт…
И он взглянул на Анджело.
– Мы только на сцене поем дуэты, – возразила Фаустина, засмеявшись и пожав плечами. – Однако вы все сегодня опаздываете. Марш одеваться.
И она приподнялась на диване, Анджело тоже направился к дверям, один Путтини стоял и смеялся.
– Я не опоздаю, трико мое надето, а остальной костюм займет немного времени.
Вдруг с шумом распахнулись двери, и в них с испугом на лице вбежал мужчина в черном платье, в башмаках, чулках и гладком парике; лицо его было круглое, с отдувавшимися щеками, маленьким носом и низким лбом.
Вся его фигура говорила, что случилось что-то необыкновенное. Фаустина, которая всегда боялась огня, пронзительно крикнула:
– Пресвятая Богородица! Спасите! Пожар!
– Где? Где?
Между тем вбежавший стоял словно немой и окаменелый. Это был Клейн, один из музыкантов оркестра, поклонник голоса Фаустины, друг итальянцев и горячий меломан.
Его имя было Иван, как и большей части немцев. Фаустина переделала его на Джиованни и дала ему прозвище Piccolo [25]25
Маленький.
[Закрыть].
– Piccolo, что с тобой? – воскликнула она. – Ты с ума сошел, что ли?
– Король умер! Король Август Великий умер в Варшаве! При этих словах Фаустина пронзительно крикнула и закрыла
глаза рукой; все стояли пораженные. Вбегая, Клейн не запер за собой двери, и, все, кто только был в театре, собрались сюда. Большая часть артистов, которые должны были играть в "Клеофиде", были уже наполовину одеты. Альбуцци вбежала, не успев закрыть открытой груди, ни одеть что-нибудь на самую нижнюю одежду. Красота ее была поразительна даже при Фаустине: все в ней было миниатюрно и грациозно.
За ней бежала с распущенными светлыми волосами Катерина Пилюйя и целая ватага французов и итальянцев, с лицами наполовину нарумяненными, наполовину же бледными от испуга. Они были одеты как попало, на скорую руку. Все они толпились вокруг Фаустины и повторяли на все лады:
– Il re e morto [26]26
Король умер.
[Закрыть].
Ничего нельзя было понять в этом смешении слов и восклицаний. На лицах виднелся скорее испуг, чем горе. Говорили все вместе, одна только Фаустина молчала, как будто ее менее всех касалось полученное известие.
К ней, как к оракулу, обращались все глаза и уши, все ожидали, что она скажет; но Бордони не хотела, по-видимому, высказывать в этой толпе своих мыслей.
Отовсюду послышался звон колоколов.
– Представления не будет, отправляйтесь домой! – сказала она повелительно.
Но ее никто не послушал, все стояли словно прикованные к земле, печальные, пораженные.
– Ступайте по домам! – повторила Фаустина. – Нам здесь нечего делать, и, вероятно, не скоро нам придется играть.
Сама она приблизилась к дивану и, казалось, хотела одеваться, чтобы уехать. Еще раз повернулась она и рукой указала на двери. Печально начали все выходить. Альбуцци с минуту стояла, задумавшись, перед зеркалом, взглянула через плечо на Фаустину и медленно пошла за другими.
Как только заперлись двери после выхода последнего из этих непрошеных гостей, Бордони упала на диван. Она, как казалось, не замечала мужчину уже не первой молодости, который стоял в стороне и смотрел в окно.
Желая напомнить о своем присутствии, он закашлял.
– А, это вы?
Это был Гассе, только по имени муж Фаустины.
– Да, – равнодушно ответил по-итальянски немец.
– О чем это вы призадумались? Уже не собираетесь ли писать для покойника заупокойную обедню?
– Вы почти угадали, – отвечал, поправляя парик, великий композитор. – Я думал, не будет ли подходяща для нашего государя обедня, которую уже давно написал я Sulla morte d'un peccatore [27]27
На смерть грешника.
[Закрыть]. Я ведь артист, и у меня горе обращается в музыку.
