Текст книги "Никарагуанские рассказы"
Автор книги: Юрий Покальчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Искал он себе толковую работу долго, а был довольно грамотен, хотя фактически самоучка. Все не мог нигде пристроиться и поэтому перебивался временными заработками, покуда однажды, идя пыльной улочкой нашего предместья, не пнул ногой какую-то коробку, какую мальчишки гоняют иногда вместо футбольного мяча, попинал ее раз-другой, да так и погнал по той пыли дорогой, пиная. А была это обычная пустая коробка, а написано на ней было что-то по-английски, и когда уже отец мой (а его звали Хоакин) приблизился к нашему убогому домишку из фанеры и досок, то взгляд его случайно упал на ту сторону коробки, где было что-то написано, и он прочитал по-английски, обнаружил, что коробка из-под какого-то иностранного мыла, а на ней написан список составляющих, из которых это мыло изготовляют и как его готовят.
У отца родилась идея, и он решил варить мыло. Остатки денег из заработка на Атлантике он вложил в покупку необходимых химикатов или как там их, словом, того, что было необходимо для мыловарения, и начал варить его на плите, где мать готовила еду, в ее самой большой кастрюле. Думаю, что мой отец Хоакин и был именно тем человеком, которому все, что бы он ни делал, удается само собой, то есть как раз противоположным мне человеком, потому что мыло у него получилось, не знаю, какое уж оно там было, и он его продал нашим родственникам, маминым сестрам, в это время, как на грех (а скорее, на его счастье), в стране был перебой с мылом, и он продал это мыло быстро, купил побольше химикатов и большую кастрюлю и сварил мыло опять и опять продал, потом купил лохань, потом тачку и возил уже, продавал мыло на базаре, потом купил велосипед, а со временем и джип, а впоследствии и еще один. Вот так ему с тем мылом классно везло.
Правда, деньги он швырял направо и налево, не экономя, потому что такая у него была щедрая натура, а между тем мама рожала одного за другим детей, и как раз, когда нас стало уже восемь, привезли в страну какое-то иностранное мыло, дешевле и лучше отцовского.
И он быстро вылетел в трубу со своим мыловарением. Одно за другим исчезали постепенно и джип, и велосипед, и тачка, и даже лохань, а затем он решил влезть в какую-то новую аферу, а в это время нашел молодуху в Леоне и сбежал с ней, бросив нас с мамой, правда, деньги высылал ей регулярно, какие мог, но там тоже родился ребенок, а сейчас, кажется, имеет уже троих, потому как, что там с ним в последние годы происходило, я не знаю. Два года я проучился, а затем вот в спецбатальоне, так не слишком-то разъездишься по гостям. Знаю только, что живется ему неплохо.
Такой вот человек мой отец. Теперь вот, наверное, понятно, что нас окружало дома и откуда я такой взялся.
Пока отец еще как-то этим мылом приторговывал, как раз доучился я до времени, когда в колледж идти. Но не тут-то было, денег в семье поубавилось, и я пошел подрабатывать, где мог, – и газеты продавал, и в магазинах товары подносил, и обувь чистил. Я еще пока в школе учился, начинались у нас разговоры о сандинистах, что оно и как. Это передавалось из уст в уста, а временами появлялись у нас в районе люди, которые открыто, прямо на улицах, устраивали митинги, пока не сигналили им, что где-то появилась полиция. У нас не схватили ни одного сандиниста, здесь своих не выдавали.
Но обыски и досмотры полиция сомосовская делала постоянно, и не раз мы были свидетелями насилий, даже убийств, а это отражалось на наших детских душах очень болезненно.
С четырнадцати лет и я присоединился к сандинистскому движению и в шестнадцать был уже членом подпольной сандинистской организации. Впоследствии меня послали в деревню недалеко от Манагуа, а по дороге на Леон, где я работал вроде бы, зарабатывая на жизнь, на самом деле вел агитацию, распространял сандинистские идеи, прожил там пять месяцев, затем возвратился в Манагуа, а еще через несколько месяцев пошел в горы, в партизанский отряд, потому что меня уже сторожили глаза полиции, могли схватить.