– А во что обратимся теперь мы? – вздохнула Фаустина.
– Chi lo sa [28]28
Кто это знает?
[Закрыть]?
Они замолчали; Гассе ходил с опущенной головой, и засунув руки в карманы.
– Гассе немногие в состоянии заменить, – сказал он спокойно, остановившись перед женой, – даже Порнора, Фаустину же не заменит никто.
– Льстец, – сказала итальянка. – Гассе старый будет сочинять музыку лучше, чем смолоду, а голос Фаустины, как догорающая свеча, которая горела большим пламенем, и которая… в одно прекрасное утро погаснет.
– Это не скоро наступит, – задумчиво отвечал немец, – вы знаете это лучше меня.
– Но захочет ли новый государь, столь тихий, невозмутимый, набожный, находящийся в руках королевы?..
Гассе засмеялся.
– Он обожает и музыку, и Фаустину.
– Chi lo sa? – задумчиво прошептала она. – Если бы он не был таким, нужно все-таки его сделать таким. – Какая-то мысль засветилась в ее глазах.
– Бедный старый Август умер, – сказала она, понизив голос, – я бы ему сказала прекрасную надгробную речь, но не сумею.
Гассе пожал плечами.
– В надгробных речах недостатка не будет, – сказал он почти неслышным голосом, – но будущее другое о нем скажет. Он был величественным тираном и жил только для себя. Саксония, может быть, отдохнет теперь.
– Вы несправедливы! – воскликнула Фаустина. – Разве Саксония была когда-нибудь более счастливой и славной?.. Блеск от этого героя падал на нее.
Гассе горько улыбнулся.
– В ложе театра, когда он нам улыбался, покрытый бриллиантами, он мог вам показаться героем, но народ слезами платил за эти бриллианты. Радость и песни наполняли Дрезден, а стоны Саксонию и Польшу. Здесь была роскошь, там нищета.
Фаустина, возмущенная этими словами, вскочила с места.
– Гассе, молчи, я не позволю тебе чернить его; в тебе говорит гадкая ревность.
– Нет, – сказал Гассе, спокойно смотря на нее, – всю мою любовь поглотила музыка, и в прелестной Фаустине я полюбил только голос; с меня довольно, когда я его слышу или когда даже мечтаю о нем. Фаустина не могла иначе смотреть на короля, а потому я замолчу.
Гассе начал задумчиво ходить по комнате; в это время двери приотворились и опять затворились. Желающий войти только показался в них и тотчас отступил; но Фаустина успела его увидать и узнать, она позвала его.
Тот послушался только после некоторого колебания. Это был тот самый Вацдорф, который передал Брюлю приказание королевича… У него было удивительное лицо с выразительными глазами, выражение его было ироническое и даже саркастическое.
Движением и осанкой он очень напоминал итальянца, который в маскараде преследовал Брюля.
– Я думал, – сказал он, входя и с улыбкой приветствуя Фаустину, – что вы еще ничего не знаете?
– Ведь колокола уведомили город и государство, – произнесла итальянка, с любопытством приближаясь к нему.
– Да, но колокола имеют тот же звук как на похоронах, так и на свадьбах; поэтому вы могли подумать, что родилась какая-нибудь новая принцесса и что нам велят радоваться этому, – отвечал он, пожав плечами.
– Бедный король! – вздохнула Фаустина.
– Конечно! – со злостью заметил Вацдорф. – Жил он много, имел, по крайней мере, триста любовниц, растратил миллионы, выпил море вина, изломал множество подков и снес немало голов… После такой деятельности пора и отдохнуть.
Никто не решился прервать его, Гассе только украдкой взглянул на него.
– Что же теперь будет? – спросила итальянка.
– Мы видели оперу "Король Август", теперь поставят другую, с иным названием, но не лучше предыдущей. Главные роли возьмут: дочь цезарей, падре Гуарини, падре Салерно, падре Фоглер и падре Коппер, а в придачу еще брат… имени угадывать не стану. Фаустина будет им петь, как пела и прежде, Гассе, по-прежнему, будет писать оперы. Хуже будет с нами, придворными, когда главные роли разберут пажи с целого света и лакеи всех дворов.
Гассе, до сих пор слушавший в молчании, наклонился и прошептал:
– Будет вам, будет; а ну, если кто за дверьми?.. Ведь нам даже и слушать это опасно.
Вацдорф пожал плечами.
– Где же вы были в марте прошлого года? – рассеянно спросила Фаустина.
– Я? В марте? Постойте-ка… Ну, право, не знаю.
– Видно, что вы не были на Новом Базаре, когда там разыгралась печальная драма майора д'Аржель.
Вацдорф молчал, не прерывая.
– Знаете, это тот д'Аржель, который так резко высказывал правду и клевету, не щадя никого. Он писал пасквили и распространял их. Я имела тогда окно и смотрела. Мне очень было жалко несчастного: его выдали французы, так как он когда-то служил у нас. Его поставили у позорного столба [29]29
Позорный столб в то время устраивался совершенно иначе, чем теперь. На высоком эшафоте ставили небольшой столб, а на нем ребром доску, так что все вместе имело форму буквы Т. В доске проделывались три отверстия: одно для головы и два по бокам для рук; осужденный стоял так по несколько часов. Чернь ругалась над ним и плевала ему в лицо. Таким образом был наказан знаменитый де Фое, автор «Робинзона Круза», за свободомыслие.
[Закрыть]высоко, посреди бесчисленной толпы народа. Палач сломал ему над головой шпагу и, бросив ее под ноги, дал ему две такие пощечины, что кровь полилась у него изо рта, и засунул ему в рот горсть пасквилей. Я плакала, смотря на бедного человека. Теперь он сидит в Каспельхаузе в Данциге с обритой головой и ждет, пока смерть освободит его оттуда.
– Действительно, это любопытная история, синьора Фаустина, – иронически заметил Вацдорф. – Но знаете, кого я жалею более, чем майора д'Аржель? Это того, кто так бесчеловечно и зверски мстил ему.
Говоря это, Вацдорф совершенно спокойно взглянул на итальянку.
– Синьора Фаустина, – прибавил он, – теперь наступает траур, и у вас будет довольно времени, чтобы отдохнуть и так настроить голос, чтобы прельстить им нового государя и царствовать над ним так же, как царствовали вы и над покойником. А знаете ли, что я вам скажу?.. С этим ведь будет гораздо легче. Август Великий был в высшей степени непостоянен; этот же любит спокойствие и курит всегда только из одной трубки. Когда ему подают другую, он только трясет головой, и если б мог и захотел, то, пожалуй, рассердился бы.
И Вацдорф засмеялся.
– Итак, – прибавил он, – я здесь не нужен; вы уже все знаете, а мне нужно приготовить к завтрашнему дню траурное платье. Да, я, было, и позабыл! – сказал он, вдруг обращаясь к Фаустине. – В каких отношениях вы с Сулковским? Завтра он вступает на престол, и завтра Брюль поедет в Тюринген или же сделается его лакеем, чтобы, дождавшись удобного времени, подставить ему ногу… Брюль находится в неразрывной дружбе с падре Гуарини.
– Тсс!.. – шепнул Гассе.
Вацдорф руками закрыл рот.
– Нельзя разве? Молчу, молчу!
Фаустина была смущена.
– Синьор, – сказала она, – вы неисправимы. С нами вам не угрожает никакая опасность.
И она приложила к губам палец.
– Я не боюсь никаких угроз, – со вздохом сказал Вацдорф, – у меня нет другого самолюбия, кроме желания остаться навсегда честным человеком, а если меня посадят в Кенигштейн, то я не буду вводим в искушение. А это тоже что-нибудь да значит.