В отряд я попал, семнадцати лет еще не исполнилось, и так прошел с боями всю страну, повезло мне, не убило, не ранило тяжело. Но ведь моя судьба – это моя, и надо же в день победы революции, именно 19 июля, когда уже все праздновали победу и мы вошли в Манагуа, какая-то сволочь из последних недобитых контр прострелила мне руку, и когда все праздновали, я мучался в госпитале, правда, меня скоро выпустили, потому что ранение было не тяжелое, но надо же, представляете?
Был у меня в детстве закадычный друг, считал я его всегда одним из своих братьев, он моложе был меня изрядно, как в те времена казалось, три года – это как сейчас десять, но когда я пошел в отряд, то Рауль, которому было уже четырнадцать, стал в подполье на мое место, а уже перед революцией тоже пошел в партизаны.
Виделись мы в те годы редко, дорастали до совершеннолетия порознь, но хоть люди есть всякие, мы принадлежали именно к тем, для кого единожды услышанное и доверенное значит навсегда, особенно если ты раскрыл при этом свою душу и друг твои взаимно раскрыл и тебе свою тоже.
Мы знали друг о друге все вплоть до мелочи, не таились, доверяли, дома наши стояли рядом, Рауль рос безотцовщиной, умер отец еще до его рождения, имел он двух старших сестер, но тоже вынужден был зарабатывать, как и я, на жизнь сызмальства и учиться жизни на улицах и пустырях.
Хорхе «Ларго» тоже из нашего района, на несколько лет старше меня, мы немного были знакомы, он ко мне хорошо относился, только вот с ним эти три или четыре года разницы нас разделяют и прилично, потому что такой у него характер, молчаливый, весь в себе. Не знаю, есть у него близкие друзья или нет, он не женился долго, я знаю, правда, что погиб у него брат и невеста от рук сомосовской Национальной гвардии, еще я был мал, а Рауль вообще щенок, когда обрушивались эти трагедии на наши улицы.
Пролетело... Я вот даже учиться ездил, лейтенантом стал, но с тех пор, как вернулся, дома был только недели две, потому что усилились нападения контрреволюционных банд, мы постоянно были в действии, времени на отдых оставалось мало. Больше того, и рассказывать дома о том, где ты служишь и что делаешь, не приходилось подробно, военная тайна, да и что было говорить, когда война не закончилась для нас, разве что для меня, пока учился, вроде бы и отвык, но где там, только приехал, один за другим потянулись напряженные, жесткие военные дни да бои.
Так и живем: тренировки каждый день, учёния, и – в бой. Остался живой – продолжаешь.
Ага, еще о Лауре, ну, я уже говорил, что это тоже была наша соседка, мое увлечение с детства, едва старше была Рауля, когда я пошел партизанить, но уже считалась моей невестой. Несколько раз я наведывался домой и с гор, посылали меня с поручением, все же у меня долго был не очень военный, то бишь воинственный вид. Лаура ждала меня, ох, как ждала!
Вот и вышло, что первый мой сын, Алехандро, родился за два месяца до победы революции, а уж потом мы поженились, ну, я ведь вам говорил, что еще и рука у меня была прострелена. Товарищи подсмеивались – это ты, мол, нарочно это себе устроил, чтоб с молодой женой дольше вместе побыть. А что от этой проклятой автоматной очереди погиб Дионисио и Фернандо был так прострелен, что лежал едва ли не полгода, пока не пришел в себя, это не вспоминают. В день победы ехали мы на машине по Карретера дель Норте и я сидел сверху, прямо на капоте, хотелось мне покрасоваться, а Дионисио и Фернандо, свесив ноги, на борту этого джипа, стреляли как раз с той стороны, где они сидели и где я держался за борт левой рукой, чтоб не съехать с машины.