– Дай Бог, чтобы ты не сказал этого в дурной час, – сказал Гассе, сложив руки. – Думайте, что хотите, но говорить…
– Какая же польза была бы от моей мысли, если бы я не делился с людьми? – отвечал Вацдорф уже в дверях. – А затем желаю вам покойной ночи.
– Нет сомнения, – заметил Гассе, после его ухода, – что он окончит свое существование там, где сказал, с той только разницею, что если не найдется свободной кельи в Кенигштейне, его посадят в Зонненштейн или в Плезенбург.
Он вздохнул, Фаустина ответила ему тем же.
VII
Если б кто на другой день всмотрелся в лицо города, который со вчерашнего дня был в трауре, то он едва ли бы заметил на нем следы горя; но беспокойство было велико, а любопытство сильно возбуждено.
Перед замком и дворцом в Ташенберге осторожно сновали кучки людей, стараясь угадать, что происходит внутри.
Движение было необыкновенно, но порядок в размещении часовых, гвардии и швейцаров остался неизменным. По городу в разных направлениях мчались кареты с опущенными занавесками на окнах, и пробегали закрытые носилки. Это движение было тихо и как бы подавлено. Торжественный и официальный траур еще не начинался, а на лицах не было заметно искреннего горя и печали. На каждого выезжающего курьера толпа смотрела с любопытством, провожала его глазами и делала догадки, куда и зачем он послан. Однако никто не осмеливался говорить громко… Кенигштейн был близко, и у кормила правления оставались, как казалось, все те же люди и та же мысль, потому что королевич слишком почитал отца, для того, чтобы решиться что-нибудь переменить; он был слишком послушен, чтобы действовать самостоятельно и чересчур любил спокойствие, чтобы желать переменами увеличивать хлопоты. Догадывались только, что Брюль падет, а Сулковский высоко поднимется, но каково будет новое правление, этого никто не мог угадать.
Брюль тогда жил в своем доме, на Новом Базаре; там царствовала тишина, знали только, что вчера отвез он драгоценности, корону и всю тайную королевскую канцелярию. О том, что происходило в замке и во дворце на Ташенберге, можно было судить с улицы только пробегающим и проезжающим. Экипажи приезжали и уезжали, носилки и послы бегали во всех направлениях.
Весь день прошел в такой тишине и мнимом спокойствии. Менее значительные чиновники высматривали знаки на земле и на небе, кому нужно кланяться, а на кого плевать.
Геннике, наперсник Брюля, бывший лакей, которого и теперь (хотя он уже сделался управителем) втихомолку продолжали звать этим именем, сидел утром в своем доме, который был по соседству с домом Брюля, на Новом Базаре.
В прошлом, когда ему не приходила даже мысль, что он когда-нибудь будет занимать такие должности, Геннике женился на простой служанке, которая, кроме миловидного личика и молодости, не имела ничего. Нынче, когда и то и другое исчезло, советница Геннике, хотя и добрая женщина, была настоящим наказанием для мужа. Он нигде не мог показаться с нею, так как манеры и неумение держать себя сразу выдавали ее происхождение. Несмотря на свою привязанность к мужу, она положительно мучила его своей болтливостью и мелочностью.
Он только что избавился от нее и зевак, подпершись рукой, когда в комнату быстро, неожиданно и без доклада вошел мужчина, довольно красивый, с проницательными глазами, как видно опытный придворный, изящно одетый, хотя весь в черном.
По лицу можно было видеть только то, что у него не было недостатка в уме и сметливости, чего требует жизнь под перекрестным огнем интриг, которые, подобно колесам нескольких проезжающих один мимо другого экипажей, могут раздавить человека. Вошедший бросил на стул шляпу, вынул из кармана табакерку, взял двумя пальцами щепотку табаку и подал ее Геннике, который с любопытством смотрел на него.
– Ну, как ты думаешь, что из всего этого выйдет? – спросил прибывший, закрывая табакерку и пряча ее в карман.
– Я ничего не думаю, только жду и смотрю, – совершенно спокойно отвечал Геннике.
– А положение Брюля, как тебе кажется? Они взглянули в глаза друг другу.
– Что говорят? – спросил Геннике.
– Каждый говорит то, что было бы ему желательно: одни, что Брюля прогонят, а то и в суд позовут и посадят; другие, что Брюль других погонит, засадит и задушит. А вам как кажется?
– Я вам уже говорил, что мне никак не кажется, – возразил Геннике. – Если Брюля посадят, я помогу толкать, если же Брюль их придушит, я ему стану помогать. Слава Богу, я еще не так высоко стою, чтобы, падая, свернуть себе шею.
Гость засмеялся.
– Действительно, единственная рациональная политика, это ждать, как можно менее принимая участия в делах, и стоять в стороне.
– Да, господин Глобик, – с улыбкой заметил Геннике, – поднимаясь вперед, выскакивать нехорошо, оставаться назади опасно, умнее же всего держаться золотой середины и смотреть в обе стороны. Но, – прибавил он шепотом, – говоря между нами… Я готов биться об заклад… о чем хотите, я ставлю даже мою жену против другой – помоложе, потому что она замучила меня своей болтовней, что… (он приблизил губы к уху гостя), что Брюль сумеет удержаться, а когда удержится, я опять ставлю, что хотите, но с ним никто не выдержит, и что вот ныне мы предсказываем царствование его величества Брюля I, и будем просить Бога, чтобы оно продолжалось как можно долее. Обоим нам, господин советник, будет хорошо… Но вы, вероятно, из дворца? Ради Бога скажите, что там, что слышно?
– Ничего, тихо как в гробу; приготовляются к трауру. Падре Гуарини шныряет от курфюрста к жене его и обратно; Сулковский бодрствует и караулит, а Брюль… не знаю даже, что с ним, где он?
– Найдется… – прошептал Геннике.
– Королева, сделавшись женой курфюрста и лишившись королевской короны, по-видимому, не особенно довольна.
– Брюль сделает ее королевой, – засмеялся Геннике.
В это время под окнами послышался шум; оба бросились смотреть: отряд гвардии с крепами на рукавах и на латах, мчался в сторону замка. Во двор дома в эту минуту входил придворный камердинер в парадной ливрее. Геннике бросился к дверям, Глобик взялся за шляпу… Послышался стук в двери и вошел огромный мужчина, держа в руках маленький билет; Геннике взглянул на него, Глобик тоже бросил любопытный взгляд, однако, не мог ничего прочесть, потому что хозяин тотчас спрятал билет в карман, и подойдя к камердинеру, отпустил его, шепнув несколько слов, после чего они опять остались вдвоем.
– Тут нет никакой тайны, – сказал Геннике, – потребовалось много денег. Их нет, но должны быть, нужно поискать.
Сказав это, он взял шляпу, Глобик последовал его примеру.
– Геннике… Надеюсь, мы с тобой всегда…
– Даже, если бы пришлось падать? – иронически сказал хозяин уже у дверей.
– Совсем нет, – быстро возразил Глобик, – напротив того, когда один падает, другой должен остаться и стоять твердо, чтобы поднять его. Когда же придется подниматься на гору, тогда вместе.
– А если падать, то кулаком в спину? – спросил Геннике.
– Нет, этого совсем не нужно, ха, ха, ха! И они пожали друг другу руку.
Геннике уже собирался уходить, когда в передней показался новый посетитель. Это была высокая фигура, длинная, худая, с тонкими руками и ногами, напоминающими палки, с длинным, некрасивым, но оживленным и умным лицом.
– Смотрите-ка, и этот здесь, – засмеялся Геннике; Глобик ударил себя рукой по лбу.
Длинный мужчина вошел, поклонившись.
– Каковы дела, господа? Что слышно? Падаем или поднимаемся?
– Нетерпеливые, – крикнул хозяин, – ждите!
– Да, ждите, когда кожа чуть держится на плечах!
– Господин советник Лесс, наши кожи, сшитые все три вместе, небольшое место покрыли бы собой. Слышали ли вы что-нибудь новенького?