Джип двигался медленно, стреляли из дома, нас в машине было около десятка, выскочили и поймали все же еще довольно молодого недобитого сомосовца, который уже убегал задворками, люди помогли, ну и стрельнули его прямо там. Но что толку, Дионисио погиб, Фернандо тяжело ранен, ну и я...
Вот и скажите: везет мне или нет? Если равняться с теми, кто погиб или даже тяжело ранен, то я в рубашке родился, а если с теми, кого даже не царапнуло, то неудачник я.
Короче говоря, дважды я приезжал домой и не заставал Рауля. Все остальное шло отлично, но чего-то мне не хватает, когда долго с ним не вижусь, вроде как-то не заполнена моя жизнь, не цельная она, что ли. Я потерял немало друзей в этой войне с сомосовцами, столько у меня боли, а Рауль почти единственный, с кем я сроднился душой, да еще с детства, и кто остался в живых. Он сейчас тоже в армии, сержант, думаю, и он со временем будет учиться, мы все должны учиться, это наше самое главное задание. Раулю особенно нужно, потому что он и в школе проучился меньше меня. Кстати, я не сказал: он наполовину индеец, у его матери родители чистые индейцы, из племени рама, а отец был испанец, даже светлоглазый, поэтому у Рауля косоватые индейские глаза, смуглое лицо, темные прямые волосы, и что самое удивительное – все в нем индейское, а глаза вот отцовские, светлые, глянешь на него – чудо, да и только.
Вот у него тоже волосы прямые, но как-то лежат, а у меня – торчит копна, и все тут. Хорошо, что хоть мода сейчас какая-то такая, что эту копну можно под нее пристроить, все же хорошо, что я женился рано, уже дети есть, теперь могу не переживать.
Это Хорхе, а он только что женился, сразу после той тяжелой операции на Атлантике, как-то, посмеиваясь, говорит, что ты, мол, моложе меня годами, но теперь я моложе тебя по существу, потому что твои дети гораздо старше тех, которые должны появиться у меня. Так что тебе теперь нечего переживать – «цыпленок» ты или взрослая птица, потому что ты уже, как отец и глава семейства, списан из категории молодых. Вот я – молодожен, следовательно, молодой, ну и такие, как Сильвио или Умберто, холостяки, мне ровня, мы люди молодые, а ты – отец цыплячьего семейства...
Ну и такое прочее.
Сильвио и Умберто – по восемнадцать лет, вот почему он так говорит, и они еще совсем щенки, что с того, что ушлые и побывали немного в боях. Меня с ними сравнить – нарочно меня обидеть, но ведь я знаю, какой Хорхе добрый и внимательный, и шутки у него в общем не злые, а нормальные приятельские поддевки, поэтому улыбаюсь и говорю:
– Как ни крути, Ларго, но ты уже стар, тридцать лет – это дед, как для Сильвио или Умберто, а для меня тоже немало, я в таком возрасте буду уже своего старшего женить, а ты только за ум взялся, так что догоняй молодежь, дед!
А вот здесь Хорхе посерьезнел да и говорит: кстати, Маноло, ты присмотрись к этим двум ребятам и вообще выбери у себя во взводе, а может, и шире, в батальоне, еще нескольких, ну, скажем, чтоб всех, вместе с тобой, было десять...
– Зачем? – спрашиваю я, уже понимая, что, наверное, речь пойдет о новой операции.
– Тоже мне вопрос! Сам понимаешь! Но не спеши и никому ничего не говори. Когда нужно будет, Маркон тебе сам скажет, что и как. Кстати, ты за шутки на меня не обижайся. Я-то знаю, чего ты на самом деле стоишь, учиться тебе, но другого послали, это же не случайно! Сколько лет вместе воюем! Ну и... вообще... Сколько уже за нами! Помнишь Лас Перлас?!
Я все помню! Я хорошо все помню! И, конечно, знаю, что меня ценят, я хорошее все и всех всегда помню, не люблю об этом говорить, никому, никогда не говорил, как переживал смерть товарищей, не могу об этом ни с кем разговаривать, разве что с Раулем. Может, потому так и ждал я его все свои отпускные дни, даже перед тем, как возвращался на базу, мотнулся в Эстели, где стоит его подразделение. А они как раз за день перед этим отправились куда-то в горы, на задание или на учение, так я и не узнал.
Дело еще и в том, чуть не забыл сказать, недавно получил я на свою семью новую квартиру, хорошую – из трех комнат, почти в центре Манагуа, в квартале Альта-мира. Раньше там вообще проживали только богатые люди, а теперь по-разному. Есть и те, кто остался с давних времен, есть и новые, те, кто поддерживал революцию и получил от государства квартиры, которые раньше принадлежали сомосовцам, врагам революции.
Вот так умудрился и я, кстати, попал в соседство не самое приятное, и когда дома, грущу иногда за своим предместьем, потому что с правой стороны, в таком коттеджике, как у меня, а может, немного большем, живет семья бывшего национального сомосовского гвардейца, который сейчас в заключении.
А еще через два дома – семья богатого, коммерсанта, хозяина магазинов, связанного с сомосовцами различными связями, который сбежал и сейчас живет в Коста-Рике.
Поскольку Лаура опять беременна, то ей сейчас жить особенно непросто в этом окружении. Нужно поддерживать революционный дух и среди соседей, причем показать себя, то есть нашу семью, на высшем уровне, и детей нужно воспитывать, и так далее.
Мама моя часто и подолгу живет теперь с нами, хотя там еще ведь пятеро, потому что две сестры мои, одна старшая, одна моложе, повыходили замуж и тоже имеют детей, а Октавио, на три года моложе меня, служит в армии. И самый меньший, Карлос, ему восемь лет, это мой любимец, он вообще больше живет у нас, чем в родительском доме мамы. Вот так мы и справляемся, то в одном доме, то в другом, и мама тоже – то здесь, то там, только я уже давненько подолгу дома не задерживался.
Когда приезжаю, стараюсь думать только о них – о маме, о Лауре и моих малышах, о братьях и сестрах, даже об отце нашем непутевом и то думаю.
Лишь бы не думать о том, что пережил, что видел, что чувствовал все эти десять лет моей войны – пять партизанских и послереволюционных пять в отряде Маркона.
Разве такое забудешь! Разве хоть что-то можно забыть, когда именно там, в партизанском своем житье, понял я самое главное: что есть человеческое братство, законы дружбы, веры и совести.
Учился жить в лесу мальчишка из предместья Манагуа, который о горах и о сельве знал, что есть такие в нашей стране там, на севере, – есть и все. А теперь я учился понимать лес по деревьям, по муравьям, по ветру, по кустам и цветам, зверям и птицам. Я учился лесу, учился жить среди природы и одновременно постигал законы высшей человечности, законы классовой борьбы и законы войны.
Ясное дело, подготовлен я был хорошо, потому и пошел в партизаны. Достаточно знал и понимал в нашей сандинистской идеологии, впитал ее в себя полностью и поверил в нее, и другим разъяснял.
Совсем иначе я стал воспринимать все это в партизанах. Люди эти меня учили, просто люди, мои товарищи, непроизвольно становились мне примером время от времени. И я думал.
Задумывался, часто по ночам в длинных наших переходах, или на страже в лесном лагере, или же перед боевой операцией. Было когда задумываться. В горах у нас хватало места и времени для размышления.
Остальное время забирали тренировки, учения, которые мы проходили в лесу, потому что должны были стать бойцами, настоящими бойцами регулярной сандинистской армии, не группой сосунков-добровольцев, которых регулярная вражеская армия разобьет сразу.
Нет, мы учились в тяжелых условиях гор и сельвы, учились военной науке по всем правилам, тренировались физически, учились ориентировке в горных районах, в непроходимой на первый взгляд сельве, учились побеждать. Меня, городского пацана, поначалу все удивляло в лесу, горные пейзажи восхищали, и сама жизнь под открытым небом казалась вроде бы романтической, хотя я тогда такого слова еще никогда не слышал.