– Что? То, что все предвидели: Сулковский сделан первым министром.
– Любопытная история, – прошипел Геннике. – Сулковский-католик не может быть председателем совета в протестантской Саксонии, разве только сделается лютеранином, а если бы он решился на это, король наплевал бы ему в глаза и дал бы коленом… Не говоря уже о королеве.
– Ведь, пожалуй, ты и прав, – прервал его Глобик, – я и не подумал даже об этом.
– Вы забыли, – сказал Лесс, показывая длинные зубы, – что его величество может изменить закон.
– Не созывая сейма? – спросил Геннике.
– Пожалуй… Он здесь полновластный господин, – продолжал Лесс. – Это ведь не польская Речь Посполитая, где шляхта делает, что хочет, а король должен ей кланяться.
Геннике крякнул, так как в соседней комнате послышались быстрые шаги, и в то же время вошел плечистый, полный и высокого роста мужчина, широко распахнув двери. Он тотчас остановился и, не снимая шляпы, ни с кем не здороваясь, пристально и со вниманием посмотрел на собравшихся. Это был третий советник, Стаммер.
– Что же это, сейм, что ли? – медленно спросил он, обнажая голову.
– Неожиданный, – нехотя отвечал Геннике. – Право, кажется, вы готовы подумать, что мы здесь составляем заговор.
– Кто же сегодня смотрит и думает о чем-нибудь? На это будет достаточно времени завтра, – сказал Стаммер. – Сегодня каждый думает про себя и сводит счеты с совестью, не погрешил ли он в чем-нибудь перед восходящим солнцем, кланяясь заходящему: известно ведь, что став лицом на запад, нужно повернуть известную часть тела на восток. Все три советника засмеялись.
– Стаммер, ты все знаешь! – воскликнул Глобик. – Что слышно?
– Колокола, колокола и колокола! – сказал Стаммер. – Если бы я услышал что-нибудь другое, будьте уверены, что я поостерегся бы говорить об этом, так как кто из нас может знать, кто здесь друг, кто враг? Следует молчать, одним глазом плакать, а другим смеяться и тихо, тихо, тихо… Но я вижу Геннике со шляпой… – прибавил он после небольшой паузы. – Ты уходишь?
– Да, я должен идти, – извиняясь глазами перед присутствующими, сказал хозяин. – Служба.
– Да, да, очень важная, – прибавил Стаммер, – сегодня каждый сам служит себе… А нет хозяина более требовательного, чем свое я.
– В самом деле вы ничего не знаете? – тихо спросил Глобик, приближаясь к Стаммеру.
– Напротив, знаю очень много, но не скажу ничего, исключая одной новости.
Все приблизились.
– Мы в Саксонии отошли на второй план. Поляки же заняли первое место. Наше курфюршество уже в кармане, следовательно, о нас нечего и заботиться; но что касается польской короны, то она еще далеко не в руках, а получить ее было бы очень желательно; вследствие этого мы и должны уступить свое первое место Сапегам, Липским, Чарторыйским, Любомирскому, Мошинскому, Сулковскому.
– Сулковского ты поместил последним, – произнес Лесс. – Что это значит?
– То, что он должен быть первым, – сказал Стаммер, – а так как теперь жаркое время, хотя при дворе и холодно… то спешу проститься с вами, господа.
Он надел шляпу на голову и вышел. За ним вскоре ушли и Другие, последним ушел хозяин, который хотел, по-видимому, идти один, так как нарочно опоздал, отдавая приказания.
В воротах дома, оглянувшись, каждый направился в другую сторону.
На Базаре можно было видеть собравшихся в кучки людей и проходящих стройными рядами солдат. С таким же, как и здесь, любопытством расспрашивали, допытывались и в остальных домах саксонской столицы, но до вечера никто не мог сказать ничего положительного.