Мне нравилось даже просто так держать в руках оружие, учиться стрелять, а уже позднее участвовать в боях. Я гордился опасностью и видел все в героическом ореоле. Но как быстро кончилось это, как быстро. Стоило только начаться сезону дождей или, как мы зовем его, нашей зиме. В горах вообще намного холодней, чем в Манагуа, ночью, да еще под дождем...
А учения проходили у нас каждый день, война не имеет никакого отношения к погоде – поэтому бегом по горам с автоматом, с боеприпасами, ложись, вставай, снова беги, а как же? Месяца через три я понял, что значительно приятнее было бы сидеть где-нибудь сейчас с Лауритой, например, в кинотеатре, ощущать рядом вроде бы нечаянно прикосновение ее колена и, проникаясь теплой волной, которая вскипает в тебе, все равно пытаться сообразить, о чем же речь в этом пустом ковбойском фильме.
Или же сидеть с Раулем над озером, где имели наши матери что-то вроде огородиков, и в укромном местечке за деревьями мы смастерили себе такой насест, а над ним хибару, куда и забирались время от времени поболтать на серьезные темы. Именно там прятал я потом подпольную литературу и листовки, а позже это убежище унаследовал от меня Рауль.
Иногда мы могли себе позволить собрать несколько кордов на бутылку пива или кока-колы и пировали себе на том насесте, точь-в-точь как в самом шикарном ресторане.
Все когда-нибудь меняется, иногда даже жалко. Пока молод – торопишься повзрослеть, тянешься к новому, неизведанному, и лишь когда переступишь черту, только тогда можешь понять, что оно за чудо такое, наше детство, каким бы тяжелым оно у нас ни было.
Хотя мы с Раулем нарочно когда-то пошли пить пиво на наше место в сквере, уже после победы революции, даже развалины нашей хижины остались там и нам было хорошо, очень хорошо, словно вернулось на минутку наше детство. Но ведь это только на минуту, потом пошли дела, и нам, кстати, так больше и не удалось посидеть там еще разок, хотя мы и собирались. До сих пор собираемся. Может, когда-то...
А в кино с Лауритой я хожу и нынче, и часто, и дети у нас, и все... все изменилось.
Как после дождя приятно и светло, замечательная солнечная погода, только пропала яркая радуга на небе, от непостижимой красоты которой у вас дрожало сердце.
А потом вдруг она взяла и исчезла. Вот так.
Я вспоминаю, как когда-то загляделись на радугу мы с Раулем. Потому что появилась она неожиданно и такая большая и яркая, что показалось, будто мы раньше ее и не видели, хотя не раз взлетала она перед нами на небе.
Еще мой веселый папаша жил с нами и сразу же рассказал нам в ответ на наши расспросы, что там, за горами, заметными даже с городской окраины, живут великаны, у них есть гигантские котлы и в каждом из этих котлов кипит цвет. В одном котле кипит красный огонь, в другом – желтое золото, в другом еще – голубая, как в мире, вода, и так у всех, и из каждого котла идет пар, а ветер его раздувает, и этот перемешанный и перенесенный ветром через небо пар садится на другом конце города.
Я засомневался, потому что было мне примерно лет двенадцать, а Раулю только восемь, поэтому он поверил и начал меня уговаривать, чтоб пойти когда-нибудь туда, за горы, да посмотреть на тех великанов. Я именно там, в горах, вспоминал Рауля и радугу, когда после долгого, плотного дождя вдруг засияло солнце и протянулась через небо радуга, казалось, просто от нас, и пришло мне в голову, что эти великаны как раз мы и есть, и замечательные краски этой радуги – это как цвета нашей веры, нашего боевого духа, нашего стремления к добру, к равенству, к счастью для всех, а не только для себя.
Это уже был период не показушной романтики, а совсем другой, той, которая рождается после самых тяжелых испытаний, после смертей и ран, после боли и грязи, усталости, пота, ненависти к врагу. И вопреки всему этому.
Бывало во время вживания в горную жизнь, что у меня сдавали нервы, да и у других товарищей, как правило младших, и тех, кто пришел в отряд недавно.
Какое-то время командиром у нас был Эль Данто, как называли мы тогда Германа Помареса, одного из самых выдающихся, наихрабрейших руководителей революции. Он погиб перед самой победой в Серро-де-ла-Крус в департаменте Хинотега 24 мая 1979 года. Таких, как Эль Данто, было мало.
А еще я запомнил, что мы переутомились так, что сил уже не имели совсем, потому что кроме оружия тащили на себе мешки с маисом. Нужно было что-то есть и нам, и нашим товарищам в лесном лагере. Нас было тридцать, все в основном молодежь, и как-то сразу не хватило всем сил, а впереди была еще довольно высокая гора. Мы просто уселись на землю и дальше – ни шагу.
Эль Данто приказал – идти! Но никто даже не поднялся с места. Хватит! Устали!
Удивляюсь сейчас, как мы могли себе такое позволить! Правда, шел первый год моей партизанщины, и все же...
Эль Данто – молчком встал, пошел на склон недалеко от нашего привала и уселся там. Сидел под деревом и молчал, глядя вниз с холма.
О чем он тогда думал?
О том, как пытали его в тюрьмах сомосовские изверги? Или о том, сколько лет живет он постоянно в подполье, лишенный самого простого и так необходимого каждому семейного уюта? Или все-таки о том, как доставить груз маиса, который вдруг его же бойцы просто-напросто отказались нести дальше, заявляя, что это не их дело. Они, мол, воевать пришли в горы, а не грузы перетаскивать!
Прошло с полчаса, и Эль Данто поднялся и подошел к нам. Мы сидели или лежали на земле и упрямо молчали, не глядя на него.
– Товарищи! – обратился он к нам, и голос его среди чащобы горного леса прозвучал звонко и раскатисто, но быстро погас среди деревьев, замерев невдалеке. Он потер правой рукой испещренную оспинами щеку и загляделся перед собой снова в какую-то невидимую точку, вдаль, которая терялась между деревьями, в самого себя, а скорее в нас, своих бойцов. Но смотрел он вперед. – Товарищи! Мы пошли все в горы, чтоб воевать за новую жизнь, за нового человека. За человека будущего, нашего, нового, светлого времени! И я вам скажу, где он, тот человек, новый человек!
Эль Данто замолчал и медленно обвел взглядом всех нас, а мы уже смотрели на него, мы ждали, что он скажет, мы хотели знать, несмотря на усталость, что же он скажет...
Он не там, далеко в будущем, не где-то там – там в далеком далеке, нет! Он вон там, за той высокой горой, где находится наш лагерь, а еще точнее – он здесь вот, среди нас, он – это мы, каждый из нас! Новый человек – это не какой-нибудь грядущий человек, он рождается прежде всего в каждом из нас, ежедневно ломая чешую старого, уничтожая в себе самом отголосок прошлого, добывая новые качества! Вот откуда берется тот новый человек!
Это был голос нашего командира, вдруг мы услыхали его, осознали, что он говорил, потому что было это так просто и в то же время мы непременно Должны были это услышать. Именно сейчас и именно это.
Он продолжал, зажегшись сам, возможно, и забыв, почему это он говорил, что за причина заставила его говорить речи среди горного леса. В нем была вера, глубокая вера, абсолютная убежденность в том, что он говорил, и любовь к стране, к идее и... к нам.
Он, этот новый человек, должен, мы должны сломать в себе принципы эгоизма, себялюбия, корысти, наименьшие их проявления и выработать в себе новейший элемент сознания уже на другом уровне, на новом... И я обращаюсь к вам сейчас именем того нового человека, за которого мы воюем, той новой жизни, которую мы хотим установить в нашей Никарагуа...