Уже смеркалось, когда перед домом, в котором жил падре Гузрини, остановились носилки. Комната, в которой мы видели его беседующим с Брюлем, была его кабинетом. Здесь только он принимал очень близких гостей. Исповедник королевича и королевы составлял при дворе наименее видимую, но самую могучую силу. Сам старик, будучи очень скромен и нетребователен, не нуждался в обширном помещении, но оно было необходимо для принятие многих и часто знатных гостей.
Поэтому-то падре занимал весь верх, и сообразно с тем кто был у него, он принимал или в кабинете, в котором на диване лежала гитара, или в зале, меблированной скромно, но изящно, или же в комнатах, в которых помещалась его библиотека и другие коллекции.
Из носилок выскочил мужчина в черном штатском платье и со шпагой. Лицо указывало на его иностранное происхождение, оно было очень красиво, с аристократически нежными чертами, но бледное и изношенное. Оно становилось еще привлекательнее, вследствие слишком кроткой улыбки. Высокий, белый лоб, темные большие глаза, римский нос, узкие губы и старательно выбритое лицо делали его очень похожим на великосветского кавалера. На нем был накинут черный плащ, а у платья все украшение составляли только белые кружева.
Пройдя смело лестницу, незнакомец позвонил у дверей, а когда их отворил старый слуга, он, не спрашивая ни слова и не приказывая доложить о себе, прямо направился к внутренним комнатам; увидев это, слуга поспешил как можно скорее отворить ему двери только не кабинета, а гостиной отца иезуита.
Это была темная комната, меблированная очень скромно и наполненная различными священными картинами и изображениями. Тонкий слой пыли, покрывавший мебель, указывал на то, что в этой комнате редко кто бывает.
И в данную минуту в ней не было никого, но тотчас из кабинета вошел падре Гуарини, услышавший беготню и увидавший прибывшего. Немного изумившись, он с величайшей покорностью склонил перед ним голову и сложил руки на груди.
Прибывший подошел к нему, и они поцеловались в плечи, но Гуарини нагнулся почти к самой его руке.
– Вы не ожидали меня? – быстро и подавленным голосом произнес гость. – Я и сам не знал, что буду здесь сегодня. Вы догадываетесь, что привело меня сюда… Время, которое мы переживаем, очень важно для нас.
– Я уже вчера послал за инструкциями, – тихо возразил хозяин.
– Я вам привожу их. Прикажите запереть все двери, так как мы должны говорить глаз на глаз.
– Нет надобности отдавать подобного приказания, потому что мы здесь в полной безопасности.
– В таком случае не будем терять времени. В каком положении находятся дела? Что слышно? Опасаетесь ли вы чего-нибудь? Нужна ли помощь? Говорите и посоветуемся заранее.
Гуарини задумался, взвешивая слова, которые намеревался сказать.
Хотя гость и был одет в штатское платье, тем не менее хозяин тихо сказал ему:
– Преосвященный отче, состояние двора вам так же хорошо известно, как и мне. Королевич очень ревностный католик, королева тем паче. Первый фаворит, Сулковский, тоже католик. Почти все, что их окружает, исповедует нашу веру.
– Но Сулковский? Я слыхал, что в его руки должна перейти власть. Королевич добрый, но слабый, ленивый, подчиняющийся, не любящий труда; поэтому кто-нибудь должен править вместо него. Если Сулковский, то можем ли мы ему доверить?
Гуарини задумался, взглянул в глаза прибывшему, приложил руку к губам и покачал головою.
– Он католик, – промолвил он, – но холодный, самолюбивый. Самолюбие у него стоит выше религии; его влияние, если бы оно продолжилось, было бы для нас, для католицизма и дела обращения гибельным. Нет сомнения…
– Однако, – прервал гость, – нет никакой возможности повалить или обойти его. Довольно ли сильна королева?
– С ее личностью и характером! – прошептал падре. – Неужели вы думаете, что в этом спокойном, добром и честном королевиче не отзовутся кровь и страсти Августа Сильного? Разве это возможно? Какое же значение будет иметь тогда королева? Сулковский заменит ее другими, чтобы через них управлять.