Эль Данто умел говорить, мы услыхали его, и встали как один, и пошли, и я пошел и думал, как бы не упасть от усталости, но из последних сил я топал все дальше в гору, как заклинание повторяя себе – я должен быть таким, как Че Гевара, вот пример того нового человека, который родился в старой жизни, таким, как Че, таким, как Че...
Таким, как команданте Хулио Буйтраго.
Десять лет мне исполнилось всего лишь, когда Хулио Буйтраго, окруженный в доме, где был склад оружия, принял бой с отрядом сомосовских карателей. Бой, в котором против одного Буйтраго было брошено в целом около четырех сотен сомосовцев, поддерживаемых артиллерией и авиацией. Сомосовцы хотели запугать народ и на место боя привезли телеустановку, и бой транслировался по всей стране по телевидению. Бой продолжался пять часов. Когда дом разбомбили вдребезги и казалось чудом, что до сих пор жив команданте Буйтраго, на миг умолкла стрельба, и сомосовцы, решив, что подпольщик погиб, подступили к дому вплотную; и тогда с автоматом в руках раненый Буйтраго выскочил на порог дома и стрелял до последнего своего вздоха, пока сотни вражеских пуль не прошили его насквозь.
Это видела вся страна. Мы, мальчишки предместья Акуалинча, столпились возле дверей небольшой лавчонки, откуда виден был экран телевизора на углу нашей улицы, хозяин тоже был занят тем, что показывали на экране, так что и не отгонял нас.
Я видел все. И конец тоже. Не понимая большой сути того, что произошло, я, ребятенок, сообразил лишь одно – я видел настоящего героя, человека удивительного мужества. Уже потом я осознал, кто он был и за что боролся, впоследствии, через несколько лет. Но тогда – это была самая первая и самая выразительная моя встреча с революцией.
Я хотел стать таким, как Хулио Буйтраго.
Возможно, в тот миг, когда погиб Хулио Буйтраго, я ощутил, как медленно вокруг меня начинает распадаться, почти у меня на глазах, мир детства, бездумного, живого проживания времени. Вдруг увидел я вокруг себя мир огромный, враждебный и чужой, будто целая вселенная дохнула на меня холодом смерти, холодом противоречий человеческих, борьбы и чего-то другого, еще непонятного мне, того, что было важнее жизни, высшей идеей, чье величие я только ощущал и еще довольно долго не в состоянии был осознать полностью.
Потом это прошло на некоторое время, но дыхание вселенной, дыхание бесконечности, безмерности, в которой холод и страх оборачивается величием и счастьем полета, запомнился крепко, отчеканился в детском сознании навсегда.
Потом я не раз задумывался, почему становилось так ужасно, почему охватывал холод и ощущение одиночества от прикосновения к такому. Потому что люди, как правило, искали «свободы» и «счастья» где-то в далеких странах, где-то «там», в каком-то «другом» месте, где наверняка должно быть лучше. Именно так мой папаша ездил на Атлантику работать в шахтах. А на самом деле все это потому, что человек боится себя самого, боится ответственности за себя, за выбор своего пути и еще боится, чтоб ему кто-нибудь да не припомнил этого. Люди боятся в себе того, что им неизвестно, непонятно, но по существу очень нуждаются в ком-то, кто бы пришел и открыл им глаза, указал – вот он, этот путь. И до тех пор живут, понимая, что границы их бытия установлены кем-то другим, а не ими, что границы или рамки, в которых они вращаются, никак не соответствуют им, их внутренней потребности, и жизнь плывет по каким-то условным правилам, установленным неизвестно кем и неизвестно когда. А нарушить эти рамки и правила тяжело, нельзя, а самое главное – страшно.
Страх перед внешним миром, а это есть прежде всего страх перед собой, перед испытанием своих сил, перед естественной потребностью на собственное утверждение надлежащим каждому его единственным способом, пропадает, когда находится тот, кто, как факел в ночи, зажигается сам идеей и горит, сгорая, своей жизнью, а часто и смертью освещая другим дорогу.
Так было с Буйтраго.
Таким был и Карлос Фонсека. И Че Гевара.
Были такие, и поэтому все пошли той дорогой. Поэтому и я здесь.
Мы перевалили тогда через гору, полумертвые от усталости, и знали, что победили много чего в себе. Нам стыдно было потом смотреть в глаза Герману, хотя он разговаривал с нами так, будто бы ничего и не случалось. И это было самое лучшее воспитание.
Что до деревьев, то и как относительно всего вокруг, я поначалу разве что дерево малинче только и мог отличить от других, да и то лишь потому, что цветами оно покрыто бывает очень густо и стоит тогда совсем без листьев. А деревья карао и кортес, робле в каняфистула я изучал уже не по учебникам ботаники, а по рассказам товарищей, которые знали и показывали, и объясняли, что оно и как – как цветет, какие имеет листья.
И я научился любить деревья. Не только те, что плодоносят, но и те, что просто цветут, что образовывают зеленый ковер нашей родины, вечнозеленой страны озер и вулканов, как обрисовывают Никарагуа путеводители для туристов.
Теперь я знаю, какого цвета бывают колибри, и как кричит сова, и как стучит дятел, и как кричит попугай, и много того, чего не мог никогда представить раньше.
Но память моя иногда кажется мне простреленным флагом нашей партии, нашего движения. Потому что воспоминание о всех, кто погиб, это как пуля навылет, след остается навсегда, хотя понемногу и зарастает. Тяжелее всего осознавать, что гибли среди нас самые лучшие, именно те, кого больше всех любили, кого мы так ценили. Может, их и любили потому, что они не щадили, себя ради других? Но ведь мы все шли в бой одинаково, все подставляли себя под пули. Почему же погибли и Франсиско, и Леонардо, и Ихито?
Кто-то гибнет каждый раз и теперь в наших боях с «контрас». Знаю, что каждый раз это могу быть и я. Но большая беда обходит меня стороной. Может, потому, что мелких неприятностей хватает... Надолго иногда их хватает, надолго, но все же это только мелочи. Есть над чем пошутить, и ладно. Про себя я так и смотрю на свои заботы, хотя и досадно бывает, чего греха таить! Но что бы мы делали без этих вот шуток! Как выжили бы, только всерьез принимая все, что с нами происходит.
Юмор всегда помогает, веселее живешь, и смерть от тебя бежит, это тоже правда. Это и есть жизнеспособность, в конце концов.
Мы должны были шутить и в самых тяжелых ситуациях. Потому и выжили, потому и победили. И даже воспоминание о жизнерадостности, о шутке и смехе тех, кто погиб за революцию, тоже помогает нам жить и воевать. Потому что они и сегодня вместе с нами, даже если они и давно погибли.
Нет-нет да и всплывает в моей памяти бой в департаменте Матагальпа, прославленном нашем кофейном районе. Здесь на горных плантациях растет наш кофе, лучший в мире кофе. Климат здесь и теплый, и одновременно мягкий, и жарко, и влажно здесь, как и нужно для кофе.
Мы должны были ударить по, небольшому укреплению сомосовских войск недалеко от самого города Матагальпа и знали наперед, что победим. Теперь мы уже всюду побеждали, почти везде.
До наступления оставалось еще несколько часов, и мы весело и радостно купались в горной речке.
Словно стайка школьников, быстренько посбрасывали одежду и гоняли по воде на неглубокой речушке, смеялись, шутили, обливали друг друга водой. Издали можно было бы нас принять за мальчишек, которые всегда так, голышом, гоняют по мелким водоемам.
Потом все мылись, старательно брились, и я, припоминаю, случайно обратил внимание на удивительно гармоничную, пропорциональную фигуру одного товарища с могучими мускулами. Ну чисто тебе Геркулес, каким его изображают. А это простой был парень, крестьянин. Высокий такой здоровяк, да к тому же еще и красавец. Так вот, он был старше меня, лет двадцать пять ему было, очень старательно брился, прямо там на реке, и шевелюру свою выполаскивал, потом причесывался, ну как будто на свидание идти собрался.